Джойс Кэрол Оутс
Куда ты идешь, где ты была?
Eе звали Конни. Ей минуло пятнадцать, и у нее стало привычкой, беспокойно хихикая и вытягивая шею, оглядывать себя в каждом зеркале и проверять по лицам всех встречных и поперечных, так ли она выглядит, как надо. Мать вечно ругала ее за это: мать все знала и все замечала, а самой ей, в общем-то, уже незачем было смотреться в зеркало.
— Хватит на себя таращиться! — говорила она дочери, — Что ты о себе воображаешь? Думаешь, ты уж такая красотка?
Конни, выслушивая в сотый раз эти попреки, толы ко вздергивала брови, и глядела сквозь мать, и видела свое смутное отражение — вот какая она в эту минуту: она красотка, это главное! Если верить старым любительским фотографиям в альбоме, когда-то и мать была красотка, а теперь ни на что не похожа, оттого все время и цепляется к Конни.
— Почему у тебя в комнате все вверх дном, брала бы пример с сестры! Чем ты волосы намазала, воняет, сил нет! Лаком для волос? Твоя сестра этой дрянью не мажется.
Сестре, Джун, уже двадцать четыре, а она все живет дома. На беду она работает секретаршей в школе, где учится Конни, вечно они под одной крышей, да в придачу Джун уж такая некрасивая, нескладная коротышка и такая примерная, надоело слушать, как мать и материны сестры ее нахваливают. Джун то, Джун се, Джун бережливая, и помогает держать дом в чистоте, и стряпает, а вот она ничего не умеет, знай мечтает, голова невесть чем занята. Отец с утра до ночи на работе, а когда придет домой, ему бы только поужинать, за ужином он читает газету, а потом идет спать. Он с ними ни с кем почти и не разговаривает, даже голову не поднимает, а мать все цепляется к Конни, все цепляется, поневоле захочешь, чтобы уж она померла, что ли, и самой бы помереть, и хоть бы уж все это кончилось.
— Иногда меня ну прямо тошнит от нее, — жалуется Конни подружкам.
Голос у нее высокий, говорит она быстро, прерывисто, насмешливо, и от этого в каждом слове, даже самом искреннем, слышится притворство.
Одно хорошо: Джун всюду ходит со своими подругами, подруги у нее такие же некрасивые и примерные, поэтому, когда Конни тоже хочет погулять с девочками, мать не спорит. Отец лучшей подруги Конни отвозит их на своей машине в город, за три мили, и высаживает в центре, чтоб походили по магазинам или поглядели кино, а в одиннадцать заезжает за ними и никогда не подумает спросить, где они были и что делали.
Наверно, все уже привыкли, что они бродят взад и вперед по торговому центру; они в шортах, в туфлях без каблука, лениво шаркают по тротуару, на тонких запястьях позвякивают браслеты с брелоками; если им покажется — иной прохожий забавен или недурен собой, они наклоняются друг к дружке и шепчутся, и смеются втихомолку. У Конни длинные русые волосы, на них все обращают внимание, часть она высоко, пышно укладывает на макушке, а остальные волной спадают по спине. Ходит Конни в тонком шерстяном свитере, который сидит на ней совсем по-разному, когда она дома и когда не дома. И все у нее словно двоится: одной стороной поворачивается дома, а другой на людях; ходит она то совсем по-ребячьи, вприпрыжку, а то с ленивой томностью, будто под музыку, слышную только ей одной; губы у нее почти всегда бледно-розовые и кривятся усмешкой, а во время этих вечерних прогулок они яркие и веселые; дома она смеется протяжно, с ехидцей — «ну и ну, животики надорвешь!» — а на людях беспокойно, тоненько хихикает, будто позвякивают брелоки браслета.
Иногда девочки и правда идут по магазинам или в кино, а иногда торопливо перебегают оживленную, шумную улицу и ныряют в придорожную закусочную, где подкрепляется, не вылезая из машин, окрестная молодежь. Здание закусочной похоже на огромную бутылку, только пошире и поприземистей, а на самой верхушке крутится реклама: ухмыляющийся паренек поднял над головой сосиску. Однажды летним вечером девочки забежали туда, задохнувшись от собственной смелости, и сейчас же кто-то высунулся из машины и пригласил их разделить компанию, но это оказался просто мальчишка из старшего класса, и он им вовсе не понравился. Приятно было натянуть ему нос. Между стоящими и подъезжающими машинами они пробрались к ярко освещенной закусочной, где тучами вилась мошкара, а лица их светились радостной надеждой, словно вступали они в некое святилище, возникшее в ночи, чтобы подарить им тот уют и то блаженство, о каких они давно мечтали. Они подсели к стойке, скрестили ноги в туфельках без каблуков, выпрямились от волнения, напряженно расправив плечи, и стали слушать музыку: от музыки все становится прекрасно, она всегда здесь звучит, совсем как в церкви, что-что, а уж музыку тут всегда найдешь.
Подошел один мальчик, такой Эдди, и заговорил с ними. Он сел спиной к стойке на высокий вертящийся табурет и поминутно крутился то вправо, то влево, а немного погодя спросил Конни, — может, она хочет чего-нибудь перекусить? Она сказала — это можно и, отходя, похлопала подружку по плечу, подружка поглядела на нее снизу вверх и скорчила презабавную гримасу, стараясь показать, что не унывает, и Конни пообещала встретиться с ней в одиннадцать напротив закусочной.
— Свинство, что я ее вот так бросаю одну, — искренне сказала Конни.
Но Эдди сказал — ничего, она не долго будет одна, и они пошли к его машине, и Конни не могла удержаться — все поглядывала на ветровые стекла, на лица вокруг, а сама так и сияла от радости, — Эдди и даже закусочная тут были ни при чем; наверно, это все от музыки. Конни расправила плечи, глубоко вздохнула, — до чего хорошо жить! — и тут на глаза ей попалось чужое лицо, совсем близко, в двух шагах. В старом, выкрашенном под золото драндулете с откидным верхом сидел черноволосый лохматый парень. Он уставился на нее во все глаза и ухмыльнулся. Конни прищурилась и отвернулась, но невольно опять глянула через плечо, и он все смотрел на нее. Погрозил пальцем, засмеялся и сказал: «Я тебя поймаю, детка», — и Конни опять отвернулась, а Эдди ничего не заметил.
Они провели вместе три часа — сперва, сидя в машине, ели булочки с сосисками и пили кока-колу из запотевших бумажных стаканчиков, потом отъехали примерно за милю, а без пяти одиннадцать Эдди высадил ее на главной улице, где все теперь было закрыто, кроме кино. Подружка Конни была уже здесь, разговаривала с каким-то малым. Когда Конни подошла, девочки обменялись улыбками и Конни спросила:
— Хорошая картина?
— Тебе лучше знать, — ответила та.
Подружкин отец отвез их домой, глаза у них слипались, но обе были довольные, и Конни не могла удержаться — оглянулась: там, позади, уже потускнели витрины, опустела автомобильная стоянка, слабо, призрачно светились огни вывесок и реклам, и только у закусочной еще кружили машины. Музыку на таком расстоянии уже не было слышно.
Наутро Джун спросила, хорошую ли картину они смотрели, и Конни ответила: «Так себе».
С этой подружкой, а иногда еще с одной девочкой Конни проводила так несколько вечеров в неделю, а остальное время сидела дома (были летние каникулы), путалась под ногами у матери и все думала, мечтала о мальчиках, с которыми встречалась. Но все они отступали, сливались в один какой-то облик — и не облик даже, а в какое-то отвлеченное понятие, смутное чувство, неотделимое от настойчивого, неотвязного ритма музыки и от влажной духоты июльских вечеров. Мать поминутно дергала Конни, возвращала к действительности, отыскивая для нее какое-нибудь дело, а то вдруг ни с того, ни с сего возьмет и спросит:
— Что там натворила девчонка Петтингеров? И Конни досадливо отвечала:
— А ну ее. Она же с приветом.
Она всегда подчеркивала, что с такими девчонками не знается, а мать, женщина простая и добрая, ей верила. Мать уж до того проста, думала Конни, вроде даже нехорошо столько ей врать. Мать шаркала по дому в старых шлепанцах и все жаловалась по телефону одной своей сестре на другую, а потом звонила другая, и они обе наперебой жаловались на третью. Когда упоминали о Джун, в голосе матери звучало одобрение, а когда упоминали Конни — неодобрение. Не то чтобы она и вправду не любила младшую дочь, Конни подозревала, что в душе мать относится к ней даже лучше, чем к Джун, потому что она, Конни, красотка; просто они привыкли делать вид, будто злятся друг на дружку, почему-то всегда получалось, словно они никак не поделят, не перетянут каждая к себе какую-то пустяковину, из-за которой и задираться-то не стоило бы. Иногда за кофе вроде между ними лад и мир, но непременно что-нибудь да вылезет, какая-нибудь обида, будто муха докучная, зажужжит над головой, и опять лица у обеих недобрые, презрительные.
Однажды в воскресенье Конни встала в одиннадцать (в церковь никто из них не ходил) и вымыла голову, чтоб весь день сушить волосы на солнце. Родители и сестра собрались к тетке, — она назвала гостей, — а Конни сказала, не поедет, ей это не интересно, и даже закатила глаза — пускай мать видит, что она думает о таких развлечениях.
— Ну и сиди дома одна, — сердито сказала мать. Конни развалилась в плетеном кресле и смотрела, как они отъезжали; отец, тихий, лысый, согнулся за рулем и, глядя через плечо, осторожно пятил машину; мать смотрела прямо перед собой, в лобовое стекло, видно было — все еще сердита, ничуть не отошла; а на заднем "сиденье старуха Джун: вырядилась, бедняга, будто не знает, чего стоит это несчастное торжество — толчея, крикливые ребятишки да мухи. Конни закрыла глаза, и грелась на солнце, и сонно мечтала; тепло обволакивало ее, как любовь, как любовная ласка, и сами собою пришли мысли о мальчике, с которым она провела вечер накануне, какой он был славный и как это всегда приятно, совсем не так, как воображают скучные нескладехи вроде Джун, а очень приятно, ласково, как в кино или как поется в песнях; она открыла глаза и даже не сразу поняла, где же это она, — задворки переходили в пустырь, заросший сорной травой, дальше вместо ограды стеной — деревья, а за ними небо — тихое, голубое, ни облачка на нем. Сборный домишко, в котором семья жила уже три года, вдруг поразил ее — какой же он маленький! Конни тряхнула головой, словно пытаясь проснуться. Жара невозможная. Конни вошла в дом, включила радио, чтобы заглушить тишину. Села на край кровати, спустив босые ноги на пол, и полтора часа кряду слушала программу «воскресный музыкальный праздник» — пластинка за пластинкой гремели резкие, быстрые, пронзительные песенки, которым она подпевала, перемежались рекламными выкриками Бобби Кинга:
— Внимание, девочки, внимание! Песенка наша первый класс, для вас, как на заказ!
И Конни, вся — внимание, купалась в жарком, ленивом, мерном прибое радости, которая таинственно рождалась из музыки, и заполняла душную комнатенку истомой, и вливалась в грудь с каждым неторопливым вздохом.
Потом на подъездной дорожке захрустел гравий под колесами. Конни испуганно выпрямилась: отец не мог вернуться так быстро. От шоссе до дома довольно далеко, но слышно, что машина приближается… И Конни подбежала к окну. Машина оказалась незнакомая — расхлябанный открытый драндулет, выкрашенный под золото, тускло отсвечивал на солнце. Заколотилось сердце, руки сами взлетели к волосам. «Господи, господи!» — лихорадочно шептала Конни. На что она сейчас похожа, вдруг вся растрепанная? Машина остановилась у бокового входа и четырежды коротко, отрывисто гуднула, будто подавая условный сигнал, который Конни должна знать.
Она медленно прошла в кухню, отворила дверь, затянутую москитной сеткой, стала на пороге, поджимая пальцы босых ног. В машине сидели двое, и теперь она разглядела того, что за рулем: сидит и скалит зубы, лохматый, нестриженый, черные космы — точно какой-то дурацкий парик.
— Не опоздал я? — сказал он.
— Что это ты о себе воображаешь? — отозвалась Конни.
— Я ж тебе сказал, — подъеду, верно.
— Я тебя и знать не знаю.
Она говорила хмуро, стараясь не показать, что ей любопытно и лестно, он — быстро, весело, но как-то на одной ноте. Выгадывая время, Конни поглядела мимо него на второго парня. Темно-русый, прядь волос падает на лоб. От густых бакенбард лицо кажется и свирепым и смущенным, но он еще ни разу не взглянул на Конни. Оба в темных очках. У того, что за рулем, они металлически поблескивают, и в них все отражается, крохотное и четкое.
— Хочешь покататься? — сказал он. Конни насмешливо фыркнула, тряхнула головой, так, что волосы волной упали на плечо.
— Может, машина моя не нравится? Заново покрашена. Слушай-ка!
— Ну!
— А ты очень даже ничего! Конни стала усиленно отгонять мух от двери, — мол, только этим она и занята.
— Ты что, может, мне не веришь? — спросил лохматый.
— Да я тебя знать не знаю, кто ты есть, — презрительно сказала Конни.
— Эй, гляди, у Элли приемничек. Мой сломался. Лохматый ухватил руку приятеля, поднял — и Конни увидела в руке крохотный транзистор и только теперь услышала музыку, ту же самую, что звучала в доме.
— Бобби Кинг? — спросила она.
— Я все время его слушаю. Силен!
— Вроде того, — нехотя согласилась Конни.
— А я говорю, силен! Вот кто знает, на что нажать!
Конни слегка покраснела: из-за очков не разобрать было, куда этот парень смотрит. Она сама не понимала, то ли он приятный, то ли просто трепло, вот и торчала на пороге — ни наружу выйти, ни в дом уйти.
Потом сказала:
— Чего это у тебя на машине намалевано?
— Ты, может, читать не умеешь? — Он открыл дверцу очень осторожно, будто боялся, что она отвалится. Так же осторожно выбрался из машины, плотно уперся подошвами в землю, крохотный металлический мир в его очках понемногу перестал качаться, застыл, словно желе, а посередке яркой точкой — зеленая блузка Конни.
— Первым долгом вот мое имя, — сказал лохматый. Сбоку на кузове черными буквами, точно дегтем, выведено было АРНОЛД ДРУГ и намалевана круглая ухмыляющаяся рожа, настоящая тыква, только в очках. — Позвольте представиться, я и есть Арнолд Друг, так меня зовут, и я правда буду тебе друг, лапочка, а это сидит Элли Оскар, он у нас вроде скромняга. (Элли поставил транзистор на плечо и старался там его удержать.) А это секретный шифр, лапочка, — продолжал Арнолд. Он прочел цифры: 33, 19, 17 и вопросительно поднял брови — что, мол, ты на это скажешь? — но Конни чихать на цифры. Левое крыло машины сзади смято, и вокруг вмятины на блестящем золотом фоне выведено: СЮДА ВРЕЗАЛАСЬ ОДНА ЧОКНУТАЯ. Конни поневоле рассмеялась. Это понравилось Арнолду, он поглядел на нее снизу вверх. — С той стороны еще много чего, может, выйдешь поглядишь?
— Нет.
— Почему?
— Больно надо.
— Ты что ж, не хочешь поглядеть на машину? Не хочешь покататься?
— Не знаю.
— Почему?
— У меня дела.
— Какие дела?
— Разные.
Он захохотал, будто она сказала что-то очень забавное. Хлопнул себя по бедрам. Он стоял как-то странно, прислонясь спиной к машине, словно боялся упасть. Ростом невысок, может, только чуть повыше Конни, если б она сошла с крыльца и стала с ним рядом. Ей нравилось, как он одет, — как все ребята одеваются: линялые джинсы в обтяжку заправлены в черные потертые сапожки, пояс туго затянут и видно, какое у парня худощавое, гибкое тело, белая грязноватая рубашка облепила его, как перчатка, и под ней проступают некрупные, но, видно, крепкие мускулы рук и плеч. Похоже, он привычен к тяжелой работе, немало всякого поднимал и перетаскивал. Даже шея кажется мускулистой. А лицо почему-то знакомое, щеки и подбородок темные, наверно, он дня два не брился, нос длинный и все принюхивается, будто Конни — какая-то вкуснятина и он ее сейчас заглотает, будто все это какой-то веселый розыгрыш.
— Врешь ты, Конни. Нынче ты должна со мной кататься, сама знаешь, — сказал он, все еще смеясь. И вдруг выпрямился, смех как отрезало, и сразу стало ясно: он только прикидывался, будто его так уж разбирает.
— Почем ты знаешь, как меня зовут? — подозрительно спросила Конни.
— Конни, вот как.
— Может, да, а может, и нет.
— Уж я-то знаю свою Конни, — сказал он и погрозил пальцем.
Теперь она совсем ясно вспомнила, как увидала его возле закусочной, вспомнила, как счастливо вздохнула в ту самую минуту, когда проходила мимо него, и вся покраснела от мысли, какой она тогда ему, наверно, показалась. Вот он ее и запомнил.
— Сама видишь, мы с Элли за тобой приехали. Элли может сесть сзади. Ну, как?
— Куда?
— Что куда?
— Куда мы поедем? Он поглядел на нее. Снял очки, и оказалось, вокруг глаз кожа совсем бледная, будто дыры какие-то, провалы, но не в темноту, а в свет. Глаза у него точно осколки стекла, и в них дружелюбные искорки света. Он улыбнулся. Будто первый раз в жизни услыхал, что можно ехать куда-то в определенное место.
— Просто покатаемся, Конни, лапочка.
— А я вовсе не говорила, что я Конни.
— А я и сам знаю. Знаю, как тебя зовут, и еще кучу всякого, я все про тебя знаю, — сказал Арнолд Друг. Он не шевелился, все так же стоял, привалясь спиной к боку своей расхлябанной машины. — Меня зацепило, что это за красотка такая, и я все про тебя вызнал. К примеру, знаю, что твои предки и сестрица укатили, и знаю, куда укатили и на сколько времени, и знаю, с кем ты вчера вечером гуляла, и что твою лучшую подружку звать Бетти. Все верно?
Он говорил небрежно, немного нараспев, будто повторял слова какой-то песенки. И улыбался, будто уверял Конни, что все обстоит как нельзя лучше. Элли, сидя в машине, включил транзистор погромче и не глядел на них обоих.
— Элли сядет сзади, — сказал Арнолд Друг. Он небрежно дернул подбородком в сторону приятеля; мол, Элли не в счет и нечего обращать на него внимание.
— С чего ты все это взял? — спросила Конни.
— Вот слушай: Бетти Шалц, и Тони Фитч, и Джимми Петтингер, и Нэнси Петтингер, — почти пропел он, — Реймонд Стэнли и Боб Хаттер…
— Ты всех ребят знаешь?
— Я всех на свете знаю.
— Брось заливать. Ты ж не здешний.
— Ясно, здешний.
— А… а как же мы тебя никогда не видали?
— Ясно, ты меня видела, — сказал он. И опустил глаза, словно обиделся. — Ты просто забыла.
— Видала бы, так не забыла б, — сказала Конни.
— Ну да?
Он вскинул голову и широко улыбнулся. Он был доволен. Стал легонько постукивать кулаком о кулак в такт музыке, что звучала из транзистора Элли. Конни перевела глаза с его довольной ухмылки на машину, выкрашенную так ярко, что глядеть больно. Опять прочитала это имя — Арнолд Друг. А на переднем крыле увидела знакомое присловье: ОСЕДЛАЕМ ЛЕТАЮЩИЕ БЛЮДЦА! В прошлом году все ребята на каждом шагу его повторяли, а теперь оно больше не в ходу. Конни смотрела минуту-другую, точно эти слова говорили ей что-то такое, чего она еще не могла понять.
— О чем задумалась, а? — требовательно спросил Арнолд Друг. — Боишься, что ли, в машине волосы растреплешь?
— Нет.
— Может, думаешь, я водить не умею?
— А я почем знаю?
— Упрямая, с тобой не столкуешься. Чего это ты? Не знаешь, что ли, что я твой друг? Ты шла мимо, а я сделал свой знак в воздухе — не видала, что ли?
Он наклонился к Конни и начертил в воздухе косой крест. Их разделяло» примерно шагов пять. Когда его рука опустилась, крест словно остался в воздухе, казалось, его можно разглядеть. Конни притворила затянутую сеткой дверь, и застыла за ней неподвижно, и слушала, как сливается музыка, что звучит в доме, и та, из транзистора. Во все глаза она смотрела на Арнолда Друга. Он стоял с нарочитой непринужденностью, только прикидывался, будто эдак непринужденно отдыхает, лениво опирался одной рукой на ручку дверцы, словно без опоры и стоять лень, словно он век отсюда не двинется. Почти все в нем было знакомо Конни — и тесные, в обтяжку, джинсы, и грязные кожаные сапоги, и рубашка тоже в обтяжечку, и даже эта скользящая дружелюбная улыбка, — так сонно, мечтательно улыбаются мальчишки, когда думают такое, чего не хотят сказать вслух. Все это знакомо, и говорит он тоже знакомо — нараспев, словно бы и дурашливо, чуть посмеиваясь, и все-таки серьезно, даже капельку печально, и знакома эта привычка постукивать кулаком о кулак под несмолкающую музыку за спиной. Но все это как-то не склеивается одно с другим.
— Эй, — вдруг сказала она, — сколько тебе лет? Улыбка сбежала с его лица. И тут Конни увидела, что никакой он не мальчишка, ему все тридцать, а то и побольше. И сердце ее заколотилось сильней.
— Спросит тоже. Столько, сколько и тебе, сама, что ли, не видишь?
— Черта с два.
— Ну, побольше годика на два. Восемнадцать.
— Восемнадцать? — недоверчиво переспросила Конни.
Он успокоительно осклабился, в углах рта прорезались морщины. Зубы очень белые, крупные. Улыбается до ушей, глаза как щелки, и стало видно, какие густые у него ресницы, густые и очень черные, вроде как дегтем намазаны. И вдруг он словно бы смутился, глянул через плечо на Элли, сказал:
— Вот он — с приветом. Он у нас бешеный, чокнутый, тот еще кадр.
Элли все слушал музыку. За темными очками не разобрать было, о чем он думает. Ярко-оранжевая рубашка наполовину расстегнута, видна голая грудь, бледная до синевы и совсем не мускулистая, не то что у Арнолда. А воротник рубашки поднят и уголки торчат вперед, точно защищая подбородок. Прижал транзистор к уху, сидит на самом солнце, словно окаменел.