Совмещение этих обеих задач: марксистского преподавания литературы и использования ее для обогащения, для эволюции языковых данных у нашей молодежи, у наших подростков, — это совмещение является, разумеется, делом далеко не легким. И тут марксистский анализ, пожалуй, почти совершенно ни к чему. Я очень хорошо понимаю, что и язык, форма языка может быть подвергнута марксистскому анализу, я думаю даже, что филология только тогда станет настоящей наукой, когда она отнесется к языку прежде всего как к системе общественной сигнализации и поймет, что все методы сигнализации зависят от содержания и таким образом целиком растворяются в общем процессе социального творчества культуры…
…Каждый из нас, когда знакомится с литературой, если он не ученый паучок (есть люди от природы гербаризаторы, тут никакой поэзией не прошибешь), если это здоровый человек, он от литературы получает наслаждение, ибо в том колоссальная сила и особенность искусства как социальной функции, что оно доставляет наслаждение; потому-то класс за классом, вступая во владение обществом, придает огромное значение развитию искусства, ибо, во-первых, своей полнотой сил оно выражает, что само художественное творчество есть высочайшее наслаждение, и вместе с тем знает, что искусство полно содержания и что поэтому эта агитация является самой могучей, ибо она берет человека со стороны его интересов, она его увлекает, в то время как почти все другие формы агитации его поучают…
Когда мы будем анализировать резолюцию нашей партии2, вы увидите, что партия прекрасно сознает, что наш пролетарский класс должен создать в этом смысле свою литературу, которая была бы показателем высшего расцвета сил, которая являлась бы образчиком воспитательной системы для него самого, давала бы ему определенным образом направление, укрепила бы его идеологию, разработала бы его проблемы в той особенной форме, которую дает искусство, когда оно всякие проблемы ставит страшно конкретно и почти общеобязательно. Это и есть то, что мы называем художественно типическим.
И пролетариат не только думает сам организовывать свои чувства через свою литературу, он хочет и чувства других организовывать через свою литературу. И вдруг, в то время как наша партия это говорит, мы будем утверждать: «А в школе нас интересует только одно: дать правильное представление о том, как и какое литературное произведение вытекает из определенных классовых начал или из определенной экономической эпохи». Для определенной школы, которая хочет этим заняться, для некоторых семинариев, которые хотят подробно ознакомиться с этими вопросами, это годится, но для школы, через которую хочет пройти целый народ, целый великий народ, это невозможно.
Правда, тут возражают таким образом, что воспитательное дело литературы, наслаждение литературой не должно иметь никакого отношения к школе. Как только школа собирается заняться насаждением такого рода наслаждения, от нее бегут: школа — дело учебное, школа — дело скучное, дело невыразимо педантичное, и самое лучшее, если она будет браться только за учебу; поэтому и из литературы бери только самые сухие стороны, положив их под пресс, под самую толстенную книгу, пока этот цветок совершенно не высохнет; когда же этот цветок совершенно высохнет, потеряет всякий запах, кроме запаха старой книги, тогда вынь его, терзай его на части и рассказывай про него самые скучные вещи; а в остальном, согласно таким рассуждениям, ученик сам найдет благоуханную розу и будет ею наслаждаться, если только учитель не будет иметь неосторожность испепелить ее прикосновением своего перста.
Так же точно говорят не только об эстетике, но и об этике литературы. Я не думаю, чтобы нашелся марксист или вообще грамотный человек, который говорил бы, что между литературой и этикой нет ничего общего. Во всяком случае, это противоречит директивам нашей партии. Вы все прекрасно понимаете, что литература есть боевая сила в том смысле, что она диктует определенные идеалы и мысли, диктует определенные чувства, дает определенные критерии, которые в конце концов отражаются на поведении людей.
Вот и тут тоже нам говорят иногда, что жизнь создает людям их характер, а школа делает это лишь в чрезвычайно ничтожной мере и даже обычно оказывает противоположное действие: если мы с вами в школе занимаемся тем, что хотим воспитать социалистов, то берегитесь, как бы не вышло монархистов или анархистов, потому что у ученика зарождается естественное сопротивление, и когда его начинают нашарманивать на определенный лад, то это кажется ему таким казенным и тусклым, что он моментально принимается от этого отклоняться в другую сторону…
Из того, что казенная, бездарная школа ни с чем подобным действительно справиться не могла, делать вывод, что мы в наших программах, наших школьных идеалах должны исходить из представления, что школа всегда в конце концов есть бурса (может быть, немного усовершенствованная, но неизбежная до предела веков), по-моему, совершенно неверно. Позвольте сказать, что бурса хотя и рождала революционеров, но еще больше рождала пьяниц, доносчиков, мелких чиновников и всякого рода такую шваль, которой, в сущности говоря, пользовалось правительство в своих целях. Наряду с тем, что она создала небольшую кучку интеллигентов, уходящих «в стан погибающих за великое дело любви»3, она рождала тех самых налогоплательщиков, о которых говорил Глеб Успенский, которые заполняли нашу землю и создавали огромные количества обывателей…
И мы на наши теперешние школы должны смотреть не как на прямое порождение, не как на новую фазу гимназии, а как на новую фазу этих живых кружков, где мы буквально зачитывались как Толстым, Тургеневым, так и Писаревым, где мы испытывали гигантское эстетическое и этическое влияние литературы на каждого из нас, интеллигентов, в отдельности. И попробуйте у интеллигента, воспитывавшегося, как мы воспитывались, потому что рабочие получали меньше, вырвать из сердца то, что дали классики, начиная с Пушкина, то, что дали великие критики, которые на примерах литературы рассказывали нам о жизни, что нам должна была дать школа, от которой мы ушли в кружки, и вы увидите, что получится…
Поэтому нужно сказать, что мы должны по мере наших сил и учебников преподавать правильное представление о том, какое место литература имеет в обществе, почему она детерминирована развитием общества, что такое классовая база общества и как отражаются классовые интересы в литературе. Мы должны дать, таким образом, объективную систему и картинность литературы в ее росте.
Кроме того, мы должны использовать литературу как высокое содержание образчиков языка для обогащения языка, для усвоения полной сокровищницы нашего языка в той новой среде, которая приливает в школу.
Наконец, третье. Мы должны суметь использовать литературу прошлого как огромную воспитывающую силу. Мы сами должны подойти к ней и дать представление о том, как именно надо ею наслаждаться и что именно из нее вынести. Я не хочу сказать, что мы попадем под ее ферулу. Задача в том, чтобы ребенок постепенно приохочивался к чтению. Он приохочивается часто к дурному, к ненужному. Нужно уметь разъяснить, насколько книга неавантюрного содержания может ему на самом деле гораздо больше сказать. Здесь нужна помощь педагога.
Мы всегда за то, чтобы свободно развивались детские силы. Всюду мы за то, чтобы от свободы шло дело к дисциплине, к настоящему систематическому обучению, чтобы игра сменялась постепенно трудом. Это есть естественный процесс. И на то существуют революционеры, чтобы сокращать сроки и облегчать рождение революции, хотя никто не может делать революций. На то и существуют педагоги, чтобы сокращать сроки и облегчать рост наших детей, хотя ребенок все-таки в свое время получит бороду и, вероятно, будет умнее, чем когда он лежал в пеленках. Но все это не освобождает от необходимости работать в данном направлении. Вот почему эти задачи должны быть несомненно разрешены.
К этому я хотел прибавить еще несколько слов вот по какому поводу. В последнее время нас стало очень интересовать и в некоторых книгах, с которыми я совсем недавно имел удовольствие познакомиться, указывается на большую важность такого вопроса: как нам относиться к литературным произведениям, принадлежащим к той или иной исторической эпохе? Дело в том, что здесь может быть интерес различного рода. Есть интерес историка, которому интересно, в конце концов, все; это до некоторой степени археологический интерес. Каждый обломок камня, на котором есть след человеческой руки, относящейся к какой-нибудь старой эпохе, каждый такой обломок уже представляет интерес, регистрируется, изучается и т. п. Но есть другой подход, другая точка зрения — точка зрения нашей современности, которая говорит так: «Прошлое для нас не существует; оно и вообще не существует; пускай мертвецы погребают своих мертвецов; прошлого уже нет, а есть наше настоящее, из которого вытекает будущее; поэтому из прошлого мы черпаем и ценим в нем только то, что является живым, жизненным, что нам может пригодиться сейчас; из этого прошлого мы должны извлекать то, что является пригодным, то, что может явиться для нас благом».
Я хотел бы сказать два слова об этой точке зрения, которая может быть чрезвычайно ошибочна, если ее довести до логического абсурда.
Даже говоря о детском возрасте, мы, конечно, не можем ни в коем случае сказать, что оторванная от своего естественного времени вещь может быть в какой бы то ни было степени вообще понята. Я думаю, что это просто невозможно. Мы, конечно, можем сказать, что греческая скульптура, греческие статуи, совершенно независимо от своей эпохи, могут доставлять нам большое наслаждение, могут быть поставлены в каком-нибудь физкультурном учреждении как образцы очень хорошего мужского или женского сложения, как образцы прекрасного, здорового человеческого тела. Но нет сомнения, что если мы будем подводить к ним учеников или, допустим, наших рабочих из той рабочей среды, которая не знает истории культуры, то они девять десятых того, что означает эта скульптура, совершенно никак не воспримут.
Каждый предмет не есть просто предмет. Это, кажется, всякий должен знать. Он становится социальной величиной лишь постольку, поскольку находятся какие-то пути, поскольку находится какой-то контакт между ним и теми или иными нашими мыслями, теми или иными нашими чувствами. Ведь для глухого человека самая лучшая соната не звучит никак. Но существует и внутренняя глухота, при которой эта соната будет представлять собой просто какое-то смешение звуков — и больше ничего. Мы должны заботиться о том, чтобы получить возможно большее количество наслаждений из произведений прошлого.
Так что просто сама оценка любого явления вне напоминания значения всех связей, которые имеет это явление к окружающей культуре, теряется. Но тем не менее было бы очень печально, если бы мы стали на чисто историческую точку зрения в литературе. Нам важно знать, какое место занимал Пушкин в 20 — 30-х годах XIX века. Ну хорошо. А какое место занимает Пушкин в 20 — 30-х годах XX века? Что вы думаете, ребенок в школе не задаст такого вопроса? Непременно задаст. Смешон был бы учитель, который, объясняя роль Пушкина в 20 — 30-х годах прошлого века, думал бы, что этого достаточно, а что оно там тебе нравится или не нравится — до этого дела нет.
Конечно, мы должны в данном случае в школе подойти к тому, чтобы уметь руководить чтением детей. Это огромный и образовательный и воспитательный процесс. Я льщу себя надеждой, что все мы, все без исключения, это прекрасно понимаем, и указываю на эти трудности потому, что я считаю их доминирующими и считаю, что провести их в школе затруднительно — затруднительно в программах, затруднительно дать по этому поводу настоящие исчерпывающие директивы и затруднительно проводить их в самой реальной жизни…
Из доклада: «Социалистический реализм»*
Во все времена искусство было одной из идеологических общественных надстроек, игравшей активную роль в борьбе классов. Им пользовались господствующие классы для построения общества согласно своим интересам; прибегали к нему как к орудию борьбы и классы, противопоставленные историческим развитием классу господствующему. Так называемое «искусство для искусства» — искусство, бегущее от жизни, чрезвычайно далекое от действительных жизненных проблем, даже выражающее презрение к ним, искусство, активно или пассивно, сознательно или бессознательно отмежевывающееся от социальных сил, все-таки является социальной силой, которая иногда очень прозрачно и определенно служит определенным интересам.
Марксистское искусствоведение и литературоведение отвело фальшивую теорию, будто возможен действительный отход искусства от общественной жизни. Мы раскрыли, что отход от общественной жизни есть определенное отношение к этой общественной жизни.
Наше время — самое великое время, которое когда-либо знало человечество. Наше время — это время героической борьбы за социализм, за то будущее человечества, которое является, в сущности говоря, единственной формой, достойной существования, и против того прошлого, которое еще живет и является недостойным человека существованием. Прошлое это еще не добито, оно цепляется еще за жизнь… Мертвый хватает живого.
Мы переживаем величайший всемирный переворот. Требуется напряжение абсолютно всех сил страны, чтобы выполнить исторически продиктованную ей программу. От напряжения сил в том или другом пункте или, наоборот, от неряшества, от колебаний в том или другом пункте могут зависеть значительные результаты, влияющие и на сроки победы и, может быть, даже на непрерывность подъема человечества к его будущему. Нет такого человека — над чем бы он ни работал, — который не был бы в этом смысле участником общей борьбы. Чем он сознательнее, чем напряженнее он принимает участие в социалистическом строительстве, тем больше он является живым сыном своего времени. Чем он меньше понимает наши задачи, чем он равнодушнее к ним, чем он больше сопротивляется, чем он больше саботирует их, чем он больше вредит, тем более он представитель мертвой силы, хватающей живого.
Наше искусство не может быть ничем иным, как силой, оказывающей огромное влияние на общий ход борьбы и строительства.
Существуют, конечно, такие представители старых и отживших свое время групп (в том числе часть мещанской интеллигенции), которым кажется узостью, что мы все искусство целиком рассматриваем как громадной значительности отряд нашей армии социалистической борьбы и социалистического строительства. Они говорят: «Как же так, Человечество, Личность, Творец, Искусство — все это с большой буквы, — необъятность темы, метафизика… вечная красота… И вдруг оказывается, что мы зачислены все в армию, что на нас надета красноармейская шапка, все мы оказываемся участниками стратегического плана, может быть, и очень важного, но все-таки ограниченного временем и, во всяком случае, преходящего по сравнению с тем, чем служили настоящие гении». Такие суждения показывают величайшее историческое недомыслие, потому что вопрос на деле стоит не так: «А не должен ли я слишком замкнуться, не должен ли я слишком сжаться для того, чтобы войти в те рамки, которые от меня требует руководящий класс нашего времени — пролетариат», а так: «Не слишком ли я болен индивидуализмом, не такой ли я еще маленький в этом индивидуализме, что не в состоянии расшириться до рамок пролетарской революции, не в состоянии настолько подняться до выдвинутых ею задач, чтобы не просто выполнить их по приказу, а целиком проникнуться ими, чтобы моя исконная, моя собственная песня казалась песней во славу и на пользу именно этих задач».
Я думаю, что это краткое введение к докладу достаточно для сегодняшней моей темы определяет наше понимание общественного значения искусства.
Поскольку такова задача нашего искусства, мы можем сказать, что искусство пролетариата и союзных с ним групп в основном не может не быть реалистическим. Почему это так? Уже Плеханов отметил, что все активные классы бывают реалистическими. Маркс говорил, что мы призваны не к тому, чтобы только постигать мир, а к тому, чтобы его переделывать. Но если даже ограничить свою цель только познанием действительности, то и это уже реализм.
Буржуазия, когда она выступила на арену всемирной истории, добиваясь гегемонии, была реалистическим классом. С наибольшей силой выразился буржуазный реализм в такие моменты господства крупной и высших слоев средней буржуазии, когда она чувствовала себя довольной, потому ли, что она побеждала, потому ли, — что победила. (Я не имею сегодня времени для того, чтобы остановиться на различии в реализме этих двух фаз исторического развития буржуазии.) В это время развертывался классический буржуазный реализм. Его внутренняя музыка, его основной тон был такой: природа прекрасна, жизнь есть благо, все, начиная с восхода солнца над землей, на которой мы живем, и кончая каким-нибудь кувшином, в который налита вода и около которого лежит пучок лука и кусок хлеба, — все это благо, все это прекрасно. Задача художника — помочь нам всей душой полюбить нашу обстановку, это наше житье-бытье, эту окружающую нас среду и этот наш образ мыслей, чувств и переживаний.
Такой была нидерландская реалистическая живопись, которую Гегель и вслед за ним Маркс признавали чрезвычайно типичной формой реалистического искусства.
Но довольная собой буржуазия не может относиться к окружающему миру иначе, как статически. Она просто говорит: бытие есть благо. Во время другого периода торжества буржуазии, когда волны Великой французской революции улеглись и крупная буржуазия, настоящий хозяин, взяла в руки власть, возник такой же реализм. Именно о нем Ипполит Тэн1 говорит, что настоящий буржуа требует от художника, чтобы он изобразил его очень похожим, изобразил его сюртук и жилет, его тяжелую золотую цепочку, его не менее тяжелую жену и его любимого мопса. Это статический, утверждающий реализм.
Но буржуазия — не цельный класс. Существует, как вы знаете, мелкая буржуазия, которая не была удовлетворена победой крупной буржуазии, которая в революционную эпоху высоко поднимала свои знамена — иногда очень близко подходила к власти, даже временно ею овладевала, но затем опять отстранялась ходом событий и довольно жестко подчинилась руководству крупной буржуазии, причем некоторые слои ее пожирались, ибо капитал идет по растоптанным телам мелких самостоятельных производителей, мелких торговцев и т. д. Это создавало в мелкой буржуазии напряженнейшую тоску, чрезвычайное разочарование… Буржуазный реализм симпатичен мелкой буржуазии постольку, поскольку он противопоставляется старой феодальной культуре, которая старалась запереть человека в тюрьме сословных перегородок и отнять у него последнюю надежду на улучшение его жизни на земле всякими баснями, выдаваемыми за «слово божие». Но мелкая буржуазия, исходя из общего буржуазного реализма, прокладывала, однако, иные пути, которые часто называли отрицательным реализмом2.
Отрицательный реализм с особой силой сказался в так называемом натурализме мелкой буржуазии. Вожди этого течения сами очень хорошо раскрывали его сущность, говоря: «У нас нет программы». Да и откуда она у них могла быть? У таких писателей, как Гюго, бывших по-: месью романтика и реалиста, может быть, и была программа, но такое мировоззрение было сплошной фальшью, а не подлинным реализмом.
Мелкие буржуа говорили: «Мы чужды политике. Если пролетариат шебаршит, то ведь это массовый класс, — мы же индивидуалисты. Наше дело писать, как у мира рожа крива. Наше дело описывать, какой подлый строй создала крупная буржуазия, — может быть, несколько впадая в карикатурный тон, но все же с научной частностью».
Таким образом, отрицательный реализм в той части, которая является чисто натуралистической, то есть объективно, чрезвычайно честно описывающей буржуазный строй, сводится к тому, что описание касается главным образом отрицательных сторон действительности, ибо действительность вовсе не мила этой части буржуазии. «Мы целиком в плену у буржуазии, мы ее проклинаем, мы доходим до настоящих воплей отчаяния, но освободиться не можем» — такой лейтмотив мелкобуржуазного натурализма…
Более решительным отходом от действительности является романтика. Буржуазная романтика имеет своим зерном иллюзию, жажду иллюзии. Художники и теоретики, которые достаточно честны, чтобы понимать, что это — иллюзия, создают «искусство для искусства». Такие люди нам скажут: «Я бегу от действительности. Если я даже ее изображаю, то меня интересует не объект, а изображение само по себе, техника изображения, меня интересует чисто художественная сторона искусства». Очевидно, источником этого отхода от реальных задач является отрицательный реализм. Действительно, художники такого типа иной раз дают реалистические произведения, бичующие буржуазный уклад (Флобер).
Но есть и такие, которые говорят: «Дело не столько в искусстве для искусства, сколько в успокаивающей, умиротворяющей, уводящей от политики фантазии, великолепной дочери человеческого духа, — фантазии, которая уносит в царство совершенно свободного воображения». Тут есть разные переходы и градации.
Примером величайшего фантаста является Э.—Т.—А. Гофман, который изображает действительность сатирически, как отрицательный реалист, но вместе с тем вдвигает в действительность чисто фантастические типы. Эти фантастические типы у него разрешаются в жизни через кафе, через пиво, через водку. Возьмите гофманского студента — здесь мы имеем богемский отход от действительности с прославлением мансардного кафе и веселых радостных призраков. Если вы признаете их мечтой — это будет романтическая фантастика, уводящая от жизни. Если же вы признаете в этом противопоставляемый реальной жизни другой, но якобы тоже действительный мир — вы впадаете в мистику…
Таков диапазон буржуазного искусства — статический реализм, отрицательный реализм, желание противопоставить действительности разной степени романтическую иллюзорность.
Исключением являются отдельные проблески, напоминающие тенденции пролетарского искусства. Авторами таких произведений были немногие представители молодой буржуазии, ею не растоптанные, это были, согласно терминологии Ленина, сторонники американских путей развития.
В чем заключается социалистический реализм? Прежде всего это тоже реализм, верность действительности.
Мы не отрываемся от действительности. Мы признаем действительность как арену нашей деятельности, как материал, как задание. Но этот реализм дает описание человечества со всеми темными эпизодами, которые были, со всеми ужасами феодального и буржуазного рабства или жестокостью наступающего или отстаивающего свое существование капитализма. Мы знаем, что эти формации были неизбежными ступенями, по которым общественное развитие шло к тем условиям, которые созданы сейчас в нашем Союзе, к тому, чтобы человечество вступило в царство свободы. Нам чуждо мелкобуржуазное отрицание действительности, мнимая борьба с ней путем ухода в мнимо свободную фантастику.
Мы принимаем действительность, мы принимаем ее не статически — да как же мы могли бы признать ее в статике? — прежде всего мы принимаем как задание, как развитие.
Наш реализм сугубо динамичен.
Пролетарский реалист, присматриваясь к действительности, видит, что основная движущая сила истории в прошлом, настоящем и ближайшем будущем — это классовая борьба. Можно, конечно, представить себе социалистического реалиста, которому это еще не совсем ясно. Это будет социалистический реалист приготовительного класса, который он, надо надеяться, скоро пройдет, потому что не так уж трудно усвоить себе истину, что вся человеческая история, каждый ее фрагмент в повседневном событии жизни любого отдельного человека насыщены силовыми линиями классовых противоречий (значительно труднее, конечно, правильно понимать конкретные проявления этого основного закона).
Социалистический реалист понимает действительность как развитие, как движение, идущее в непрерывной борьбе противоположностей. Но он не только не статик, но и не фаталист: он находит себя в этом развитии, в этой борьбе, он определяет свое классовое положение, свою принадлежность к известному классу или свой путь к этому классу, он определяет себя как активную силу, которая стремится к тому, чтобы процесс шел так, а не иначе. Он определяет себя как выражение исторического процесса, с одной стороны, а с другой стороны — как активную силу, которая определяет собой ход этого процесса.
Меньшевистский фатализм, осмеливающийся выдавать себя за марксизм, тот лжемарксизм, в котором Маркс не повинен ни одной каплей чернил, затраченной на его произведения, в сущности говоря, если не статичен, то фаталистичен и склонен поэтому устранять человеческую волю из действительности. Меньшевистским типом писателя будет такой писатель, который говорит о развитии, но говорит «бесстрастно» и «объективно».
Когда-то Михайловский утверждал, что марксист (он имел в виду революционного марксиста) должен быть бесстрастен, потому что ведь он считает, что все развивается по определенным законам. Ленин дал ему сокрушительную отповедь. Участник борьбы, видящий, где зло и где добро, прекрасно понимающий пути, которыми нужно идти, знающий, как нужно организовать еще дезорганизованные силы, чтобы ускорить процесс, выпрямить дорогу, полон любви и ненависти, гнева и восторга, он весь переполнен чувством.
Подлинный революционный социалистический реалист — человек напряженных эмоций, и это придает его искусству огонь и яркость красок.
Социалистический реалист не может быть статиком, не может быть фаталистом, он полон страсти, он — боевой.
Это не значит, конечно, что он непременно должен включать публицистические, или ораторские, или лирические моменты в свои произведения, он может быть чрезвычайно объективным, рисовать картину, как она есть, но сама внутренняя структура ее будет продиктована активным пониманием действительности.
Мы можем представить себе — среди нас, может быть, они есть, а может быть, их и нет, тогда мы очень рады этому — людей, которые еще сейчас являются реалистами буржуазного типа. Они не могут быть довольны действительностью, не могут петь с ней в унисон, потому что в нашей стране действительность социалистическая, и буржуазному человеку в унисон с ней петь нельзя никак. Значит, они попадают в положение недовольных элементов, угнетенных элементов. Какое же они будут создавать искусство? Они будут создавать художественные протоколы, художественные фотографии заднего двора нашей революции, будут говорить, как свинья в крыловской басне, что они «весь задний двор изрыли» и ничего хорошего там не нашли3. «Реалистическое» изрывание заднего двора революции в момент чрезвычайно напряженной борьбы, в момент незаконченности строительства, когда еще много пустырей, много незавершенных зданий и всякой неразберихи, — это для буржуазного реалиста благодарный момент. Он возьмет все это статически — «как оно есть». Представьте себе, что строится дом, и, когда он будет выстроен, это будет великолепный дворец. Но он еще не достроен, и вы нарисуете его в этом виде и скажете: «Вот ваш социализм, — а крыши-то и нет». Вы будете, конечно, реалистом — вы скажете правду; но сразу бросается в глаза, что эта правда в самом деле неправда. Социалистическую правду может сказать только тот, кто понимает, какой строится дом, как строится, и кто понимает, что у него будет крыша. Человек, который не понимает развития, никогда правды не увидит, потому что правда — она не похожа на себя самое, она не сидит на месте, правда летит, правда есть развитие, правда есть конфликт, правда есть борьба, правда — это завтрашний День, и нужно ее видеть именно так, а кто не видит ее так — тот реалист буржуазный и поэтому — пессимист, нытик и зачастую мошенник и фальсификатор и во всяком случае вольный или невольный контрреволюционер и вредитель. Он может этого сам не сознавать и иногда в ответ по требованию коммуниста: «Говорите правду» — говорит: «Да ведь это и есть правда»; в нем может не быть контрреволюционной ненависти, он, может быть, будет делать полезное дело, высказывая печальную правду, но в ней нет анализа действительности в ее развитии, и поэтому никакого отношения к социалистическому реализму такая «правда» не имеет. С точки зрения социалистического реализма это не правда — это ирреальность, ложь, подмена жизни мертвечиной.
Может ли существовать социалистическая романтика? Ведь мы довольны действительностью, понимаем действительность — откуда же быть романтике?
Я уже отметил, что мы довольны действительностью, поскольку она представляет собой развитие, поскольку тенденции ее развития нам родственны, поскольку мы с ними идем вместе, поскольку эти тенденции в нашей груди живут. Мы принимаем действительность потому, что вчерашний и завтрашний день схватились в борьбе в сегодняшнем дне, потому, что мы — представители и участники борьбы за завтрашний день.
Но по этой же причине мы не совсем довольны действительностью. Действительностью в разрезе сегодняшнего дня мы очень часто недовольны, у нас много врагов, и у нас много сотрудников и союзников, которые не всегда на высоте наших задач. Мы должны видеть настоящие трудности, потому что горе тому, кто воображает, что мы находимся на таком победном повороте борьбы, когда можно сложить ручки на брюшке. Такого рода чванство — такое же преступление, как и смирение, которое говорит: «Где уж нам, что уж мы» — и под этим предлогом отрекается от больших задач. Мы принимаем действительность в движении и хотим, чтобы она двигалась быстро. Нам хочется ее активные силы как можно скорее организовать, как можно более их сплотить. В этом деле большой силой в наших руках является искусство.
Искусство имеет не только способность ориентировать, но и формировать. Дело не только в том, чтобы художник показал всему своему классу, каков мир сейчас, но и в том, чтобы он помог разобраться в действительности, помог воспитанию нового человека. Поэтому он хочет ускорить темпы развития действительности, и он может создать путем художественного творчества такой идеологический центр, который стоял бы выше этой действительности, который подтягивал бы ее вверх, который позволил бы заглядывать в будущее и этим ускорял бы темпы.
Это открывает доступ элементам, строго говоря, выходящим за формальные рамки реализма, но нисколько не противоречащим реализму по существу, потому что это не уход в мир иллюзии, а одна из возможностей отражения действительности — реальной действительности в ее развитии, в ее будущем.
Монументальный реализм пользуется элементами реалистическими, соединяет их в художественной комбинации, глубоко правдивой, совершенно оправдываемой элементами и взаимодействием элементов, находящимися или могущими быть найденными в нашей действительности. Но он вправе строить гигантские образы, которые в действительности реально не встречаются, но которые являются персонификацией коллективных сил.
Очень характерно то высокое уважение, которое к Эсхилу питал Маркс, а Эсхил был как раз этого типа романтиком — правда, не во всех произведениях. Эсхил в «Прометее» хотел показать, что даже самые великие противники аристократии, ее общественной морали должны в конце концов перед ней преклоняться. Но ему хотелось показать, что враг аристократии — это не какой-нибудь первый попавшийся жалкий враг, а великий враг с колоссальной духовной мощью. Наступающая демократия казалась ему опасной, ему хотелось вникнуть в психологию этих людей, он старался написать во весь рост своего Прометея, который протестует, противопоставляет старым устоям новые понятия разума, добра и даже техники. Поэтому в первой части трагедии он великолепно изобразил Прометея. Не существовал в действительности такой герой, который был и великим техником, изобретателем огня, и человеком огромной любви к своему классу, и неуклонным бунтарем-мучеником, но все черты, которые Эсхил мог встретить у крупных людей своего времени, он соединил в грандиозном образе, в Прометее — фигуре не иллюзорной.
Судьба уничтожила остальные части задуманной Эсхилом трагедии и оставила только первую часть ее. Потом Прометея написал Гёте, и это произведение является самым революционным его произведением. Прометея написал Шелли, тот Шелли, о котором Маркс сказал, что он был революционером с головы до ног4.
Эти буржуазные мыслители изобразили в грандиозной фигуре Прометея все элементы, которые вдохновляли в то время молодую, революционную буржуазию.
Почему же в нашем искусстве не может быть грандиозных синтетических образов — если не в романе и драме, то в операх, в колоссальных празднествах, на которые собираются десятки тысяч людей? Это не реализм? Да, здесь есть элементы романтики, потому что скомбинированы элементы неправдоподобно. Но они правдиво изображают правду. Правда эта выдвигает внутреннюю сущность развития, дается как знамя, и нет причин, чтобы мы отрицали нужность для нас такого искусства.
Описать реального великого пролетарского вождя это гигантская задача, для которой нужен очень высокий уровень мировоззрения и огромный талант. Но описать и самые коллективы в виде синтетических образов — это тоже важная и большая задача для большого писателя.
Нет причин, по которым мы должны зачеркнуть перед собой путь художественного прогноза. Вспомните, что сказал Ленин: плох тот коммунист, который не умеет мечтать.
Это не значит, что Ленин звал в мечты Гофмана. Ленинская мечта — мечта научная, она вытекает из действительности, из тенденций ее. Разве это не законно, что пролетариат хочет заглянуть в будущее, хочет, чтобы ему показали воочию, дали бы почувствовать, что такое коммунизм настоящий, всеобъемлющий?
Поэт может и должен это сделать — это трудно, и здесь можно ошибиться: может быть, мы изобразим, что будет через 25 или 50 лет, а люди того времени скажут: «Как они ошибались». Дело, однако, в том, какое значение это будет иметь для нашего времени. Мы должны попытаться взойти на высоту и заглянуть подальше в будущее. Тут большую роль играет фантазия и кажущееся неправдоподобие, здесь возможны ошибки, но правдивость здесь может быть и должна быть, и заключается она прежде всего в том, что победа пролетариата, победа бесклассового общества и великого расцвета личности возможна лишь на почве коллективизма. И это правда.
Очень важны для нас формы отрицательного реализма, которые могут переходить в любую степень внешнего неправдоподобия при условии громадной внутренней реалистической верности. Карикатурой, сатирой, сарказмом мы должны бить врага, дезорганизовать его, унизить, если можем, в его собственных и, во всяком случае, в наших глазах, развенчать его святыню, показать, как он смешон.
Когда человек смеется? Когда он внутренне победил, когда он уверен в своей конечной победе. Даже осужденный, которого привели к виселице, может смеяться над своими судьями, и если он смеется так, что и другие понимают, что судьи смешны, значит, осужденный морально победил. Так побеждал Щедрин мощный в его время русский монархизм, потому что он показывал, что внутренне монархизм побежден, ибо он жалок в своей крокодиловой силе и бесчеловечной гадости. Такой смех не мог не быть злым. И сейчас наш смех, направленный против врага, будет злым, потому что враг еще силен.
В этой борьбе смехом мы имеем право изображать врага карикатурно…
Таким образом, мы видим, что рядом с гигантской задачей социалистического реализма — давать изображения, полные правдоподобия, исходить из действительного объекта и точно описывать его, уяснять его, всегда, однако, так, что развитие, движение, борьба в нем должны чувствоваться, — рядом с этой формой возможен, в сущности говоря, социалистический романтизм, но такой, который совершенно отличен от буржуазного романтизма. В силу огромной нашей динамичности он привлекает к действию такие области, в которых и фантазия, и стилизация, и всевозможная свобода обращения с действительностью играют очень большую роль.
Вообразите теперь, что среди нас существуют — если не существуют, то это очень хорошо — буржуазные романтики. Если им сказать, что социалистический реализм не отрицает романтики, они сейчас же подхватят: «Ах, не отрицаете? Как приятно. В таком случае я должен сказать, что в романтике интересует меня чистая игра фантазии. Я, как голубей, гоняю свою мечту и слежу, как она уплывает в голубые небеса». Или иной, чего доброго, скажет: «Верно, но все уперлось в реализм. Есть же у человека душа, и эта душа склонна утверждать, что она бессмертна, — почему бы об этом не поговорить, хоть слегка? Реализм реализмом, но есть и бессмертная душа или, можно сказать, мечта о бессмертной душе. У нас объявлена свобода религии, и если я, например, пришел к выводу, что в православной церкви далеко не все так пошло и старо, как казалось, — дайте мне в художественной форме изложить мои воззрения».
Зависит от рамок той свободы, которую мы можем в боевое время предоставить, насколько сурово к такого рода «романтике» мы будем относиться, и если государственный аппарат сочтет нужным такие произведения пропустить или, может быть, по недоразумению или незоркости (хотя он чрезвычайно зорок) пропустит, то критика, во всяком случае, должна им дать сильнейший отпор, ибо там, где пахнет подобной «романтикой», там пахнет мертвечиной. И не просто мертвечиной. Мертвецы, которые лежат на кладбище, нас не интересуют, и, если их даже хоронят такие же мертвецы, мы говорим: «Пусть мертвые хоронят мертвых». Но мертвецы, которые сидят в служебных креслах редакций, которые, черт их побери, пишут романы или драмы, такие же мертвые, как они сами, — это ведь мертвецы, которые распространяют вокруг себя миазмы, отравляющие живую жизнь. Нет, извините, здесь не до терпимости.
Социалистический реализм есть широкая программа, она включает много различных методов, которые у нас есть, и такие, которые мы еще приобретаем, но он насквозь отдается борьбе, он весь насквозь — строитель, он уверен в коммунистическом будущем человечества, верит в силы пролетариата, его партии и его вождей, он понимает великое значение того первого основного боя и того первого акта мирового социалистического строительства, которое происходит в нашей стране.
Статический реализм, идеалистические тенденции — этому хорошо живется за рубежом нашего Союза, это поддерживает зло мира, это вчерашний день, это наш враг, и по этой линии мы будем вести беспощадную борьбу.
Не в том дело, чтобы мы друг друга попрекали, что здесь, скажем, не выдержан достаточно точный реализм и допущен стилизационный метод, — внутри нашего лагеря мы должны уважать и поддерживать друг друга. Дело в том, чтобы наш писательский мир, как весь наш рабочий мир, как весь наш боевой и строящийся мир, были соединены воедино против общего врага, все равно, живет ли он за границей или здесь или же находится внутри нас. Потому что, если и внутри нас просыпается этот враг, если он внутри нас нашептывает статическое разочарование или идеалистическое бегство от жизни, мы поступим так, как Маяковский говорит по поводу некоторых своих песен: наступим этому врагу на горло5…
Из статьи: «Критика»*
Слово «критика» означает — «суждение». Не случайно слово «суждение» тесно связано с понятием «суд». Судить — это, с одной стороны, значит рассматривать, рассуждать о чем-нибудь, анализировать какой-либо объект, пытаться понять его смысл, приводить его в связь с другими явлениями и т. д., словом, совершать некоторое обследование предмета. С другой стороны, судить — означает делать окончательный квалифицирующий вывод об объекте, то есть либо осудить его, отвергнуть, либо оправдать, признать положительным, причем, конечно, этот суд может быть аналитическим, то есть одни элементы судимого объекта могут быть признаны положительными, а другие — отрицательными. Всякая критика действительно включает в себя, если она хочет быть основательной, своего рода следствие, то есть подробное рассмотрение предмета, а также и приговор о нем…
Все, что мы говорили до сих пор, относится к критике в самом широком смысле слова. Нас же интересует в большей мере специально художественная и уже того — литературная критика. Художественные произведения вообще и литературно-художественные в частности представляют собою определенную организацию тех или других внешних материальных или символических элементов (знаков). В конце концов, имеем ли мы дело непосредственно со звуковым, линейным, красочным материалом и т. п., иными словами, находится ли перед нами образ, который физически говорит сам за себя, или он затрагивает нас через посредство того «значения», которое с ним связано, всегда, в конечном счете, художественное произведение есть организация определенных элементов для определенных целей. Каких же именно? В то время как целесообразное оформление тех или других элементов в хозяйстве имеет своей целью создать предмет, непосредственно употребляемый в практической жизни, как предмет быта или дальнейшего производства, художественное произведение приобретает свою ценность лишь постольку, поскольку воздействует на человеческую психику. Даже в тех случаях, когда художественное произведение слито с практически-полезной вещью (постройка, мебель, керамика и т. д.), художественная сторона этой вещи все же глубоко отлична от непосредственно практической, и ее сила заключается как раз в том впечатлении, которое она производит на сознание окружающих. Что из данной чаши можно пить — это одно дело, а что эта чаша красива — другое. Первое свойство относится к области практики, живой действительности, второе, конечно, тоже имеет к ней отношение, но лишь косвенно, через тот эффект, который вызван в сознании.
Художественное произведение совершенно немыслимо без воздействия на эстетическое чувство воспринимающего: если произведение не доставляет удовольствия, то оно не может быть признано художественным; удовольствие это заключается не в удовлетворении каких-либо элементарных человеческих потребностей, а является самостоятельным… Всю полноту своего значения искусство приобретает лишь тогда, когда эстетическое чувство используется художником в целях наиболее яркого и плодотворного воздействия на человеческое сознание в определенном общественном смысле. Художник не всегда является сознательным носителем своих тенденций, но это не меняет дела. В наиболее важные для человечества эпохи, в наиболее существенные в развитии каждого класса периоды искусство является великолепным оружием для организации собственного классового сознания, подчинения сознания других классов или дезорганизации враждебных классов (и вообще социальных сил). При этих обстоятельствах и развивается по-настоящему критика. Только там, где искусство не является простым элементом обстановки, простым объектом, доставляющим некоторое неопределенное удовольствие, только тогда, когда оно становится крепко действующей общественной силой, мы видим перед собой и организованную реакцию на него. Первой и непосредственной реакцией является, конечно, внимание, часто очень расплывчатое, неопределенное активное отношение к искусству среды, на которую оно рассчитано. Но именно это отношение среды (фактически — различных классов или классовых групп) организуется потом все более четко и находит свое воплощение в критике-специалисте. Такой критик-специалист рассматривает произведение искусства в целом, то есть и его идеологическое содержание, и его эстетическую ценность, при этом художественное произведение как в высшей степени целостный организм представляет собой такое единство формы и содержания. Чисто эстетические приемы привлечения внимания, развлечения, яркости впечатления сказываются столь определяемыми силой социальных тенденций данного произведения, а идеологическое содержание само по себе в такой огромной мере может быть приятным или неприятным, эстетически приемлемым или эстетически отвратительным для того или другого слушателя, зрителя, читателя и т. д., что дело критика становится очень трудным. Желание постепенно разобраться в методах критики переходит не только в стремление установить правила суждения о художественном творчестве, но и порождает целую науку о правилах самого этого творчества и его законах и нормах. Художественная критика сливается с искусствоведением, литературная критика — с литературоведением.
Литературовед, не отдающий себе отчета в эстетической силе художественного произведения и в направлении, в каком действует эта сила, есть, конечно, литературовед односторонний. С другой стороны, односторонен и критик, который, обсуждая произведение искусства, не обращает внимания ни на его генезис, ни на причины тех его особенностей, которые придают ему остроту, яркость, выразительность. Суждение о принципах художественного произведения во всей полноте немыслимо без генетического изучения, то есть без ясного представления о том, какие именно общественные силы породили данное литературное произведение. Эти тенденции не могут быть проанализированы, о них не может быть произнесено суждение, если сам критик не имеет точных социальных и этических критериев, если он не знает, что такое добро и зло для него или, вернее, для класса, выразителем которого он является, если он не разбирается в тех понятиях о добре и зле, которым пользовался другой класс — творец чужого произведения искусства. Здесь критик не может не быть этиком, экономистом, политиком, социологом, и только в полном завершении социологических знаний и общественных тенденций фигура критика является законченной.
Однако при очень правильных намерениях, прекрасном бытовом материале и т. д. художественное произведение может быть слабым в силу недостаточности своей выразительности (или заразительности). Законы выразительности невозможно открыть без серьезного изучения психологии творчества и эстетического восприятия, причем психология того и другого также варьируется во времени и в социальном пространстве, от эпохи к эпохе и от класса к классу. Здесь тоже только марксист может быть вполне вооруженным критиком, но этот марксист должен уметь критически разобрать все наличное достояние психологии и эстетики и выработать свои собственные методы суждения о форме, то есть о силе выразительности художественного произведения (литературного в частности); это послужит ему базой для нормативного учения о стиле, то есть об оптимальном методе художественного выражения общественных тенденций такого творчески мощного класса, как пролетариат. Крупные критики во все времена были поэтому не только теоретиками данного искусства (литературы), но и философами, социологами и т. д. Вот почему критику нельзя выделять как нечто изолированное: писать, скажем, историю литературной критики, отделяя ее от истории литературоведения, не делая постоянных экскурсов в область философских и общественных наук, совершенно невозможно…
Из статьи: «Тезисы о задачах марксистской критики»*
Наша литература переживает один из решающих моментов своего развития. В стране строится новая жизнь. Литература все более приучается отражать эту жизнь в ее еще не определившихся, изменчивых чертах и, по-видимому, сумеет перейти к задаче еще более высокого порядка, именно к известному политическому и, в особенности, морально-бытовому воздействию на самый процесс строительства…
При условии той значительной роли, которую в этой обстановке должна сыграть литература, на чрезвычайно высокое место в смысле ответственности становится и марксистская критика. Она, несомненно, призвана теперь рядом с литературой быть интенсивным, энергичным участником процесса становления нового человека и нового быта.
…Критик-марксист прежде всего берет, таким образом, за объект своего исследования содержание произведения, ту социальную сущность, которая в нем отлилась. Он определяет его связь с теми или другими социальными группами, воздействие, которое может заключенная в произведении сила внушения иметь на общественную жизнь, а затем переходит к форме, прежде всего с точки зрения выяснения соответствия этой формы основным ее целям, то есть служить максимальной выразительности, максимальному заражению читателя именно данным содержанием.
…Форма связана часто не с произведением, а с целой эпохой и с целой школой. Она может даже оказаться силою, вредящей содержанию, вступающей в противоречия с ним. Она может иногда оторваться от содержания и получить своеобразный, призрачный характер… Все эти моменты не могут не входить в анализ марксиста. Как видит читатель, эти формальные моменты, выпадающие из непосредственной формулы — в каждом шедевре форма целиком определяется содержанием, и каждое художественное произведение устремляется к этому шедевру, — отнюдь не являются сами по себе оторванными от общественной жизни. Они, в свою очередь, должны находить общественное истолкование.
…Однако никоим образом нельзя считать, что пролетариату свойственно только констатировать внешние факты, разбираться в них. Марксизм не есть только социологическая доктрина. Марксизм есть также активная программа строительства. Это строительство немыслимо без объективной ориентации в фактах. Если марксист не имеет чутья к объективной установке связи между явлениями, его окружающими, он погиб как марксист. Но от подлинного, законченного марксиста мы требуем еще и определенного воздействия на эту среду. Критик-марксист — не литературный астроном, поясняющий неизбежные законы движения литературных светил от крупных до самых мельчайших. Он еще и боец, он еще и строитель. В этом смысле момент оценки должен быть поставлен в современной марксистской критике чрезвычайно высоко.
Каковы же должны быть критерии, которые необходимо положить в основу оценки литературного произведения? Прежде всего подойдем к этому с точки зрения содержания. Здесь дело, в общем, ясно. Основной критерий здесь тот же, что и в намечающейся пролетарской этике: все, что содействует развитию и победе пролетарского дела, есть благо, все, что вредит, есть зло.
Критик-марксист должен постараться найти основную социальную тенденцию данного произведения, то, куда она произвольно или непроизвольно метит или бьет. Соответственно этой основной социальной, энергетической доминанте и должен критик-марксист произвести общую оценку.
Однако даже и в области оценки общественного содержания данного произведения дело обстоит далеко не просто. От марксиста требуется большая сноровка и большое чутье. Дело сводится здесь не только к определенной марксистской подготовке, но и к определенному дарованию, без которого нет критика. Слишком много различных сторон приходится взвесить, если дело идет о действительно крупном художественном произведении. Слишком трудно оперировать здесь какими бы то ни было термометрами и аптекарскими весами. Здесь нужно то, что называется общественной чуткостью, иначе ошибки неизбежны. Так, например, критик-марксист не может считать существенными лишь те произведения, которые ставят совершенно актуальные проблемы. Не отрицая особой важности постановки проблем злободневных, абсолютно невозможно отрицать и огромного значения постановки проблем, кажущихся на первый взгляд слишком общими или отдаленными, но на самом деле при более внимательном рассмотрении влияющими на общественную жизнь.
…Плох художник, который своими произведениями иллюстрирует уже выработанные положения нашей программы. Художник ценен именно тем, что он поднимает новину, что он со своей интуицией проникает в область, в которую обычно трудно проникнуть статистике и логике. Судить о том, правдив ли художник, судить о том, правильно ли сочетал он правду с основными стремлениями коммунизма, дело отнюдь не легкое, и быть может, и здесь настоящее суждение будет вырабатываться только в столкновении мнений отдельных критиков и читателей. Все это не делает работу критика менее важной и необходимой.