Винцент пожал плечами. Вечно одно и то же. Пассивное, упорное, непреодолимое сопротивление.
— Заплатят штраф! — сказал он сухо, выписывая на листок бумаги фамилии.
— Стасяки не заплатят.
— Ну да! Скорей, чем Захарчуки.
— Тише!
Дети утихли. Винцент с мстительным ожесточением записывал дальше. И пусть, пусть творится что угодно. Война так война. Есть предписание — и баста!
В классе было тихо. Лишь маленькая, вечно страдавшая насморком Анелька шмыгала носом.
— Читай!
Грязный мальчонка, запинаясь, читал по складам, неуклюже водя по книжке черным пальцем. Винцента брала злость, она поднималась волной все выше, колыхала перед глазами злую тьму. Учитель подошел к скамье и остановился возле читающего мальчика.
— Вчера ты опять не был в школе.
Тот смотрел на него круглыми, без всякого выражения глазами и молчал.
— А читать не умеешь! Третий год!
Коротко остриженная, круглая голова кивнула, словно соглашаясь.
— Почему ты не ходишь?
— Я по ягоды… Потому что…
— Все вы так! То корову пасти, то по ягоды, то ребенка нянчить, что кому вздумается! Только на школу времени не хватает! А потом что? Знает кто из вас хоть что-нибудь? Ровно ничего! Зря только тут с вами мучаюсь, жилы из себя тяну.
Он вдруг опомнился. К чему все это? На него смотрели глаза — голубые, серые, черные, зеленоватые. С чуждых, враждебных лиц смотрели равнодушные глаза. Быть может, насмехаясь, что он так «чудит», а может, враждебно.
— К доске!
Неуклюжие маленькие пальцы, красные, обмороженные зимой, никак не справятся с мелом. Впрочем, и мел никуда не годится, крошится и осыпается, как известь со стен Кузнецовой избы.
Выстраиваются белыми рядами цифры. К чему это все? Инспектор больше не приедет. Может, оставит их в покое? Ведь скоро конец года, каникулы. А к осени, если все хорошо пойдет, незаконченное здание школы, глядящее на дорогу слепыми зрачками заколоченных досками окон, очевидно, будет готово, и можно будет перебраться туда из этой разваливающейся лачуги…
Мел заскрипел по гладкой поверхности доски, и одновременно в сенях отчаянно завизжал поросенок. Кузнечиха с криком выгоняла его во двор. И лица сразу изменились. Да, в таких случаях они смешливы. Стоило курице вскочить на подоконник или кузнечихе раскричаться на мужа, стоило проходящей мимо корове замычать прямо в окно, как враждебная настороженность на миг исчезала, и широкие улыбки появлялись на бледных губах детей. А так даже самое хорошее настроение могло испортить это серое безразличие, непреодолимой стеной стоящее между детьми и учителем.
А если инспектор приедет?
Учитель почувствовал пробежавший по спине неприятный холодок. Совершенно ясно, с ужасающей отчетливостью он увидел в журнале длинные списки отсутствующих, увидел эти грязные, засаленные тетради, в которых он небрежно поправлял домашние работы, и этих детей, едва-едва на третьем году обучения читающих по складам, и эти уроки, которые он вел без всяких «наглядных пособий», хотя по существу так легко было бы их достать — ведь и лес, и вода, и луг за калиновой рощей изобиловали ими.
Разумеется, если бы постараться… Но собственно зачем? Разве это что-нибудь изменит, переиначит, пробьет стену равнодушия?
Сквозь щели в стене из соседней комнаты доносилась тошнотворная вонь капусты, смешивалась с запахом потных, давно не мытых тел. Не помогали и окна — маленькие, в прогнивших рамах. Зеленый, голубой, лазурный день стоял за окнами, но здесь было темно и тошнило от духоты. На соснах против окон легкомысленно выкрикивала свой веселый призыв иволга, но это был словно иной мир, нереальный, сказочный мир, который исчезал, лишь только Винцент входил утром в избу кузнеца, чтобы долгие часы не выходить из нее.
Он шумно захлопнул классный журнал. Ребята торопливо вскочили, галопом, наперегонки прочли молитву и, как обезумевшее стадо, ринулись в дверь. И сразу исчезли, помчались в лазурный, золотой, зеленый день, только худые ноги мелькали на дороге и тропинках.
Винцент вышел на крыльцо и не спеша закурил папиросу. Но уже собиралась следующая смена. И опять то же, с самого начала. Журнал, отсутствующие, с каждым днем все больше отсутствующих. Это почти не зависело от времени года. Сперва пастьба и ягоды, потом, когда осень заволакивала поля седым туманом, копка картошки, потом морозы, потом опять огороды, ягоды, пастьба, и так без конца. Самым существенным было вовсе не то, что он считал существенным. Школа оставалась где-то за пределами жизни, этой пастьбы, копки, возни с детьми, сбора ягод и грибов. Белые листки предписаний о штрафах еще кое-как удерживали эту толпу ребятишек, хоть раз в два дня приводили каждого в Кузнецову избу. Без этого он, пожалуй, никогда не увидел бы здесь ни одного ребенка, кроме разве маленькой Петронельки, которую тетка аккуратно посылала в школу изо дня в день, весь год.
А впрочем, вдруг они бы пришли все разом? Вдруг в один прекрасный день не нужно было бы поставить в журнале ни одной черточки, обозначающей отсутствие. Тогда понадобилось бы делить их не на три смены, как теперь, а на пять, шесть смен и сидеть в избе кузнеца за хромоногим столом не восемь часов, а двенадцать, пятнадцать, а то и больше…
Он нервно зевнул. Снова вызвал ученика и приказал ему писать цифры, белые цифры на черной, лоснящейся поверхности доски. Трудно, мучительно проталкивал он одну минуту за другой. Они не хотели уходить, разливались липкой смолой, расползались тягучим тестом, почти что не убывали. Он украдкой поглядывал на часы. Но стрелки ползли все медленней. Семья кузнеца за стеной уселась обедать, было слышно, как кузнец шумно хлебает ложкой щи. Анелька ссорилась с братом, а потом стала шепотом рассказывать какую-то потешную историю — потешную, потому что даже кузнечиха прыснула со смеху.
«Наверно, обо мне», — подумал Винцент и уже совсем не слышал, что читает Казимерчук. Он пытался разобрать, о чем разговаривают те, за перегородкой. Но, кроме интонаций, не слышал ничего, не мог уловить ни одного слова.
Мухи назойливо жужжали, тучами роясь у открытых окон, дети все более сонно глядели в лицо учителя. Сквозь смрад капусты из-за окон пробивался смолистый, сладкий, крепкий запах нагретых солнцем сосен.
Конец!
Винцент переждал, когда все выйдут, рассыплются по дорогам и тропинкам. Он не любил проходить мимо детей. Ему казалось, что тогда за ним следят злые, неприязненные глаза. Винцент предпочитал видеть их перед собой, в классе, а не здесь, где он не мог посмотреть прямо на них, и все же знал, что они враждебны.
Сухой песок на тропинке скрипел под ногами. Надо бы пойти домой, где его уже ждет обед. Но Винценту не хотелось сворачивать в деревню. Он направился прямо к лесу.
Крепко, сладко, знойно пахли сосны. В вышине шелестели ветви, иглистые веера, зеленые кроны красных стройных стволов. Закачалась на ветке золотая иволга. Винцент поднял утомленные глаза. Всей грудью вдохнул благоухающий воздух леса, аромат сосны, аромат смолы, стекающей по чешуйкам коры, аромат сухого мха и опавшей рыжей хвои.
Тропинка выводила на луг. Некоторое время он продирался сквозь густые заросли, и звезды ромашек, глядящие в небо золотыми глазами, стебли валерианы хлестали его по ногам. Путь вел в низину. Теперь уже приходилось осторожно выбирать дорогу по вязкому, оседающему под ногами болоту. И снова более твердая почва, валом окаймляющая озеро. Винцент раздвинул кусты орешника. Запахло водой, татарником, зеленой влагой. В обрамлении кустов и деревьев, в зарослях тростника, в перьях ситника открылась глазам неподвижная, темная вода. Гладко стлались на ней лапы листьев водяных лилий, белыми звездами раскрывались кувшинчики их цветов. Учитель ухватился за ветку орешника и соскочил вниз, на мокрый, осклизлый мысок, в который упирался нос рыбачьей лодки. Вычерпал полусгнившим черпаком воду, скопившуюся на дне, и влез в лодку. Темная заводь заколыхалась и успокоилась. Он греб медленно и тихо. Весло погружалось в воду, широкий нос бесшумно двигался вперед. Мелкие волны разбегались в стороны и снова разглаживались на воде. В темной глубине отражалось небо и трепетали прибрежные ольхи.
Весло зацепилось за гладкие сплетения водяных лилий. Учитель сильней толкнул лодку.
Озеро, которое было когда-то заливом реки, тянулось длинной узкой полосой. С одной стороны отлого спускались к воде зеленые, цветистые луга, с другой, на крутом обрыве, клубились заросли. По ольховым стволам высоко ползли тонкие стебли хмеля, цепляясь острыми листьями за шипы прикорнувшей внизу ежевики. Маленькие коричневые жучки-бронзовки кучами сидели на кустах шиповника. Лиловые цветочки паслена свешивались к самой воде, чтобы смешаться там с желтыми огоньками касатика. В этом зеленом мире разноголосым неумолчным хором звенели, жужжали, роились мушки, жучки, козявки.
Прибрежный татарник, ситник и тростники входили в воду, захватывали все больше места, смело путешествовали по отмелям, до самой глубины, образуя зеленый перешеек, через который с трудом продвигалась лодка. А еще раскинулись на воде широкие кусты телореза с коварными зелеными перьями, окаймленными острыми шипами. Тоненький корешок их свободно свисал в воду, а листья разбрасывались на поверхности в виде розы, образуя непроходимую чащу. Каждое движение весла стоило теперь изрядных усилий. Позади лодки полоса чистой воды оставалась лишь на миг. Раздвинутые кусты быстро приходили в прежнее положение, смыкались над тайной воды, создавая видимость зеленого луга.
Он едва не наехал на торчавшие из воды шесты расставленного вентеря. Наклонился, но ничего не увидел в предательской сетке. Еще несколько раз взмахнул веслом.
Теперь он выплыл на более открытое место. Вдоль берега непорочной белизной сверкали на темной воде водяные лилии. Но в середине находилось чистое пространство, глубь вод, безмолвных, темно-зеленых. Винцент положил весло, погрузил в воду пальцы. На поверхности вода была теплая, но на несколько сантиметров глубже чувствовался холод, поднимавшаяся со дна освежающая прохлада.
Вода жила. В зеленой темноте, как в прозрачном хрустале, видны были фантастические джунгли озера. Там росли чудеса, густой лес, подобный морозным цветам на оконном стекле. Резак рос на дне — странный кактус, покрытый рыжим налетом ила. Колыхались подводные листья водяных лилий — тонкие буйные, светло-зеленые мягкие лоскутья, непроходимая чаща. Скользкие змеи стеблей вились от них вверх, коричневые, гладкие, расцветающие на поверхности сердцевидными листьями. Он уже научился отличать округлые формы листьев водяных лилий от остроконечных, изящных листьев кувшинок, более густых и растущих большими зарослями.
Под листом водяной лилии неподвижно стояла молодая щучка. Винцент отчетливо видел в кристальной воде острые очертания ее мордочки и быстрые, разбойничьи глаза, устремленные в водяной простор. Щучка не шевельнулась, когда лодка проплыла мимо, медленно скользя по воде, движимая силой ветерка, который совсем не чувствовался. Рыба застыла, словно кусок дерева, неподвижная, будто мертвая, но напряженная, как тетива лука, который вот-вот пустит меткую стрелу. У самой поверхности воды сновала рыбешка, сверкая при внезапных изгибах и поворотах живым серебром.
Дно все понижалось, и волшебный лес исчезал. Лишь последние упрямые лилии и кувшинки выбрасывали еще на поверхность свои белые и желтые цветы. Все остальное поглотила глубина. Подводный лес ушел в тину, в песок, в острый гравий старого русла реки, которая протекала здесь еще до того, как пришли на зеленые прибужские луга первые люди.
Лодка покачивалась над бездонной глубиной. Винцент улегся на мокрые доски и смотрел в чистое, безоблачное небо. Закричал чибис над лугами, ему ответил утиный галдеж в прибрежных камышах. Шумел, вздыхал, пел свою таинственную песенку тростник. Толстый жук гудел над мелкими цветочками стрелолиста. Полна голосов, запахов, музыки была тишь озера. Где-то у берегов плеснулась рыба.
Насыщенное блеском небо слепило глаза. Лодка сонно покачивалась на одном месте. Охватывала тишина, день утопал в кроткой лазури. Все растворилось в ленивом бездумье, в красках, в сиянии, в прибрежной музыке. Не было ни школы, ни деревни, ни самого Винцента. Остался лишь мягко, легко, нежно колышущийся зеленый, золотой, лазурный мир.
Шумно заплескалась вода. Раздались голоса. Винцент очнулся. Дремота охватила его так внезапно, что он ее и не заметил. Теперь по его телу пробежала холодная дрожь. Костюм на нем был мокрый, — на дне изрядно скопилось воды. Солнце бросало из-за деревьев косые лучи. День клонился к вечеру. Первые тени падали на воду, хотя луга еще утопали в солнечном сиянии.
— Вытаскивай!
Голос несся далеко по воде. В лодке стояли два человека. Они вытаскивали вбитые неподалеку от берега в ил шесты вентерей. Медленно появлялся из воды длинный, искусно растянутый на обручах мешок — сетчатая засада на подводных обитателей. Винцент сидел и смотрел, слегка пошевеливая веслом. Он почувствовал голод и вспомнил, что с утра ничего не ел. Но ему хотелось посмотреть, что они поймали.
В петлях сетки всеми цветами радуги заиграла вода — одно мгновение держащиеся зеркальца. А потом зачернелось толстое, жирное туловище линя. Добыча была отправлена в лодку.
Теперь он узнал рыбаков — Захарчук с сыном. Учитель стиснул губы. Те заметили его. Старик снял шапку. Винцент неохотно кивнул головой, но не сказал ни слова. Еще и тут нервы себе портить!
Видимо, они были здесь уже давно: на берегу темнело несколько вентерей, растянутых для просушки на колышках.
Он смотрел, как они вытаскивают второй пустой вентерь, как вынимают щуку из третьего. И тут поймал на себе косой, подозрительный взгляд Захарчука. Пожав плечами, он повернул лодку. Теперь он медленно плыл обратно. Все более глубокая тень стлалась по воде, а небо окрасилось золотым блеском. Берега были безжизненно тихи. Умолкли мелодии, музыка, песнь. Странно молчала вода. В ней притаился холодный сумрак, дно исчезало, под лодкой открывалась неведомая пропасть. Плескалось весло — только и слышалось.
Постепенно с темного зеркала вод стал подниматься туман. Летучие нити испаряло седое дыхание озера. Позади лодки и впереди ее все гуще, все выше поднималась белая стена. Но это дальше. Там же, где погружалось в воду весло, была лишь прозрачная, легкая мгла, лениво ползущая по поверхности, — влажное и прохладное дыхание воды.
С лугов тянуло легким ветерком. На повороте, там, где подмокший лужок врезался в стену лесов, туманы отходили от воды, двигались дальше, в далекий мир, расстилались над плоскими просторами влажных трав, заливали равнину молочной ватой. Другая, более узкая часть озера была свободна от туманов, — ветер отрезал белую стену своим острым крылом, дуновением невидимых губ, холодным дыханием с другого, плоского, лугового берега.
Лодка пристала к болотистому мыску. Винцент прикрепил цепь, обкрутив ею кривой, покосившийся ствол ольхи. Щелкнул замок.
Вверху зашуршали кусты. Он взглянул. Среди орешника стояла Анна. Учитель смутился.
— Вы не обедали сегодня…
— Да вот поехал немного покататься на лодке.
— Так долго!
Он не ответил. Хватаясь за гибкие прутья орешника, он взобрался на вал и остановился подле нее.
— А я тут Банихино сено сгребала.
— Все уже скосили?
— Все. Не так уж его и много.
Они медленно шли. День угасал. Тень сгущалась уже и здесь. Высоко в небе горела заря, рыжее сияние, как от далекого пожара.
— Грустно… — ни с того ни с сего сказала Анна.
Он удивился, неизвестно почему.
— Грустно?
Грустью веяло от лугов, непонятной и беспричинной вечерней грустью. В кустах внезапно зашуршала птица. Анна вздрогнула и засмеялась.
— Под вечер иной раз человек сам не знает, чего пугается.
И снова, уже в который раз, он заметил нежность в ее голосе и пожал плечами. Какое значение это может иметь?
— А вот уже и калина.
В сумраке светились маленькие белые балдахинчики калины, обманчивых цветов, которые своим венчиком из четырех смыкающихся лепестков над пустотой так привлекают насекомых.
— Красиво здесь, а днем еще лучше, только и тогда грустно.
Винцент взглянул сбоку на ее изящный профиль.
— Вам что-то всегда грустно. Досаждают вам?
Она наклонилась и сорвала головку скабиозы.
— Эх, что там… Всем не легко. Там, у нас, так, знаете, поют:
Позади на тропинке зашлепали шаги. Анну и Винцента обогнал Захарчук, окидывая их тяжелым взглядом. Анна остановилась.
— Ну, вы идите так, а я побегу стороной, лугами.
— Там же мокро, болото!
— Ничего, есть тропинки.
Анна исчезла, растаяла в сумерках. Винцент шел медленно. Только теперь вечерняя печаль пала на него всей тяжестью. Словно туман, наплывала грусть от черных деревьев, от покрытых тьмой лугов. И в вечерней печали тоскливым эхом откуда-то издали зазвенел голос Анны:
Он потихоньку дошел до избы Роеков, разминулся в дверях с хозяйкой и открыл дверь в свою каморку. Оттуда пахнуло затхлостью, которую невозможно было устранить никаким проветриванием, — наверно, бревенчатую избу точил грибок. Винцент разыскал спички, зажег лампу. Она осветила небольшой круг — стол, стул, часть пола. Дальше комната утопала во мраке. Он сел и тупо загляделся на сучья струганых досок.
Вечера всегда были самыми тяжелыми: что собственно делать? Исправлять засаленные, исписанные каракулями тетради с завернувшимися уголками страниц? Писать отчет? Подготовлять свидетельства? Ведь конец года на носу.
Ему ничего не хотелось делать. Последняя диктовка, на худой конец, может остаться и неисправленной. Жалкие каракули, неуклюжие предложения, эти ужасающие орфографические ошибки, о которых в последний раз столько говорил инспектор…
Да и какой результат?
Тоненькие тетрадки огромной грудой громоздились на столе. Он уже по горло сыт этими «сочинениями», вымученными, короткими фразами, в которых чувствовались усилия ответить на заданный вопрос как-нибудь поскорей и вернуться к своей работе, к пастьбе, к рыбной ловле, к чистке картошки, ко всему тому, что было самым существенным и что не относилось к школе.
Да, по вечерам хуже всего. За окнами плыл теплый вечер, тихий и все же звенящий голосами.
Но что делать ему? Что ему делать?
Растрепанные книжки были уже выучены наизусть. Этот глупый роман, взятый у Сташки, тоже уже прочитан. Разве завалиться спать, хотя и спать не хотелось.
На лугу над Бугом сейчас собираются деревенские парни. Дымят папиросками, болтают о своих делах. Или, перегнувшись через плетень, шутят с девушками. Нет, к этим делам ему не было доступа.
Ему вспомнилось, как однажды, вскоре после приезда сюда, еще осенью, он отправился на вечернюю прогулку. Из садов несся крепкий запах яблок. Тоненький, ледяной месяц стоял в черном небе. В темном проходе между избами, возле дома Плазяков, он наткнулся на каких-то двоих. Выросли перед ним две тени без имен и без лиц.
И прямо, без обиняков, сказали ему, чтобы он не лез, куда его не просят. Нечего, мол, ему тут делать. В обыденных словах таилась угроза. Лишь впоследствии он узнал, что дочь Плазяка считалась самой красивой девушкой в деревне и что отец давал за ней изрядный кусок земли да еще денег наличными. Винцент увидел ее впервые неделю спустя. Она ему совсем не понравилась. У нее было круглое румяное лицо и вздернутый нос между жирными щеками.
Еще и теперь, вспоминая тот осенний вечер, он пожимал плечами. Сперва он думал, что отношение к нему со временем изменится. Но ничего не изменилось. Когда он подходил к разговаривающим на улице, они умолкали. Он был из других краев, из чужого мира. Ему и вправду нечего тут было делать. Староста не раз подолгу и любезно разговаривал с ним, но именно только так, как полагалось, — официально и осторожно. Притом староста — это ведь не деревня.
Он не был своим. Был чужой. Ему кланялись, когда он шел по улице. Бабы пытались даже целовать ему руку, когда приходили насчет штрафов. Но он непрестанно ощущал эту твердую границу, отделяющую его от всех остальных. Баниха вечно грызлась с Русляками. Захарчук ссорился с Мыдляжем — и тем не менее они были своими, гораздо более близкими друг другу, чем он. Он был чужой.
Собственно говоря, просто и свободно он мог говорить только с Анной, — она тоже была здесь чужая. Но тут примешивалось множество других чувств, и так же было не легко. Его тревожили серые глаза Анны, ее бледные губы и пышная грудь. Притом, когда она приносила ему обед, когда убирала его комнату, он непрестанно чувствовал за спиной настороженный взгляд маленьких, бесцветных глаз Ройчихи, ощущал, как она прислушивается за стенкой. Она подстерегала его — входила в комнату, будто за ведром или с просьбой одолжить спички, но неизменно как раз тогда, когда здесь была Анна. У него не хватало решимости выругать бабу, но в то же время это опротивело ему до того, что он предпочитал уходить из дому и возвращался лишь тогда, когда Анна, оставив на столе судки, уходила к Банихе.
Самым скверным было то, что придется остаться здесь на все лето, когда отпадет даже эта барщина — уроки, когда все его время будет свободно. Что делать на протяжении долгих двух месяцев?