– Отличный материал, Гусляр. Сделано на ять.
Говорившего я не видел. Голос не узнал. Командор подошел ко мне со спины в сортире офиса на Моховой, арендуемого киношным отделом «Вечного зова». Я только–только расстегнул ширинку у белого, как яйцо, писсуара.
– «Дуб» ваш в прошлом году на шесть каналов продали плюс за бугор в девять стран. – Командор встал у соседнего фаянсового зева. – А по лисьему семейству сейчас Первый с Четвертым за эксклюзивное право на показ торгуются.
Вообще–то шишки «Вечного зова» появлялись на Моховой редко. Предпочитали выдергивать на разговор людей к себе в головную контору фонда, которая занимала небольшой, роскошно обустроенный особняк на 4–й линии Васильевского острова. Этого я там и встретил, когда меня после успеха «Дуба» вызвали на 4–ю линию для знакомства. Командор был средних размеров и словно бы сделан из мыла: удержать такого не удержишь – ускользнет. Порода везунчиков. Изящных и опасных, как оса, как граненая мизерикордия. На вид командор был мой ровесник, но холеный – в кремовом костюме, шелковой рубашке без галстука, с гладкими, зализанными, напомаженными гелем волосами. Будь костюм черным – чисто чикагский ухорез на голливудской целлюлозе. Звали его Льнява. Почему? Не знаю. В конце концов, должны же были его как–то звать, а раз так, то отчего не Льнява?
– Рад, что оценили по достоинству. – Благодаря, вероятно, обстоятельствам встречи я чувствовал себя немного скованно.
– Вот как? Хотите сказать, что цену себе знаете?
– Вроде того.
Льнява усмехнулся:
– А вы… фантазер. Может, вы и на вопрос «как дела?» отвечаете подробно?
– Отвечаю: наше дело – сеять, бабье дело – прясть. – По правде, так часто говаривал Рыбак, но я подумал, что сейчас присловье это придется к месту.
– Скромно, непринужденно, безыскусно, – похвалил Льнява. – Выходит, цену вы себе не знаете. Потому и щеки не надули.
– Молодой еще. Успею.
– Вам лет сколько?
– Сорок.
– Долго жить собрались?
– Что ж не жить? Девы радуют, вино пьянит, небеса благоволят…
– И то верно. Пока – благоволят. А щеки надувать не спешите. Эти, которые с надувными, стоят дешево. Знаете, тщеславных и самолюбивых не расслабляет даже постель, потому что и там они пытаются доказывать, что они лучшие и несравненные, вместо того чтобы просто сделаться на десять минут счастливыми.
Командор был затейлив.
– Про щеки – договорились, – согласился я.
– Вот и хорошо. Довольны работой?
– Грех жаловаться. Спасибо, что под сукном заявки не томите.
– Бывает, томим. А бывает – и прямо в корзину.
– Тогда – сугубо личное спасибо.
– Ну, зачем же так… Это ведь я должен вам спасибо сказать. Фимиам кадить должен, дабы побудить на новые свершения. Разве нет? – Льнява меня смущал, и у него это отчасти получалось.
– Промежуточный итог: сотрудничеством мы довольны обоюдно. – Кажется, я не уронил достоинства.
Командор рассмеялся, закинув к потолку загорелое (а на дворе, между прочим, конец марта) лицо.
– Ждем новых заявок. – Льнява тряхнул концом. – И вообще любых соображений. Хотя бы в форме отвлеченных мыслей. Соберем специалистов, покумекаем – пустотел отсеем, а тяжелое зерно в дело пустим, прорастим.
От писсуаров мы перешли к умывальникам.
– Есть кой–какие затеи, – признался я, поскольку затеи и впрямь были, тем более – в форме отвлеченных мыслей. – До ума только довести надо, до дна колупнуть.
– Колупайте, колупайте… Материальный ресурс есть. Всё готовы в дело вбить. – Командор замолк, и на лице его отразилось мерцание нечаянной мысли. – А вот скажите… в экспедицию, в дикий край, куда ворон костей не заносит, на месяц–другой, а то и дольше – как выйдет – решились бы махнуть?
– Смотря каков предмет.
– То есть? – Льнява с интересом вывернул шею.
– Жизнь, к примеру, редкой болотной пиявки исследовать или, там, какого–нибудь синебрюхого глиста – это увольте. Я не маньяк – мне на пиявку полгода жалко. – Я лукавил, и командор, зная про теремок на конском выгоне, это понял.
– Наговариваете на себя. Скромничаете, будто самого себя стыдитесь. Увлеченности без своекорыстия стыдиться не надо. Признайтесь, ведь наговариваете?
– Есть немного, – покаялся я. – Вы как в сердце смотрите.
– Предмет ведь – дело десятое. В каждой твари чудес хватает – трем самосвалам не вывезти. Главное – взглянуть верно. Под нужным углом.
– Ваша правда.
– Ну, так что?
– Может, и отправился бы.
– Тем более что не о глисте речь, – подбодрил меня Льнява.
– О пиявке, что ли? – неловко пошутил я.
Командор нетерпеливо поморщился:
– Собственно, к чему я? Сейчас с начальником вашим совет держали – организуем экспедицию на поиски Желтого Зверя. Да–да, не удивляйтесь, именно так – на него, окаянного. Надо киногруппу подготовить. Хотели бы участвовать?
– Это что за зверь такой? – Кажется, командор ошибочно принял за удивление мою озадаченность.
Не отстраняя рук от шумной сушилки, Льнява посмотрел на меня внимательно, очень внимательно. Что–то он прикидывал и осмыслял. Похоже было, будто он невзначай проговорился о чем–то, о чем не следовало проговариваться в присутствии несведущих ушей, и теперь соображал, как быть: посчитать утечку закрытых сведений несущественной или застрелить меня прямо здесь, в сортире, пока я не разнес новость на хвосте по всему свету.
– Вы ведь из белой стаи, верно? – наконец сказал он.
Я подтвердил – скрывать мне было нечего.
Льнява снова замолчал, додумывая, видно, недодуманную мысль.
– Ладно, пустое, – принял решение командор, голос которого стал стеклянным. – Пока это – фантазии. Однако же… пусть все останется между нами. Надеюсь, я могу на вас положиться. – И он удалился, с холодной улыбкой махнув мне на прощание рукой.
Ну вот, посадили блошку за ухо, да и чесаться не велят. Сунув мокрые ладони под сушилку, ответившую механическим урчанием и жаркой воздушной струей, я посмотрел на свое отражение в большом, до пола, зеркале, вровень с бледно–розовым кафелем вмурованном в стену. Черт! Ширинка была распахнута. Срам. Взирая на непристойного двойника, я внезапно обнаружил в голове воспоминание – давно, казалось бы, забытую встречу с лукавым старичком, читавшим у нас в институте введение в акустику. Однажды мы столкнулись с ним в институтском коридоре – мотня на его мятых брюках была расстегнута. С третьего раза поняв мой неловкий намек, старичок сказал с притворным вздохом: «Эх, голубчик, когда в доме покойник, все окна – настежь». Улыбнувшись залетевшему впопад привету памяти, я решил, что – нет, пожалуй, рано. И запер змейку.
Киношный начальник – краснорожий боров – толком про Желтого Зверя тоже ничего не сказал. Так – отговорки–шуточки. Однако взглянул недоверчиво, точно посвященный какой–нибудь закулисной, по уши погрязшей в конспирации Ложи, которому незнакомый брат (выдающий себя за такового) неверно предъявил тайный знак приветствия. Ну, что ли, не в том порядке загнул пальцы.
Плюнув на эти загадки, я отправился читать краткие выборки из Истории, которые Нестор, набив из Большой тетради в комп, по моей просьбе время от времени сбрасывал мне в планшет. Полный свод творящейся Истории Нестор пока не показывал никому. Да и в комп ее целиком не вводил, прозорливо считая бумажный носитель по–прежнему самым надежным из всех когда–либо измышленных – надежней только Розеттский камень. Да и не было его, этого полного свода, то и дело что–то прибывало. Мне же, чтобы оживить в памяти героическую картину наших будней, вполне хватало и выборок, проиллюстрированных фотографиями с мест событий, остановившими время и запечатлевшими столь дорогие мне и еще такие молодые лица. Они, эти выборки и эти фотографии, были как угли – тлеющие угли прошлых дней. И из этих углей, стоило на них подуть, в памяти вновь жарко вспыхивала История – зримо, волнующе, ярко, – весело взвившимся пламенем растопляя холодеющую с годами кровь. Ведь понемногу, капля за каплей, жизнь человека перетекает в сон: то, что еще недавно было ему по силам въяве, становится со временем – увы – возможным лишь в пространстве грезы.
Вечером я отправился в гости к Одихмантию. Выражаясь языком Нестора, у стаи там намечался «внеочередной пир», хотя никакой четко установленной очередности, помимо банных мистерий с последующим застольем, дней рождений членов стаи, Нового года, Рождества, Масленицы, Пасхи и ежегодного Дня корюшки, наши встречи не носили. Ничего не поделаешь – порой Нестор позволял себе изъясняться высокопарно. Впрочем, выспренность его была плутоватой: обыкновенно под ней, как под знатной несторовской бородой, таилась озорная улыбка. О том, что этот каприз Нестора (выспренность) не имел никакого отношения к презренной «позе мудрости», не стоит и упоминать.
Строго говоря, «внеочередным пиром» Нестор называл ритуал, с помощью которого мы призывали удачу сопутствовать нашим замыслам. Состоял он в том, что под хорошую закуску, соответствующую случаю, мы наслаждались живой водой, категорически предпочитая ее дыму отечества, звездной пыли и небу в таблетках, поскольку последние магические медиаторы размягчали внутреннюю вертикаль, так что ее можно было вязать узлами, а мы на это не могли согласиться ни при каких обстоятельствах.
Одихмантий жил в Коломне. Не сказать что близко, но с Моховой я двинулся к нему пешком. Путем крюкообразным и покатым: по Троицкой улице, через Фонтанку, вдоль Мойки, мимо Инженерного замка, Михайловского сада, Дворцовой, форсируя Невский, минуя Исаакиевскую – до самой Новой Голландии. Что поступил опрометчиво, сообразил поздно. Будь это крепкий, с легким морозцем, а не раскисший, слякотный день, вышла бы во всех смыслах прекрасная, бодрящая прогулка. Но март в Петербурге – скверная пора. Красота вокруг была сероватой и влажной, стены домов пятнал белесый налет измороси, а пройти по сырой снежной каше на тротуаре и набережной, не промочив ног, полагаю, не удалось бы даже в огалошенных пимах. Я же носил ботинки из нубука – понятна их незавидная судьба. В довершение всего шлепавший впереди меня по Алексеевской улице гимназист с ранцем уроков за плечами (занятия давным–давно закончились – где шлялся?) со всей юной дури хватил ногой по водосточной трубе, и с грохотом выскочившая из нее льдина больно саданула меня по лодыжке.
К парадной Одихмантия я подошел, хромая. Хорошо, лифт оказался в порядке: шесть этажей по лестничным маршам – это было бы уже слишком.
Хозяин встретил в прихожей, слегка – и потому приятно – пропахшей дымом, и милостиво предложил тапочки, которые обычно не предлагал. Одихмантий держался старых правил: чтобы пройти в дом, гостю достаточно было вытереть подошвы о коврик.
Кроме Матери–Ольхи (кажется, подхватила простуду), все были в сборе.
Встреча с Льнявой, несмотря на дурную погоду и все мои потуги отмахнуться от дразнящих недоговоренностей, не давала мне покоя. Естественно, я обратился к Брахману. И Брахман не подвел, представ во всем блеске. Оказалось, что «Желтый Зверь в черном пламени гривы» был предсказан в XVI веке Цезарем Нострадамусом, унаследовавшим откровения божественного огня, астрологические познания и оккультный дар своего знаменитого отца и также составившим книгу прорицаний. Причем не в виде загадочных катренов, требующих усилий в дешифровке кода, а в виде ряда туманных, но все же последовательно развернутых рассказов. Описывал ли он собственные видения, подкрепленные звездными расчетами, или просто пересказал «Центурии» отца, сняв темные покровы тайны с мест, времени и обстоятельств, где/когда/при которых суждено исполниться предначертанному, – неизвестно. В результате вышло то, чего так страшился его отец, Мишель: современники в лице короля и Римской церкви увидели, что предреченное Цезарем будущее настолько противоречит их чаяниям, идеалам и ожиданиям, что им не остается ничего другого, как только предать проклятию грядущие века. А это тяжело. Поэтому они чрезвычайно огорчились: за то, что Цезарь украл у них будущее, они украли у него настоящее. Они изгнали его из мира видимого, слышимого, осязаемого, воображенного и удержанного памятью, так что даже соседи по улице смотрели сквозь него, как сквозь кристалл чистейшей пустоты, не слышали его мольбы и плач, не чувствовали касаний и оброненных на руки слез. Книга же Цезаря была признана католической церковью богоотреченной, и все обнаруженные списки ее подлежали уничтожению. В итоге до нас дошел лишь фрагмент рассказа то ли о бесе высокого чина, который в свой срок решит отпасть от царства дьявола, с тем чтобы вновь переродиться в ангела и вернуться под Божью десницу, то ли об ангеле, замороченном нечистым и изменившем своей природе, но в итоге превозмогшем морок. Это и есть Желтый Зверь. Сохранившийся фрагмент не имел завершения: удастся ли попытка, осуществится ли перерождение, что последует за тяжбой двух великих сил – теперь неизвестно. А о каких–то иных источниках, освещающих это событие, Брахман сведений не имел. Фактически сие означало, что их, этих источников, не существовало вовсе. Ну вот, и произойти событию следовало не в каком–то из нижних или верхних миров, а здесь, у нас, на родном, так сказать, пепелище.
– Надо же, – почесал затылок Одихмантий. – А я был уверен, что у Цезаря Нострадамуса судьба сложилась успешно. В том смысле, что без катастроф. Это ведь он написал труд по истории Прованса и под конец жизни был обласкан юным Людовиком Тринадцатым, который пожаловал ему кавалерство и произвел в камергеры двора?
– Обычный трюк, – с готовностью объяснил Брахман, – жизнь Цезаря отдали прожить двойнику, а настоящего из обращения изъяли. Такие фокусы по той поре были в ходу и разыгрывались часто. Вспомнить хотя бы последователей Патрокла Огранщика. Или наших: царевич Дмитрий, подменный Петр… Общество премодерна – причудливо жили, интересно. Нам остается лишь завидовать той щедрой сложности, с которой был придуман их мир. – Брахман вздохнул, сожалея о былом. – А у Мишеля Нострадамуса, прошу заметить, все семя извели. Первую семью «черная смерть» взяла… Впрочем, в те годы он еще не пророчил. А дети от второго брака… Про Цезаря я рассказал. Другой сын, Андре, был арестован за дуэль, на которой убил противника, а после помилования принял постриг и ушел в капуцины. Третий, Шарль, прославился как поэт, что в Провансе издавна считалось весьма почтенным занятием, но был уличен в умышленном поджоге и казнен. Были еще три дочери – две из них остались незамужними, а третья хоть и нашла себе партию, но детей не имела.
– Зачем? – не понял Нестор. – Зачем понадобилось всех под корень? И кому?
– Ха! Известное дело. – Рыбак отложил вилку, которую внимательно обнюхивал. – Всегда действуй на опережение. Ужасни, оглуши, наведи трепет, злодеи хвост и подожмут.
Рыбак умел мигом переводить свое сознание в черно–белый режим. Имея перед глазами двуцветную, без полутонов, картинку, ему было легко как громить, так и щедро миловать, да и любые сомнения при этом стекали с него, как с гуся вода.
– Понадобилось это тем же, кто стер настоящее Цезаря, – терпеливо пояснил Брахман. – Ведь Нострадамус мог передать свой дар, знания или, скажем, ключ, рассеивающий мглу его пророчеств, кому–то из близких и помимо Цезаря. А те, в свою очередь, по роду – дальше.
Стая сидела за вместительным Одихмантьевским столом в гостиной с двумя белыми колоннами у широкого окна. Поскольку Одихмантий жил в мансарде, колонны носили полудекоративный характер и роль свою вполне осуществляли, придавая комнате, несмотря на пыль в углах, рассохшийся паркет и давно выцветшие обои, вид благородный и даже немного салонный. Посередине стола стояла большая миска с посыпанным зеленью отварным картофелем и блюдо, на котором, посверкивая в электрическом свете золотисто–коричневой шкурой, лежали две свежезакопченные форелины (запах дыма от ольховой стружки я почуял еще в прихожей). Одна из них была уже частично разобрана. Возле тарелки Рыбака лежал неизменный штык–нож, возле тарелки Князя – «зверобой», не требующий правки даже после разделки кабаньей туши. Остальные пользовались столовыми приборами, хотя ножи с собой носили все – так было заведено в стае. Рядом с блюдом, разумеется, возвышалась потная бутылка живой воды. Глаз радовался дружеским лицам и виду еды простой и здоровой.
– А что такое этот Желтый Зверь? – Князь не любил неопределенностей. – Метафора кровавого тирана? Этакая гадина, в которой злобы – дна не достанешь? Построил город из человеческих костей и обратился помыслами к келье и уединенной молитве? Или же реальное исчадие ада? Совсем не человеческой природы? Чудище, изрыгающее огонь и смрад, решившее раздвоенным змеиным жалом лжи восславить Господа и ступить копытом на дорогу истины?
– Неизвестно, – признался Брахман. – В любом случае Желтый Зверь должен поточить когти о человечью шкуру. Ведь именно она, эта шкура, вместе с заключенной в ней, подобно вину в бурдюке, душой, и есть поле битвы тьмы и света. Кто вылакает из живого меха душу? Вот основание этой вечной при. Человек в последние времена – главная забава Господа, его любимая игрушка. Без зрителя, как известно, нет события. А человек для Божьего мира и зритель, и участник. Его, мира, оправдание и гибель.
– Чего тут кашу в лапти обувать? Экспедиция на поиски вашей твари имеет смысл только во втором случае, – рассудительно заметил Рыбак. – Ну, то есть если эта тварь явилась к нам из бездны.
Я подивился здравомыслию Рыбака, с доводом которого трудно было не согласиться.
– Ты давно слои слушал? – Князь наполнил рюмки. Колебания чутких слоев хрустального эфира Брахман улавливал как никто другой. Для этого ему, правда, требовалось отключить защиту, перевести настройки и войти в особое состояние – состояние приема, а это занимало некоторое время.
– Ближний радиус – каждый день слушаю.
– А дальний? – проявил нетерпение Нестор, машинально теребя кожаные ремешки лежащего на соседнем стуле рюкзака.
– Дальний… – Брахман пошевелил бледными бровями. – Дальний недели две не слушал. Давно.
– Надо бы послушать, – выразил мнение Князь. – И лучше не откладывать.
Все согласились с Князем – о том, что делается на свете и где это делание происходит, нам следовало знать вовремя. Тогда труднее черной силе и шуму времени искажать картину сущего. А в искажении, в уродстве – зло.
Рыбу Одихмантий закоптил удачно: форель была сочной и при этом хорошо пропекшейся, в прошлый раз, помнится, он ее, злодей, пересушил. А вот сиги у него всегда получались любо–дорого – знатная рыба, ее черта с два пересушишь. Хотя, если постараться, можно и сигов сгубить. Само собой, к домашнему копчению даров пучины Одихмантия пристрастил Рыбак.
Мы славно посидели. Брахман рассказал про внутренний слух номада, ловящий серебряные звоны рая, – ведь издревле кочевник бредет по земле не без дела, а потому, что живущему в нем детскому знанию открыто устройство мира: кочевник знает, что земля кругла, что, подобно яйцу, она висит в пространстве силой Божьей воли и, стало быть, рано или поздно он придет туда, откуда изгнали его прародителя – в Эдем. Нестор тем временем скептически разглядывал то майонез, то соус тартар, но в итоге, исполненный сомнений, отказался и от того, и от другого. Князь рассказал про утиную охоту – про то, как весной бьют селезней, приманенных на голосистых подсадных, прозванных охотниками «катеньками»; как осенью берут крякву в мочилах на подъеме, вспугивая из травы; как стоят зорьку в камышах и стреляют утку на перелете; рассказал про жирных северных гусей, вечерами перелетающих с луга на озеро; про стада белых лебедей, пасущиеся на открытой воде, а когда лебеди низко летят над гладью, то медленное время свистит в их крыльях при каждом взмахе и кажется, что это слаженно работают его, времени, тугие поршни; рассказал про то, как растет у птицы молодое перо: кто ощипывал утку, тот знает – перо распускается, точно цветок из бутона. Потом мне позвонила Мать–Ольха и сообщила, что вовсе не простудилась, а просто копалась в книгах, наглоталась пыли, и теперь в горле у нее саднит, отчего чувствует она себя точь–в–точь как простуженная. Затем Одихмантий поведал про семейство морских чудовищ, издавна обитавших в лазоревых средиземноморских водах возле Яффы – ведь именно там, а не в Эфиопии, находится скала Андромеды, где приковали девицу на пожрание чудищу и где Персей освободил ее, разделавшись с морской тварью при помощи головы Горгоны; однако у окаменевшего чудовища нашлись соплеменники – ведь и Иону Левиафан поглотил именно у берегов Яффы. Мы подивились: и впрямь два случая на одной географии. Если бы Одихмантий сказал, что и той, и другой истории он был свидетелем, мы бы не усомнились. Потом Рыбак вспомнил про велосипеды своего детства, и, в частности, о том своеобразном представлении, которое давало о латышках изделие Рижского велосипедного завода в его дамском исполнении – трудно поручиться за Рубенса, не знакомого с чудесным изобретением в принципе, но Феллини определенно пришел бы в восторг от размеров его седла. Потом мы с Нестором затеяли спор о фунготерапии: я высказывал сомнения, Нестор же полагал, что природа, если не пичкать ее химией, способна излечить нас от самой смерти, но поскольку мы допивали уже третью бутылку живой воды и спор велся с применением грязных технологий, то вскоре за мишурой не стало видно елки…
Словом, чудесная беседа, славный вечерок. Поэтому, наверно, мы не сразу заметили, что Брахмана уже нет с нами за столом.
Бдительный Рыбак спохватился первым. Осмотрел углы гостиной и диван с холмом скомканного пледа – пусто. Выглянул в окно на крышу – никого. За тумбой с волшебным экраном – только пыль, в которой впору завестись ужам. В поисках исчезнувшего брата мы высыпали в прихожую – нет и там. В соседней комнате – нагромождение мебели и холостяцкий беспорядок, однако тоже ни души. Устремились в загнутый коленом коридор к кухне и… тут, в коридоре, за поворотом, в простенке между окнами, в полуметре от пола, прислонившись спиной к ветхим обоям и по–турецки скрестив ноги, как раскрашенное гипсовое изваяние на крюке, висел жрец нашей стаи. То есть не висел – парил безо всякой опоры. Глаза его были закрыты, веки трепетали – Брахман находился в состоянии приема. Он слушал слои, и по дрожи мышц его сухого аскетического лица даже полному профану было понятно, что где–то там, на периферии большого радиуса, слои возмущены необычайно, так возмущены, что у Брахмана, будь он слабее духом, уже хлестала б горлом кровь и сыпались из глаз рубины.
Без свидетеля
Однажды Зверь понял, как становиться невидимым. Это оказалось несложно: облик его и без того был темен, но стоило ему ощериться, поднять гребни кожистых складок на морде и вздыбить жесткие иглы гривы, как он делался ужасен настолько, что брошенный на него взгляд леденел и уже не возвращался к смотрящему. Все, что тот видел, – это вспышка черного пламени. Ослепленный этой вспышкой, взгляд не останавливался на Звере, а соскальзывал и, стремясь поскорее прозреть, бежал дальше, прочь.
Было так: много дней Зверь бродил по лесистым склонам, над которыми вдали то матово–бледно, то искрясь белели голые снежные вершины, спускался в ущелье с серебряной лентой реки на дне, такой бурной, что рев ее заглушал саму память о тишине, а мощь потока заставляла дрожать береговые скалы; когда был голоден, упиваясь дремучим страхом в глазах жертв, убивал барана или кабаргу; взвившись в прыжке, срывал в полете ошалевшего тетерева, – как вдруг услышал дальний лай и почувствовал: кто–то идет по его следу. Он сам гнал кабаргу, но тут оставил погоню – быть добычей ему еще не доводилось.
Миновав поляну с черневшими там и сям по случаю ранней весны талинками, с торчавшими из ноздреватого снега прутьями кустов и ржавыми травами, Зверь встал в кедраче на другом краю. Какое–то время лай метался по лесу, потом стих. Солнце било сбоку и чуть сзади – не сознавая, Зверь расположился так, чтобы свет не слепил ему глаза. Вскоре на поляну, молча труся по чутью на незнакомый тревожный запах, задрав крендели хвостов и уткнув носы в землю, выскочили две лайки. Пробежали немного вперед и замерли. Накативший – теперь уже пό верху – дух близкого Зверя сбил их ловчий пыл, а стоило им разглядеть впереди меж стволов того, кто не прятался, того, по чьему следу они шли, как собаки, поскуливая, поджали только что лихо закрученные хвосты и, униженно отводя взгляд и приседая на зады, припустили назад, в чащу. Зверь в два прыжка одолел поляну и, с треском ломясь сквозь молодой осинник опушки, бросился за ними. Пожалуй, он без труда бы настиг их: лайки, потерявшие от страха голову, неслись парой, не разбегаясь в стороны, но тут что–то ударило Зверя в костяную пластину груди и разом раздался грохот. Он невольно оскалил пасть, с клыков его потекло, ощетинились иглы гривы… Впереди за деревьями он увидел человека – лайки встали за ним, готовые улепетывать дальше, и только стыд перед хозяином пока удерживал их. Человек оторопело озирался, держа наизготовку видавшую виды «тулку». Зверь сделал шаг вперед, другой – он хотел поразить человека ужасом и насладиться, но тот смотрел по сторонам, мимо него, вглядывался в чащу и не замечал стоящего на виду Зверя.
Из–за деревьев, скользя по проседающему насту на коротких лыжах, показался второй охотник.
– Что? – негромко спросил он, поводя вскинутым ружьем.
– Кажись, сохач забрел, – неуверенно ответил первый и махнул в сторону Зверя рукой. – Цветом только будто солома. Шорохнулся там вон, я пальнул.
– Ну?
– А и нету.
– Так собаки что нейдут? Спужались?
– Козу вылаивали, да след, вроде, медведь перекрыл. А тут вона – шорохнулась туша, что твоя банька.
– Я медведей таких отродясь не видал, – глядя на след Зверя, сказал второй.
Не понимая, почему эти существа остаются равнодушны к его присутствию, Зверь перестал щериться и двинулся к людям. И был вознагражден: испить такого сладкого ужаса, какой вмиг затопил их сердца, ему еще не доводилось. Один из охотников успел спустить курок, но пуля, скользнув, отскочила от роговой чешуи.
Люди умерли быстро – пока упоительный страх в их глазах не сменился обреченностью на муку смерти, пока не застыл бушующий в их крови ад. Пустившиеся наутек лайки Зверя уже не интересовали.
В тот же день, пройдя по лыжному следу ненапасных охотников, продолжавших добывать дичину в марте, под самый гон, Зверь нашел их зимовье – тесная, крытая прижатым жердями рубероидом избушка, где умещались стол, два топчана, чугунка да полка с посудой и банками крупы. Неподалеку на столбах, обитых жестью от медведей и мышей, был устроен лабазец, набитый мерзлыми кусками разделанных звериных туш. Возле дверей, прислоненные к стене, стояли санки для скарба и убоины… Внутри Зверя с томительной тоской, как змееныш в яйце, билась пробуждающаяся память. Она тщилась рассечь, прорвать тугой застенок… И не могла пробудиться. Зверь разметал зимовье по бревну, по жердочке, втоптал его в смешанный с прошлогодней прелью снег. Теперь он знал запах людского жилья.
В последние дни Зверь все чаще действовал сам, по своему желанию управляя телом, вместо того чтобы покорно следовать за ним. Так и на этот раз: он сам решил вернуться к месту бойни и оттуда, пока след еще свеж, пройти за собаками, которые приведут его к другому жилью. И он не ошибся.
Три дня, оставляя позади скалистый хребет, он шел по собачьему следу, то теряя его, то вновь находя. След подтаивал, пропадал на голых камнях, путался с ямками от сбитых птицами шишек, скрывался в щедро рассыпанных по лесу метках пробуждавшейся жизни. Благо его вчистую не замел снег и не замыл первый дождь. На третий день Зверь увидел реку: она вырвалась из теснин ущелья, и теперь течение ее было спокойнее, а русло там и сям обсели лесистые острова, на берегах которых, бросив кроны в воду, лежали огромные поваленные деревья, так что поток шумел и пенился в их ветвях. К вечеру Зверь вышел к жилью.