ДИН КУНЦ
Симфония тьмы
Есть музыка для Смерти и музыка для Жизни. Как-то я обнаружил, что музыка того, иного, мира более интересна, чем та, которую исполняют на этом свете. Музыка Смерти говорит о мире, покое и любви. Только музыка Жизни представляет собой Мрачную симфонию.
Первая часть симфонии
АРЕНА
Когда-то…
Прыгун повис в пятистах футах над улицей, и двенадцать его пальцев, словно черви, скованные трупным окоченением, впились в гладкий, без выступа, без щербинки, карниз из стекловидной массы.
Ветер был свежий, но не бурный — скорее дудочник, чем трубач. Он наигрывал в глубоком каньоне улицы и ласково водил пальцами по фасаду здания «Первого Аккорда», центра генной инженерии общества музыкантов, поддразнивая птиц, которые жили в гнездах из мусора и соломы, прилепленных к ненадежным полочкам.
Прыгун искал ямку, трещинку, хоть какую-то опору для пальцев и не находил, как не нашел и на предыдущих сорока семи карнизах. А теперь он к тому же остался без веревки с крюком-кошкой. Кошка сорвалась, когда он подтягивался по веревке; он судорожно дернулся кверху, вцепился в самый краешек карниза, а веревка с кошкой пронеслась мимо него вниз, в темный провал. И сейчас он висел, а ветер наигрывал на своей дудочке в темноте и шаловливо ерошил волосы на его толстых ногах.
Прыгун поморгал, смахивая капли пота с ресниц, и напрягся, стараясь вложить всю силу в руки. Придется вытаскивать себя наверх, положившись лишь на натянутую струнами плоть запястий, затем — предплечий, затем — широких плеч. Он уже проделывал такое и прежде, с одной лишь разницей… Прежде он не был утомлен до смерти, теперь же каждая клеточка его тела тупо ныла и пульсировала.
«Чего дожидаешься, ублюдок? Ну, подтягивайся, гад!» — мысленно крикнул он себе.
В первое мгновение мокрые от пота руки заскользили по камню под весом массивного тела. Перед глазами застыла четкая до жути картина долгого падения, а за ним — мгновенного, яркого, как вспышка, неощутимого столкновения с мерцающими камнями мостовой. Но тут ладони затвердели, руки натянулись до звона. Затем в работу вступили огромные бицепсы, и он начал подтягиваться, потом отжался, и талия оказалась на уровне карниза. Он попытался закинуть наверх колено — неудачно, только ободрал кожу, попытался снова — и выбрался на карниз. Он сидел на уступе — целый и невредимый.
Прыгун отдыхал, свесив ноги, и смотрел на остальные девять фаллических Башен музыкантской части города-государства, и все они мерцали яркими цветами — оранжевым или красным, голубым или зеленым. Воображение поражало, что это всего лишь звуковые колебания, конструкции, состоящие из переплетенных волн, которые образовали твердое вещество. Они больше походили на цветное стекло.
Наконец он оторвал взгляд от города и опустил глаза к улицам, лежащим там, внизу, таким далеким…
«И что дальше?» — подумал он.
Путь туда, вниз, только один — спрыгнуть. И хоть до улицы очень далеко, целых пятьсот футов, но до крыши еще дальше — две тысячи. Когда музыканты строили, сплетая стены и перекрытия из звуков, они игнорировали законы гравитации, правила, доктрины и догмы инженерного искусства, они отвергли старую терминологию и ввели свой собственный лексикон возможного…
У Прыгуна не было веревки, чтобы лезть наверх. Теперь самая лучшая возможность — забраться в Башню через окно на этом уровне, а потом уже внутри подняться на нужный этаж.
Двинувшись вдоль карниза, он возле самого угла нашел окно, показавшееся ему подходящим. Лист чуть-чуть матового стекла едва слышно гудел и вибрировал под пальцами при прикосновении. Это прозрачное вещество тоже было сотворено из звука, однако Силач заверял, что резаться оно будет как обыкновенное стекло и не помешает ему забраться внутрь…
Прыгун полез в кожаный мешочек, привязанный к набедренной повязке, вытащил алмаз. Приставил к стеклу и, сильно нажимая, провел сверху вниз. На стекле осталась тонкая, иглистая, как морозный узор, линия. Силач был прав.
Прыгун прорезал прямоугольник и наклеил с одной стороны липкую ленту — получилась как будто дверь с петлями. Толкнул, поворачивая внутрь вырезанное стекло, и спрыгнул в комнату. Затем оторвал ленту и вынул вырезанный прямоугольник. В то мгновение, когда кусок стекла вышел из плоскости окна, он исчез, а отверстие мгновенно затянулось новым стеклом. Оно едва слышно гудело…
Прыгун славился среди своих невозмутимостью и стойкостью, и все же в эту минуту сердце его заколотилось. Вполне возможно, что он — первый популяр, проникший в здание музыкантов, самый первый мутант на этой территории, которую можно считать Святой землей… Он обнаружил, что находится в часовне, и пробиравшее его тревожное волнение стало еще острее. Перед ним стоял бюст Шопена. Он подошел к алтарю и плюнул.
Если не считать ощущения близкой опасности, только одна особенность произвела на него здесь сильное впечатление: все предметы в часовне оказались из обычного вещества. Это были не конфигурации звуковых волн, а настоящие предметы, которые не перестанут существовать, если выключить излучатели и генераторы. Но конечно, это ведь часовня, и музыканты наверняка пожелали наделить ее чем-то особенным…
Он снова плюнул на Шопена и тихонько двинулся к задней части помещения, где находилась дверь в коридор. До выхода оставалась какая-то дюжина футов, когда дверь внезапно открылась…
Глава 1
Семнадцатилетний юноша по имени Гильом (которого, понятное дело, все звали просто Гил) взглянул на часы с белым циферблатом и увидел, что до конца урока осталось только четыре минуты — всего четыре бесконечно долгие мучительные минуты! Однако оторвав глаза от рояля, он пропустил последнюю треть арпеджио [1] и тут же услышал знакомое «тц-тц-тц» — это наставник недовольно цокал языком. Гил невольно содрогнулся — этот звук неизменно сулил беду.
Он вернул взгляд к клавиатуре и сосредоточился на этюде. В общем-то не так страшно быть музыкантом Четвертого Класса, ничего в этом ужасного, если бы только ему попался мало-мальски понимающий учитель, вроде добродушного Франца, не чрезмерно требовательный и способный взглянуть на дело глазами ученика, когда вдруг оказывалась пропущена какая-то пустяковая нотка или чуть смазан аккорд. Но это же Фредерик, всем известный Фредерик, который не стесняется хлестнуть кожаным ремешком по пальцам, когда чувствует, что человек не репетировал…
Гил, не решаясь снова отвести взгляд от клавиш, настороженно приближался к следующему арпеджио. У него была большая кисть, и широко расставленные пальцы могли захватить очень далеко отстоящие клавиши, что не удалось бы ни одному мальчику с чуть меньшей рукой. Наверное, в том и был корень всех его бед. Наверное, генные инженеры слегка ошиблись и наградили его руками, слишком большими для клавиш, и пальцами слишком длинными, тонкими и костлявыми — такие никогда не будут выглядеть на клавиатуре изящными или искусными.
«Что за неуклюжие ручищи! — думал он. — Я родился с коровами вместо рук и здоровенными болтающимися сосцами вместо пальцев!»
Впрочем, несмотря на сосцы вместо пальцев, он одолел сложное место без затруднений. Дальше — большой легкий кусок, который ему вполне по силам. Он рискнул покоситься на часы, хоть постарался не повернуть голову и не изменить ее наклон. Еще целых две минуты! Ну неужели вся эта адова работа пальцами, этот мучительный самоконтроль не могли занять чуть больше времени?
И тут пальцы его обожгла резкая жалящая боль — это хлестнул ремешок Фредерика. Гил отдернул руки от желтовато-белых клавиш и принялся сосать их, чтобы унять боль.
— Вы угробили этот аккорд, Григ!
Голос был тонкий, но резкий, процеженный через сухую глотку в тощей жилистой шее, через хищные остроконечные зубы.
— Простите, господин учитель, — пробормотал юноша, зализывая два пальца, на которые пришелся основной удар.
Опять он хныкал, изображал униженное подобострастие — и ему было стыдно за себя. Ох как хотелось вырвать этот ремень у старого надзирателя и отхлестать мерзавца по роже! Но приходилось помнить об отце, обо всех надеждах, которые он возлагает на сына. Одно словечко Фредерика людям, занимающим нужные посты, и будущее Гила обратится в горсточку пепла.
— Я очень сожалею, — снова извинился он.
Но на этот раз Фредерик не пожелал удовольствоваться извинениями — впрочем, как не желал и всегда. Он выпрямился, заложив за спину тощие руки с длинными пальцами, и принялся расхаживать за спиной у Гила — возникал с правой стороны, делал несколько шагов, потом разворачивался и после нескольких шагов в обратную сторону исчезал из поля зрения. Его физиономия, тощая птичья рожа, кислая и вытянутая, выражала отвращение.
«Что, старая ворона, горький червяк попался?» — подумал Гил. Ему хотелось рассмеяться, но он знал, что ремень тут же начнет хлестать по шее, щекам, по голове — и ничуть не приятнее, чем по пальцам.
— Это же совершенно просто, — скрипел Фредерик. — Абсолютно примитивно. В этом этюде ничего нового, Григ. Повторение пройденного, Григ!
Голос его напоминал зудящий звук камышовой дудки, пронзительный, режущий уши.
— Да, господин учитель.
— Так почему вы так упорно отказываетесь упражняться?
— Я упражняюсь, господин учитель.
Ремень полоснул по шее сзади, оставив багровый рубец.
— Ложь, Григ! Отвратительная наглая ложь!
— Но я и вправду упражняюсь! Я работаю даже больше, чем вы велите, господин учитель, да толку никакого. На клавишах мои пальцы — как камни.
Он надеялся, что выглядит расстроенным. Черт побери, да он и вправду расстроен! Предполагалось, что он станет музыкантом, полноправным хозяином звуков, он, дитя универсальной гармонии, рожденное понимать и использовать звуки, исполнять ритуалы музыки достойно, да что там достойно — красиво!
Камера генного жонглирования, хоть и сделала его пальцы чуть-чуть длинноватыми, просто не могла не дать ему полного единства с ритмом, которое было его прирожденным правом, гармонии с вселенской гармонией, которая была его законным наследием, и, наконец, слияния с мелодией, которое было самой сердцевиной души каждого музыканта и главным из свойств, необходимых для получения Класса. А если генная инженерия не сделала чего-то как следует, то недоделки призвана была компенсировать камера затопления.
Камера затопления представляла собой большое помещение, куда музыканты отправляли своих леди в период беременности; здесь те пребывали под воздействием симфонии звуков, которая оказывала подсознательное влияние даже на развивающийся проэнцефалон — передний мозг эмбриона. Такая обработка должна была сгладить все острые кромки, оставшиеся после завершения работы генных инженеров, породить отчаянное желание стать хорошим музыкантом высокого Класса. Но по какой-то непонятной причине это не удалось, и единственное, что побуждало его преуспеть в получении Класса во время церемонии Дня Вступления в Возраст, было нежелание опозорить отца, который, как ни крути, был Великим Мейстро, главой городского правительства.
К сожалению, под руками Гила рояль превращался в громоздкое, уродливое, непонятливое чудовище.
Фредерик опустился на мерцающую желтую скамью перед мерцающим белым роялем и посмотрел юноше в глаза.
— Вы не являетесь музыкантом даже Четвертого Класса, Григ.
— Но, господин учитель…
— Даже Четвертого Класса! Я должен был рекомендовать устранить вас как инженерную ошибку. Ах, какие это вызвало бы громы и молнии! Сын Великого Мейстро признан негодным!
Гил содрогнулся. В первый раз он задумался, какая его ждет судьба, если он не получит вообще никакого Класса. Таких неудачников погружают в сон звуковым оружием, а после отправляют в мусоросжигательную печь и уничтожают. Да, не только самолюбие отца — само существование Гила зависит от того, получит ли он хотя бы низшую классификацию в этом обществе, где царит закон «либо плыви, либо тони».
— Но я не пожелал дать такую рекомендацию, Григ, — продолжал скрипеть Фредерик. — Не пожелал по двум причинам. Во-первых, хоть вы чудовищно неуклюжи за клавиатурой и оставались таким все тринадцать лет, начиная с четырехлетнего возраста, вы все же проявили талант в другой области.
— Гитара… — пробормотал Григ, ощутив на миг гордость, которая хоть немного затушевала чувство беспокойства, не оставлявшее его последние два часа.
— Прекрасный инструмент сам по себе, — признал Фредерик. — Конечно, для менее чувствительных натур и для низших социальных слоев, но вполне почтенный инструмент для Четвертого Класса.
— Но вы сказали, были две причины, — напомнил Гил.
Чутье подсказывало ему: Фредерик хочет, чтобы он вытащил из него эту вторую причину чуть ли не силой, — тогда эти слова не будут произнесены им, Фредериком, исключительно по собственной воле.
— Да… — Глаза педанта загорелись, как у взъерошенного орла, следящего за упитанным ягненком, которого бросили на пастбище без присмотра. — Завтра, Григ, учащиеся вашего класса получат свой статус и место в обществе, пройдя испытания и Столп Последнего Звука. Так вот, у меня есть предчувствие, что вы окажетесь мертвы еще до наступления завтрашней ночи. Так не глупо ли было бы с моей стороны навлекать на себя гнев Великого Мейстро, если естественный ход событий Дня Вступления в Возраст сам собой устранит вас из системы.
Это был заключительный день учебы у Фредерика, и Гил внезапно ощутил первые проблески силы, которую несла ему приближающаяся свобода. Ремень перестал страшить, когда он понял, что жесткая кожа учительского ремня никогда больше не коснется его, стоит только переступить сегодня порог этой комнаты. И часы показывали, что время истекло уже пять минут назад. Он уже находился здесь дольше, чем положено.
Гил встал:
— Посмотрим, Фредерик. — В первый раз он назвал учителя по имени и заметил, что такая фамильярность вызвала у того раздражение. — Думаю, я сумею преподнести вам сюрприз.
Он уже толкнул дверь в коридор, когда прозвучал ответ Фредерика:
— Возможно, сумеете, Григ. И тогда, не исключаю, вы сами столкнетесь с величайшим сюрпризом.
Его голос, интонация, блеск глаз говорили, что он очень на это надеется. Он надеялся, что Гильом Дюфе Григ [2] умрет на арене.
Дверь с гудением закрылась за Гилом.
Свободен!
Свободен от Фредерика и от ремня, свободен от рояля и его клавиш, которые многие годы были для него тяжким наказанием. Свободен! Ничей, принадлежащий только самому себе человек…
Он простучал каблуками по пробегающим волнами цветным узорам пола, стараясь наступать на особенно яркую серебряную завитушку, которая словно прорывалась, вращаясь, сквозь мерцающий камень. Завитушка ускользала из-под его ноги, словно обладала способностью чувствовать, и он свернул в боковой коридор Башни Обучения, гонясь за ней, снова и снова пытаясь раздавить ее, но она на глазах выворачивалась из-под туфли еще до того, как подошва касалась пола. Гил прыгнул и чуть было не коснулся строптивой завитушки, но та проплыла сквозь киноварно-красный вихрь, вышла из него уже не серебряной, а охряной — и игра потеряла для юноши интерес.
Гил вернулся в главный коридор, больше не обращая внимания на непрестанно меняющиеся оттенки и рисунки на полу, и тут в акустически безупречном холле грянули великолепные раскаты рояля, звучащего под рукой мастера. Потом музыка чуть притихла, стала более пасторальной. Он начал заглядывать во все классы подряд, пока не нашел пианиста. Это был Джироламо Фрескобальди Чимароза [3], Рози, как звали его другие ребята.
Гил как потихоньку открыл дверь, так же тихо и закрыл ее за собой.
Рози играл этюд Шопена ми-мажор, опус 10, номер 3 — одно из самых красивых произведений великого композитора. Пальцы скакали по клавишам, словно насекомые, сам он сидел, сгорбившись над длинной клавиатурой, угольно-черные волосы великолепной волной ложились на воротник куртки и спадали зеркальной гладью по щекам. Сквозь волосы проглядывал розовый кончик одного большого уха.
Гил опустился на пол, привалившись спиной к стене, — он слушал и смотрел.
Верхние пальцы правой руки Рози трудолюбиво выводили изящную мелодию, а нижние тем временем вязали узор аккомпанемента. Трудная вещь. Для Гила — вообще непосильная. Но он не стал тратить время на горестные раздумья по этому поводу и позволил музыке протекать сквозь себя, находить зрительное осмысление, будоражить разум причудливыми фантазиями.
Рози швырнул свое тело к клавиатуре, превратив пальцы в штыки решительного штурма, готовые, как победу, вырвать у клавиш самую душу красоты, укрытой за стерильными белыми простынями нот.
Волосы музыканта метались, словно под ветром.
Затем лирическая часть окончилась, и из-под крупных кистей Рози хлынул блестящий огненный пассаж, основанный на растянутых рваных аккордах. Гил еще не успел его воспринять, а Рози уже прорвался через сокращенный повтор первой части и галопом устремил клавиши к взмывающей вверх кульминации. Сердце Гила бешено заколотилось и не могло успокоиться, пока не прозвучала последняя из мягких, утихающих и утешающих нот.
— Это было великолепно, Рози! — сказал он, поднимаясь с пола.
— Что ты здесь делаешь?!
Голос Рози прозвучал быстро, в нем прорывались резкие нотки неуверенности.
Только тут, возвращаясь от высокого искусства к низменной реальности, Гил осознал, что сгорбленная спина юноши осталась согнутой, когда он отвернулся от инструмента, только тут против воли обратил внимание на две пряди волос по бокам головы, которые были зачесаны на лоб в тщетной попытке скрыть под ними пару маленьких рожек.
Стигматы. Метки, которые носит Рози, метки, указывающие его место.
— Я просто зашел послушать, — ответил Гил, говоря чуть быстрее, чем ему хотелось. — Шел по коридору и услышал твою игру. Это было прекрасно.
Рози нахмурился; он ощущал неуверенность в себе и мучительно подыскивал слова, не зная, что сказать. Он был раритетом, ошибкой генных инженеров, огрехом камеры генного жонглирования. Когда манипулируешь тысячами сверхмаленьких точек, которые задают физические и умственные характеристики, неизбежно будешь время от времени допускать ошибки и производить на свет уродцев, пусть даже в ничтожных мелочах. Никогда прежде уродливое существо не получало никакого отличия или хотя бы признания среди музыкантов. Такие дети всегда погибали в День Вступления в Возраст. Рози же, напротив, стал самым безупречным музыкантом из всех, обучающихся в Башне. Кое-кто поговаривал даже, что он более одаренный пианист, чем даже Великий Мейстро, отец Гила. Гил соглашался с этим утверждением, хотя знал, что его способности дать верную оценку весьма ограничены, и потому отвергал свое мнение как не имеющее значения.
Но Рози, несмотря на все свои достижения, был мнительным и ранимым. В каждом услышанном слове он неизменно выискивал обиды, оскорбительные намеки на свое уродство. Он с трудом заводил друзей, как бы ни ценили другие его дружбу, потому что придирчиво копался в словах даже тех людей, кого любил.
И вот теперь, скрупулезно проанализировав слова и интонации Гила, Рози наконец неуверенно ответил:
— Спасибо…
Гил запрыгнул на мерцающий оранжевый рояль, уселся, свесив ноги, которые не доставали до пола всего на какой-то дюйм.
— Как быстро подошел завтрашний день, верно?
— Что ты под этим подразумеваешь? — спросил Рози, неловко сложив руки на клавиатуре.
«Ох, — подумал Гил, — руки…»
На тыльной стороне каждой ладони, как петушиная шпора, торчал на добрый дюйм вверх маленький крючок из твердого окостеневшего хряща.
— Я хотел сказать, что прошло тринадцать лет, а я не помню ни одного события в своей жизни, начиная с четырехлетнего возраста. Фредерик, уроки, ремень, лег спать, утром встал — и вдруг мне семнадцать. Все так быстро.
Рози заметно расслабился. Когда разговор не касался его напрямую, когда говорили о жизни вообще, он был в состоянии на время забыть свои сомнения и подозрения.