А. Е. Русов
Суд над судом: Повесть о Богдане Кнунянце
Уже одно имя Ивана Васильевича Шагова, в преклонном возрасте взвалившего на себя столь же непосильный, сколь и благородный труд, связанный с разбором и упорядочением архива семьи, к которой я принадлежу, заставляет меня испытывать чувство стыда за то беспечно-насмешливое отношение самоуверенной юности, которым я, сам того не ведая, причинял ему боль. Теперь уже ничем не загладить вину, не залечить нанесенную рану.
Все, что мне остается, — это запоздалое раскаяние и попытка по возможности бережно донести до читателя оставленные им разрозненные тексты, в значительной мере дополнив их собственными, ибо записей Ивана Васильевича, посвященных моему двоюродному деду Богдану Кнунянцу, недостаточно, чтобы составить из них сколь-нибудь цельный, связный рассказ.
Единственный незаконченный отрывок, по которому, как по осколку архаической вазы, можно было бы попытаться осуществить реконструкцию, начинается словами: «Утренняя звезда сквозь разрывы осенних туч…»
ГЛАВА I
«Утренняя звезда сквозь разрывы осенних туч — недолгий свет, дарящий обманчивую надежду на солнечный день. Ослиный крик во дворе каменотеса, будто не осел трубит, а плотник дребезжащую фанеру пилит. Фырканье собаки. Густой туман.
Младенец, нареченный Богданом, родился 14 ноября 1878 года. Мирзаджан-бек праздновал рождение девятого сына…»
Вот так бы и войти в это повествование. Сразу, точно в холодную воду.
К сожалению, с Богданом Мирзаджановичем, или Минаевичем, как для краткости и простоты его называли, я никогда не встречался, хотя был моложе всего на десять лет и юные годы провел в Баку — городе, где, отданный в солдаты после известных революционных событий в Петербурге на Казанской площади, он жил сначала в Салянских казармах, затем на частной квартире. С его сестрой Фаро, приехавшей учиться в Баку из Шуши, я познакомился на одном из заседаний ученичского комитета. Непродолжительное время кружковыми занятиями руководил Богдан, но как раз почему-то в те дни я не посещал кружка.
Первая наша встреча произошла, помнится, в самом начале 1901 года. Фаро представляла в комитете передовое ученичество заведения св. Нины, а я вместе с Яковом Цыпиным и Егором Мамуловым — учащихся Первой мужской гимназии. Уже в мае 1902 года за участие в первомайской демонстрации Фаро, вместе с братьями и их женами, была арестована и исключена из гимназии с «волчьим билетом», то есть без права поступления в другие учебные заведения.
Братьев Богдана — Тарсая, Людвига и Тиграна — я знал, хотя не был с ними ни дружен, ни даже коротко знаком. Теперь уже никого нет в живых, осталась одна Фаро.
Сам я гимназии не закончил, поскольку в конце 1902 года был выслан из Баку за революционную деятельность. Сотрудничал в газетах, писал фельетоны, работал в театре, в кинематографе. Пороху было много, но вот дула и пули ружейной не нашлось. Потому ничего и не добился. Теперь, на старости лет, хочу попытаться составить жизнеописание одного из самых славных членов семьи, во многих отношениях мне близкой.
Откуда пришла мысль взяться за это дело? В двух словах не объяснишь, но главным, пожалуй, било чувство страха. Я вдруг подумал, что собранный за долгие годы архив Фаро погибнет вместе с нами, стариками, поскольку молодым поколениям семьи он не нужен, неинтересен. То есть все живое, что еще хранит наша память, очень скоро исчезнет с лица земли, уйдет бесследно, как вода в песок. Такие вот личные мотивы двигали мной, а толчком послужил юбилей, 90-летие со дня рождения Богдана Минаевича, широко отмеченный в 1968 году.
Фаро получила кипы газет из Баку, Еревана, Степанакерта с портретами, статьями на целую полосу, да и центральная пресса не обошла вниманием этот юбилей. В Музее Революции состоялся памятный вечер, на котором присутствовали историки, старые большевики, видные деятели государства. Я тоже был приглашен. Это, конечно, Фаро постаралась, чтобы обо мне не забыли. Из родственников кроме нее на вечере присутствовали сын юбиляра — радиоинженер Валентин Богданович, племянник Иван Людвигович — химик-академик, а также дети Фаро и ее внук, тоже химик.
Химия стала как бы наследуемой профессией Кнунянцев. Ведь и Богдан Минаевич, и Людвиг Минаевич тоже учились на химических факультетах: один — Петербургского технологического, другой — Киевского политехнического института.
Содрогаюсь при мысли о том, за какое трудное дело берусь. Слишком уж мало фактов, документов и чужих воспоминаний сохранило время. Единственный живой свидетель, без которого задача оказалась бы вовсе невыполнимой, — это Фаро, тогда как прижизненную историю того круга молодых людей, к которому принадлежал Богдан, писали филеры, осведомители, начальники департаментов полиции. Порой и в этих сведениях содержится нечто живое, интересное, но достаточно ли их, чтобы воссоздать ушедшую жизнь? Вот как описал, например, петербургскую демонстрацию 19 февраля 1901 года младший помощник пристава Рахманинов: «Учащаяся молодежь и публика — около 1000 человек — присутствовала на панихиде, в Казанском Соборе совершаемой, в Бозе почившего императора Александра II, откуда начали расходиться по домам, само собой разумеется, толпою, как всегда из церкви. Около городской Думы путь был прегражден отделением конно-полицейской стражи и пешими городовыми, которые, ворвавшись в середину толпы, разделили ее на несколько частей, причем одну часть прижали к стене, и когда эта часть начала выражать словесный протест, городовыми были пущены в ход кулаки, на что прежде всего было обращено внимание служащими городской Думы, которые стояли на площадке и кричали, что городовые бьют.
Битье это продолжалось вплоть до вторых ворот Думы и прекратилось только с приездом господина градоначальника. На протесты возмущенной публики городовые отвечали, что действуют по распоряжению начальства». Далее в архивном документе, который мне довелось раскопать, приводится список пострадавших, в котором значится и Тигран Кнунянц, «ученик общества поощрения художников». Тогда же на Казанской площади была арестована студентка Софья Марковна Познер (курсы профессора Лесгафта). Ее брат, Виктор Маркович, сосланный в Баку студент, руководил социал-демократическим ученическим кружком, в котором состояли и мы с Фаро.
А вот опись вещественных доказательств, отобранных при обыске во время первого ареста у будущей жены Богдана, слушательницы высших женских курсов Елизаветы Голиковой:
«1. Печатная брошюра женевского издания 1898 года „Материалы для характеристики положения русской печати“ без обложки и вступительной статьи от редакции.
2. Маленький клочок бумаги с записью карандашом следующего содержания: „Сегодня до 6 из дому не выходите. Я зайду и покажу Вам место, где надо видеться с ним. Он будет ждать часов в 6. Непременно надо пойти. Тигран“. На другой стороне тем же почерком: „Зашел в половине второго, надоело ждать и ушел. Тигран“.
3. Несколько писем и записок интимного характера к Богдану Кнунянцу и последнего к Голиковой.
4. Клочок бумаги с адресом, написанным чернилами: „Б. Пушкарская, д. 63, кв. 6. Всеволод Федорович Дорошевский“.
5. Визитные карточки студентов-технологов: Богдана Минаевича Кнунянца, Ивана Иосича Мелик-Иосифянца и лесника Николая Александрова Топова.
6. Конверт с адресом чернилами: „Франция, Париж, ул. Рейпуар, 16, г-же Недошивиной“».
Другой причиной моего решения взяться за сбор материалов, так или иначе связанных с жизнью и деятельностью Богдана Минаевича, явилось чувство обиды и желание упрекнуть внука Фаро в пренебрежительном отношении к семейным и общественным реликвиям, к долгу, который берет на себя всякий литератор. Я не скрываю своего раздражения, когда пишу эти строки, и если они когда-нибудь попадут ему на глаза, — тем лучше. На мои архивные занятия он смотрит, словно богатый мальчик на нищего, копающегося в пыльном старье.
К себе самому и к Фаро я также обращаю упреки не в последнюю очередь. Ведь мальчик рос на наших главах. А теперь я с недоумением спрашиваю неизвестно кого: откуда в нем это, чем это объяснить? Как смеет он с оскорбительной легкостью отрекаться от истории своей семьи?
По молодости, — пытаюсь я его оправдать. — Оттого, что он видит нечто, недоступное старикам, и не видит того, что так ясно для нас. Фаро его любит. И я люблю. Потому и болею душой.
Злая насмешка природы заключается во внешнем сходстве внука Фаро и моего героя, чья жизнь не интересует его в той же мере, в какой не интересует славное прошлое родной бабушки. Ну да бог с ним.
Хотелось бы построить повествование о Богдане Минаевиче так, чтобы в центре находился портрет, а дела, события, исторический фон — по краям, вроде как обрамление, примечания к книге жизни, заметки на полях. Да простится мне стремление к столь старомодной композиции как человеку, задолго до революции завершившему свое неполное среднее образование.
Какой, однако, выбрать портрет? Тюремная фотография с венским стулом, пожалуй, менее удачна, чем та, которая сделана в Обдорске, в Западной Сибири, где Богдан Минаевич, сосланный на вечное поселение, снят во весь рост в дохе и в теплой меховой шапке. Но густо разросшиеся борода и усы из-за низкого качества изображения делают черты почти неразличимыми. На другом портрете, воспроизведенном на пригласительном билете Музея Революции, энергичное выражение лица усугубляется резким поворотом головы, как на древнерусской иконе «Чудо Георгия о змие».
На всех сохранившихся портретах, кроме гимназического, находящегося в постоянной экспозиции Нагорно-Карабахского мемориального музея, борода и усы не сбриты. Легкое, романтическое обрамление ранней студенческой поры, острая адвокатская бородка, широкая, мрачная борода Пугачева. «Он носил бороду, чтобы иметь возможность быстро менять свою внешность», — как-то сказала Фаро. А мне так кажется, что борода отрастала сама по себе, пока ее владелец, позабыв обо всем, был занят целиком его поглотившим делом. Выражение увлеченности и поглощенности — основное в наиболее удавшихся фотографических портретах Богдана Минаевича зрелой поры. Оно приходит на смену меланхолическому, несколько размытому выражению лица на юношеских фотографиях.
Портреты братьев совсем иные. Массивная из-за огромной волнистой шевелюры голова Людвига Минаевича вылеплена сильной, уверенной рукой мастера. Портрет Тарсая Минаевича, чиновника акцизного управления, поразительно напоминает Чехова: пенсне, грустные глаза. Тигран Минаевич Кнунянц — франт с лихо закрученными усами, бывший ученик общества поощрения художников. Вот кто, видно, любил позировать перед объективом фотоаппарата!
А Богдан Минаевич — нет, наверняка не любил. Даже то малое количество фотографических карточек, которое, по счастью, было в свое время изготовлено, обязано не стремлению запечатлеть свою внешность, но скорее данью обычаю, уступке чьим-то настоятельным уговорам. И совсем нет групповых фотографий! Он везде снят один. Это при том, что в архиве Фаро имеется огромное количество семейных, дружеских снимков, а также фотографий родных, знакомых и малознакомых лиц.
Но больше всего поражает, пожалуй, соединение святости и бунтарства в одном лице, на одной фотографии. Будто бог и дьявол жили в нем одновременно. Видно, давала себя знать наследственность: прадед Богдана Минаевича был священником, дед — мятежником, богоотступником, сорвиголовой, предводителем «тайки» повстанцев, воевавших за присоединение армянских земель к России. Отец почитал бога, но потерпел от церкви. За неуважительное отношение к священникам был наказан и после многих лет учительствования вынужден был покинуть родное село Инги, переселившись в Шушу. В деревне остались дом, водяная мельница, сад, куда Мирзаджан-бек привозил на лето свое многочисленное семейство.
Влияет ли окружающая человека природа на формирование его характера? По опыту собственной жизни, готов ответить положительно, ибо рос и воспитывался в Баку — городе сухом, голом, томительном, располагающем к продолжительному безделью в жестокие летние месяцы, когда весь способный к бегству люд бежит вон из этой каменистой пустыни, а также в зимние дни, когда дует изнурительный норд. Этот город, к разлуке с которым я до сих пор не могу привыкнуть, предопределил всю мою жизнь.
Будь жив Богдан Минаевич, он бы, возможно, возразил мне, как возразил в свое время Фаро, писавшей в заведении св. Нины сочинение на тему «Влияние тропической жары и полярного холода на быт человека». Хорошо помню наш гимназический диспут, когда я высказывался приблизительно в таком духе, а пятнадцатилетняя Фаро, ссылаясь на авторитет брата (Богдан был старше ее на семь лет), отстаивала решающую роль социальных условий жизни. Были пасхальные каникулы, мы бродили в районе Баилова и жарко спорили. Она рассказывала нечто фантастическое о технике будущего, о летательных аппаратах, которые свяжут север и юг. Как и всякий спор молодых, он вывел нас на крайние, противоположные позиции, и если я помянул о нем, то лишь затем, чтобы вернуться к мысли о воздействии природы на формирование человеческой натуры.
Сопоставление впечатлений от поездки в Шушу и Ннги с теми многочисленными подробностями, которые довелось узнать в процессе работы над архивом Фаро, дает мне все основания продолжить тот давний спор.
Приехав в Нагорный Карабах, я увидел небольшой горный край, соседствующий с голыми степями. Говорят, что значительную часть года он бывает засыпан глубоким снегом, а в дни сильно запоздалой, по сравнению с Баку, весны превращается в страну цветущих садов. Воздух там имеет вкус воды в глубоких деревенских колодцах, с наростами льда на нижней части сруба даже в тридцатиградусную жару. Янтарного цвета поля спелой пшеницы волнами катятся к горизонту. И тут же, в нескольких метрах, — сыпучие породы, крутизна скал, жесткая, колючая, цепляющаяся за камни скудная растительность. Изобилие ежевики по обеим сторонам петляющей, опускающейся с холма и вновь взбегающей проселочной дороги, которая ведет в рощу, наполненную испарениями могучих, заслоняющих небо деревьев и оглушительным гомоном невидимых, неведомых, неразличимых существ. В тонких, как спицы, лучах, которые пронзают листву и достигают утрамбованной, жаркой земли, серебрится в постоянном кружении пыльца.
Смуглый мальчик бегает между деревьев.
— Папа! — кричит мальчик. — Апа!
— А, джан, — ласково откликается отец.
На нем мятые штаны, простая крестьянская одежда. Густые усы топорщатся. Коротко стриженные волосы тоже топорщатся. В руках у отца черпак, который он погружает в бочку с сильно пахнущей жижей — перебродившей тутой. Вокруг распространяется набивающий оскомину, удушливый, бьющий в нос запах брожения. Мальчик не любит его. Из всех запахов ему более всего нравится, как пахнет сургуч. Этот запах означает, что отец заканчивает свои дела и теперь будет играть с ним. Надо только постараться, чтобы братья не опередили. Скорее забраться к нему на колени. Сургуч капает на конверт, и отец пять раз прикладывает к нему медную свою печать.
— Апа! — снова зовет мальчик.
Он уже не бегает, а, затаившись, прислушивается к тому, что творится наверху, в зеленой листве.
Нескольких черпаков хватает, чтобы наполнить бадью. Распрямив спину, отец ищет глазами мальчика.
— А, джан? — спрашивает, подходя.
Мальчик расширенными от нетерпеливого ожидания глазами смотрит на отца снизу вверх. Такие большие глаза здесь у всех: у людей, ишаков, коз, баранов, волов.
— Можешь, апа, свалить это дерево?
— Зачем?
Мальчик молчит.
— Ты должен помнить, как мы рубили засохшую тутовицу.
— Рубили, — говорит мальчик. — А просто руками можешь?
— Одними руками ни один человек не сможет.
— Даже Аслан Баласы?
— Аслан Баласы, — говорит отец, усмехаясь. — Хотя, конечно, он настоящий герой и наш родственник, боюсь, что и Аслан Баласы не смог бы.
— А-а-а… — разочарованно тянет мальчик. — Ты говорил, что он самый сильный человек в Карабахе, его все беки боялись.
Отец кивает, возвращается к бадье. Мальчик идет за ним.
— Почему нас беки не любят?
— Разные беки, — уклончиво отвечает отец.
Он оттаскивает бадью к чану, под которым третий день, не затухая, горит огонь. Здесь еще жарче, чем в роще.
Остатки перебродившей туты слиты в чан. Отец отгребает золу, поправляет ведро, в которое, набухая на конце короткой трубки прозрачно голубеющими каплями, стекает водка, имеющая такой же острый, пряный, чуть кисловатый запах.
— Меня тоже беком зовут, — говорит отец. — Мирзаджан-беком. Ты что, никогда не слышал?
— Слышал, апа.
— Люди из уважения меня так называют. Какой я бек, — вздыхает отец. — Татарские беки поклялись однажды убить меня.
— За что?
— Сами за советом пришли. Рассудил по справедливости, только и всего. А потом сколько месяцев пришлось у крестьян скрываться, в варандинских лесах. Тебя на свете не было. Бедная мама с детьми жила под охраной двух псов. Я даже не знал, жива она или нет. Придут ночью, убьют — кто защитит?
— Мама говорила, ты раньше учителем был.
— Давно.
— Теперь людей судишь?
— Защищаю, а не сужу. Большая разница.
Не хочется вспоминать, не хочется говорить об этом. Мальчик не должен знать, как наказали при всех, как несправедливо обошлись, незаконно. Прохвоста-священника обругал, подумаешь! А его наказали, да еще при людях — позор какой. И сейчас бы учительствовал.
— О, господи!..
Лицо отца мрачнеет. Руки опустил, ссутулился, будто поваленный ствол старой тутовицы длинной палкой поддел и теперь хочет его с места сдвинуть.
— Почему татары наши враги? — в который раз спрашивает мальчик и не может дождаться ответа.
Отец молчит. В его голове, как заноза, застряло воспоминание. Сколько лет прошло, а не забывается. Как за шакалом паршивым охотились. Сколько бы скитаться еще пришлось, если бы старый бек не умер, а молодые не передрались бы из-за наследства. Ведь мусульманин тогда его спас, у себя в доме спрятал. Против своих пошел.
— Враги? — переспрашивает отец. — Люди разные.
Земля накаляется. Полдень скоро. Гомон в тутовой роще усиливается. Уже ни одной отдельной трели не разобрать. Летняя лихорадка сотрясает рощу. Слышно блеянье коз.
— Жарко.
— Поди воды попей. Только быстро не пей. Холодная вода.
Мальчик спускается к роднику, спрыгивает с выпирающих из-под земли обнаженных корней, и теперь шум воды заглушает неумолчный ропот тутовой рощи. Струя падает в наполненное водой каменное корыто. Мальчик наклоняется, жадно пьет, нарушая наказ отца.
В Шуше такой воды нет. Здесь сладкая вода, холодная. И тута сладкая — целый день во рту ее вкус. И жизнь сладкая.
Нягиджан — сладкое село Ннги.
Мальчик пьет воду и видит из-под струи, из-за камня бегущего по дороге брата.
— Эй! — кричит тот. — Эй, — кричит, — сюда татары идут!
Братья выглядят ровесниками, хотя бегущий по дороге Людвиг старше на год.
— Ты что? — спрашивает мальчик, поднимаясь с колена.
— Э, — с трудом переводя дыхание, говорит старший брат, — я видел.
Козел и коза выходят к роднику. Белая гладкая шерсть козы свисает попоной. У козла шерсть бурая и тоже длинная. Его короткий хвост похож на закрутившийся конец ремня.
— Бежим, камнями их закидаем!
Они бегут. Козел за ними. Мальчики припадают к земле, рыщут, набирают камней за пазуху, подползают я придорожным кустам.
Ждут.
Острые камни больно колют живот.
Двое медленно бредут по дороге.
— Получат за все, — говорит Людвиг шепотом. — До чего противные. Их и убить не жалко.
Он дрожит. У него не попадает зуб на зуб.
— Почему татары наши враги? — тоже шепотом спрашивает младший.
— Потому что, — объясняет брат, разглядывая сквозь ветки приближающихся татар, — они хотели убить отца. Они всех армян хотят погубить. Все наше хотят взять себе. Потому что они наши враги, — не умеет лучше объяснить Людвиг.
Они ждут.
Время тянется бесконечно. Татары еще далеко. Время остановилось.