Дикарская страсть кубинцев к пластмассовым цветам (при невероятной красоте живых, лезущих из земли на каждом шагу) и нейлоновым лентам позволяла мне иметь карманные деньги и покупать трехлетней Карине в русском книжном магазине роскошно иллюстрированные сказки. Но… к историям про Золушку и сестрицу Аленушку требовался синхронный перевод на испанский.
Карина год прожила на Кубе вдвоем с Фелипой. Загорелый чертенок, вцепившийся наманикюренными коготками в шерсть гумовского медведя, не обращая ни малейшего внимания на прослезившуюся мать, мало напоминал зеленовато-бледную, вечно простуженную девочку, которую год назад Рей отвез в Сантьяго. Именно ее цветущий вид приводил он в свое оправдание, когда я набросилась на него с упреками: «Ты ни слова не сказал о том, в каких условиях она будет жить! Без свежего воздуха! Без нормальной еды!» — «Но наша дочь живой и здоровый!» О, эта несокрушимая кубинская логика! Первая наша крупная ссора, к сожалению, несла в себе семена всех последующих.
Карина с утра до вечера как заведенная кружилась по крохотному «залу» (не выпускать же ее под колеса автобусов) — Фелипа называла ее terremoto, землетрясение; лихо отплясывала ламбаду и конго, подкладывала под платьице тряпье, делая себе «грудки», как у танцовщиц «Tropicana» — знаменитого местного мюзикла; красила губы уворованной у бабки помадой и — ни слова не понимала из моих «доченька дорогая». Зато по-испански она говорила правильно и быстро. «Оуе»,—обращалась она ко мне как к посторонней, за год забыв само слово «мама». Когда с ней пробовали заговорить по-белорусски, она смеялась этой странной игре. Я лила слезы над разверзшейся языковой бездной, как сестрица Аленушка над темной рекой. Рей составил для меня что-то вроде разговорника, складывавшегося в основном из лексики запретительно-разрешительной. Была заучена по-испански и дальнобойная фраза, которая выкатывалась, словно антибиотик резерва, в безнадежных случаях: «Мама с папой заберут игрушки и уедут назад в Беларусь». Карина недоверчиво поблескивала глазами и зубами и крепче прижимала к себе медведя со значительно уже поредевшей шерстью.
Именно Карина дала мне первые уроки испанского языка. Остановив ее быструю речь на непонятном слове, я спрашивала: «Donde esta eso?»— и пальчик дочери указывал на соответствующий предмет. «Как это называется?» — спрашивала я, ткнув, в свою очередь, на чашку или ботинок, и получала правильный ответ. Девочке явно нравилась эта игра с глупышкой-мамой, которая не знала, как называются самые простые вещи. «Mami, надо говорить не aсostate, а acuestate», — поправляла меня моя маленькая наставница, безошибочно ориентируясь в грамматических формах глаголов. Вскоре я усложнила задачу: «Vamos a llamar eso…» — и повторяла по слогам слова на родном языке. И чудесная же была у нее память! Или все дети без исключения обладают таким сокровищем? Прошло два месяца наших регулярных занятий, и Карина заговорила на своеобразной испанско-белорусской «трасянке», которая очень быстро разделилась на два правильных речевых потока. Настал день, когда я рискнула обсудить с ней проблему гражданства. «Кто ты: кубана или советика?» — «Я кубинка-кубиночка-кубинища!» — после такого озорного, но достаточно уверенного ответа маленькая гитана с распущенными по плечам волосами запела здешний национальный гимн, а потом, разбросав свои книжки, вытащила журнал с портретом на обложке: «Смотри, смотри! Это Фидель! Родина или смерть!»Я не придумала ничего умнее, кроме как спросить, раскрыв на первой странице советский букварь: «А это кто?» — «Abuelo…» («Дедушка…») — неуверенно взглянула на меня моя подкованная в другой идеологической кузнице дочь.
Не обходилось и без казусов. «Тетя, вот это — твоя тетя», — внушала я, — в устах Карины, привыкших к другой артикуляции, это звучало как «тота», Марго обижалась: по-местному «tota» означает вагину. Чтобы не эпатировать родичей, мы перенесли уроки под открытое небо — в паркесито, маленький сквер на улице Энрамада. Место это было выбрано мной еще из тех соображений, что давало редкую возможность не перенапрягать голосовые связки: после сиесты Энрамада превращалась в улицу пешеходов, полиция внимательно за этим следила, — потому что истинная жизнь кубинцев начинается с шести вечера, когда спадает жара, женщины снимают бигуди, в которых ходили весь день, девочек одевают в пышные кружевные наряды и завязывают им те самые ленты, которыми я обеспечила дюжину ближайших кварталов; влюбленные, взявшись за руки, покидают дома, чтобы гулять по городу, участвовать в фиестах, которые устраиваются в каждом сквере: музыка, танцы до утра, мимолетные секс-приключения; с карнавальной легкостью вспыхивают романы и так же легко гаснут под лучами солнца. Ну а трудовой день, — так, скучный, но неизбежный довесок к вечному празднику жизни, которому не мешают ни пустые желудки, ни отсутствие воды и электричества.
Неужели осуществилась вековечная мечта всех взломщиков клетки, в которой осужден мучиться человек, этих духовных террористов от Христа до Ошо, предлагавших дрожащему от страха двуногому бежать из тюрьмы, оставаясь в ней, — и неважно, что бренное тело при этом продолжало горбиться возле параши или восседать на нарах в позе лотоса (что кому нравится), — тело оно и есть тело, цветок смерти, покров майи, чего от него и требовать-то? А есть еще другие беглецы, их, кстати, несравнимо больше (почти все мы), которые пробуют избавиться от мерзости повседневности через чары любви, — что ж, такая «свобода»сводится к банальному уколу наркотика в вену, чтобы отвлечься на время от созерцания решеток да наручников. Это лучше нас умели древние фракийцы на своих дионисиях и куда более успешно проделывают сейчас маргиналы всех мастей. А дело в том, что никто не в состоянии долгое время оставаться трезвым один на один с фактом существования клетки…
Однако здешнее дионисийство — особого сорта. Никакого бегства от реальности! Напротив — сплошное наслаждение. Моих новых сородичей полностью удовлетворяет то, что есть, ничего лучшего они не желают («Вы, советские, захотели жить лучше, а это позорно!» — превосходно, Фелипа!), не ремонтируют свои жилища, не пытаются избавиться от крыс и тараканов. Они ложатся спать голодными, но веселыми. Они не помнят о прошлом, не боятся будущего. Для счастья им достаточно звуков африканского тамтама, бутылки пива и быстротечной случки под открытым небом.
Я знавала одну кубинку, в нее влюбился западный немец; чувство как будто было взаимным. Преодолев невероятную полосу препятствий с оформлением документов, он сумел вытащить ее из крысиной норы, где она жила, и увезти в свою Баварию. Через полгода я встретила эту женщину на улице Сантьяго. «А-а, я его бросила, — беззаботно махнула она рукой. — Представляешь, он попросил меня вымыть пол! И в постели он мало на что способен». И она пошла, виляя бедрами, под руку с чернявым лбом, в свою крысиную нору, где пол не мылся никогда по той простой причине, что был земляным, а клозетом служило вырытое в углу отверстие, над которым у самого потолка болталась консервная банка из-под советской тушенки, продырявленная гвоздем (не представляю, как мылись из этого «душа»), — пошла, оставив меня стоять посреди улицы в буквальном смысле с отвисшей челюстью.
Нет, это счастье, видит бог, счастье. Научиться ему невозможно, как нельзя свихнуться по собственному желанию.
А, между прочим, жаль.
Над головой, в кронах акаций, творится мелкая работа перешептывания и перестукивания. Гигантский багровый стручок, похожий на кривую, по рукоятку окровавленную пиратскую саблю, падает на мраморную лавку паркесито. Карина дает его мне в левую руку — в правой я уже держу свинью-копилку. «Мами, играй!» Высохшие семена гремят в стручке, как кастаньеты; монетки по пять и десять сентаво звенят в копилке, словно бубен. Карина танцует под эту музыку в центре сквера, к большому удовольствию парочек, что милуются на соседних лавках.
Он вырастает рядом со мной так внезапно, что я вздрагиваю. На нем синяя униформа полицейского. Он с приветливой улыбкой наблюдает за Кариной, видимо, уже давно. Он подзывает ее к себе. Дети на Кубе не боятся незнакомцев, тут все друг другу свои — особенно если у незнакомца есть дивная пистола («Мами, смотри, какая большая!»). Он сказал… что он сказал вначале? Его глаза часто-часто моргают, и от этого лицо под козырьком фуражки кажется беззащитным, хотя он и пытается сохранить выражение непреклонности. Карина старательно звенит перед ним своей копилкой и лопочет, что должна собрать «много-много песо», чтобы поехать с мамой в Беларусь. Он понимает не сразу. «Беларусь? Где это? А… Советский Союз…» Он протискивает две монетки по десять сентаво в розовую щелку. «Возможно, ты останешься с нами, Карина…» — говорит он с той же приветливой улыбкой, глядя мне прямо в глаза. Его мысль мне абсолютно ясна.
По здешнему законодательству моя дочь считается гражданкой Кубы, хотя и родилась в Беларуси. Я не имею права вывезти ее отсюда без разрешения мужа даже на каникулы. Многие мои соотечественницы, которые давно развелись с мужьями-кубинцами, вынуждены жить здесь, так как отец детей, часто из мести, не подписывает необходимые бумаги. Остается одно: ждать, пока сын или дочь достигнут совершеннолетия. Вот где настоящая ловушка…
«Армандо никогда не разрешит увезти Димку, — как-то проговорилась Лида. — Потому особо и не рыпаюсь».
Так вот они, истинные корни «реальной иллюзии». Впрочем, единственное, в чем я уверена так же, как в том, что на Кубе никогда не выпадет снег, — это любовь Рейнальдо.
Разве может Зайка причинить мне боль?
Издалека Кастильо-дель-Морро кажется свечкой, оплывающей от жары на массивном канделябре скалы. Рей получил трехдневное увольнение из армии, и мы, наконец, выбрались посмотреть окрестности Сантьяго. От давки и духоты в автобусе (лучше не вспоминать, как мы в него забирались: полицейские запускали через узкий коридор между двумя металлическими барьерами, потом задние рванули вперед, давя счастливчиков, уже взобравшихся на ступеньки; в итоге автобус не смог закрыть двери — так и ехал с живыми гроздьями тел, свисающими наружу), от двойного нестерпимого блеска моря и солнца мои бедные зрачки мутнеют, сознание туманится приступом дурноты, и вот уже скалы, окаймляющие дорогу, кажутся рядами римского цирка, а гибкие листья пальм — опущенными вниз большими пальцами патрициев, отдающих приказ неукротимому солнцу добить меня, поверженного гладиатора. «Крепость Дель Морро, — почти кричит мне в ухо Рейнальдо сквозь шум и визг (словно на самом деле везут скотину). — Дель Морро был построен в середине веков, чтобы защищать владения испанцев от пиратов, а теперь стал единственный в мире — да, единственный, ты должен это понимать! — музей пиратов». По отвесному склону между тем карабкается вверх, цепляясь корнями и ветвями за голый камень, подбираясь к крепости вплотную, какая-то обезумевшая растительность, — не иначе, души древних корсаров восстали из морских глубин, воплотились в сухопутное воинство пальм и кактусов, чтобы продолжить штурм цитадели и, взяв ее, завладеть своим, теперь уже музейным, оружием.
Скала нависла над нами, как выдающийся вперед подбородок легионера. Черный, горячий, как негритянская подмышка, коридор — и мы в крепости. Как лунатики, бродят по внутреннему дворику одуревшие от жары краткосрочники, экскурсовод-кубинец с полным потным лицом силится объяснить что-то, но никак не может выговорить по-русски слово «средневековье». Странное оружие, чудом уцелевшие флаги, позеленевшие монеты. Деревянный Христос с каплями деревянной крови в молельне. Портрет пиратки с русалочьими волосами, в белых бриджах и с карабином, еще дымящимся от выстрела. Блеск моря всюду гонится за мной, зрачки поражены им сквозь щели бойниц, глазам больно, как будто я смотрю на нетронутый снег на берегу Березины; и я уже не знаю, существуют ли на самом деле каменный провал колодца с металлическим кружевом креста над ним (крикни вниз что-нибудь! ну крикни же! чей чудный голос тебе ответит?), полновесные, похожие на арбузы, пушечные ядра, чернокожая невеста в белейшем наряде, шлейф ее пышного платья несут двое негритят, мальчик и девочка, ради удобства прикрепив его к обручу; из-за этого невеста внутри обруча вынуждена мелко-мелко перебирать ногами рядом со своим, цвета безлунной ночи, женихом. Возможно, их предки, вечность тому назад привезенные сюда из Африки в трюме корабля, вот так же озирались, вглядываясь в каменный остров, во-о-он он, справа от крепости, там был когда-то рынок рабов (отсюда перевес чернокожего населения над белым в ориентальной провинции Кубы), — но с тех времен все перемешалось в одном, готовом вот-вот взорваться тигле: наскальная живопись и компьютерная графика, плащаница Христа и гуманитарные простыни хосписов, пот конкистадоров и продукты распада стронция-90, быстро вянущие, как человеческая жизнь, садики Адониса и апельсиновые рощи острова Хувентуд, набранные жирным шрифтом передовицы «Гранмы» и каббалистические знаки, которые чертят на стенах цитадели ветер и время, солнце Сантьяго-де-Куба и снег Беларуси, Сатья-Юга и железный век... Когда химическая реакция, наконец, произойдет, и все завертит небывалый смерч, я не смогу выбраться из этой космической воронки, так и буду с безумной скоростью носиться по кругу, как мотоциклист на потеху публике носится по вертикальной стене балагана. Тогда, Рейнальдо, разыщи меня снова, как ты уже сделал однажды, преодолев тысячи морских миль, — разве не для того, чтобы вызволить меня из моего стерильного, как нелюбовь, девичества, в котором я изнывала, опутанная страхами и комплексами? Помоги мне найти себя. Спаси меня от меня самой. Ответь мне: чего я хочу на самом деле?
Быстро осматриваем последний зал. Один элемент экспозиции явно выпадает из общего стиля: огромные, милитаристского типа ботинки с высокой шнуровкой. Неужели романтические корсары пересекали Атлантику в такой небайронической обуви?
— Это ботинки Команданте, — голос экскурсовода дрожит от волнения. — В них он с группой компаньерос сражался за свободу Кубы.
Меня душит неуместный смех. Он лезет изо всех пор моей кожи, как дикая растительность из каждого квадратного сантиметра земли под этим очумевшим солнцем. Гид испуганно оглядывается, муж больно стискивает мне запястье.
— Не могла держать за себя! — будет выговаривать мне потом Рейнальдо (когда он злится, неправильность его русского языка становится особенно очевидной). — Что подумал этот люди? Кого я привез на Кубу?
— Неужели не понимаешь, какой это идеологический кретинизм: поместить ботинки вашего дорогого Команданте в музее пи-ра-тов! Аналогия напрашивается сама собой. Я думаю…
Эх, напрасно горячилась, только вегетатику свою, и без того измученную, добивала.
— Мине пливать, что ты думаешь, — грубо оборвет Рейнальдо. — Когда думаешь, старайся молчить!
Отсюда, из маленькой лагуны у подножия скалы, цитадель еще больше напоминает догоревшую свечу. Склоны сплошь поросли древовидными кактусами, прямыми, как свечи; зато их кривые боковые побеги похожи на изувеченные пальцы раба, терпящего пытку. Узкая полоска песка, омываемая волной, не позволяет пальме, заламывающей руки, броситься со скалы в воду. Aгуа мала, прозрачная медуза, колышется в воде; по берегу ходит одинокая тень — ловец осьминогов со своим доисторическим оружием. Подхваченный длинным железным крюком и выброшенный на песок осьминог неожиданно оказывается отвратительным куском сырого багрового мяса.
А знаю ли я, собственно говоря, человека, лежащего на песке рядом со мной, от которого зачала и родила ребенка, человека, с которым собираюсь быть рядом hasta la muerte —до смерти? И что я о нем знаю?..
Зайка — эта кличка сразу же приклеилась к нему в нашей девятьсот первой комнате общежития, что на улице Октябрьской; девочек забавляла его наивность, манера произносить «ч» вместо «ш», невиданная расческа с длиннющими редкими зубьями, которая торчком стояла в его жесткой шевелюре; восхищали кинозвездная улыбка — таких белых зубов у белорусов не бывает — и эстрадная фамилия (что он сердито оспаривал: «bravo» по-испански значит «смелый»!). Он и был экзотическим смелым зайкой, бросившим вызов лютой белорусской зиме, он никогда не носил шапок — на его проволочные кудри ни одна не налезала, — отчаянно мерз в болоньевой курточке, пока я не связала ему свитер из овечьей шерсти, но это было потом, а тогда — тогда девчата нещадно песочили меня, потому что давно догадались, ради чьих вечно опущенных в книгу глаз Зайка каждый вечер приходит в девятьсот первую: вот он опять мерз в коридоре, а ты, дура, так и не вышла, на дискотеке только тебя и ждал, а ты весь вечер, идиотка, с книжкой провалялась, на пенсии будешь книги читать!
«Ликвидируем девственность как неграмотность!» — лозунг висел на стене нашей комнаты, из всех обитательниц которой только я да одна дивчина из глухой полесской деревни не прониклись его ультрареволюционным содержанием. «Нет, этого просто не может бывать», — говорил Зайка, от волнения коверкая слова больше обычного. Да и было чему удивляться: если обойти всю Кубу с керосиновой лампой (имитация Диогенового фонаря, не иначе), вряд ли отыщешь хоть одну virgin восемнадцати лет от роду, — так он мне и сказал тогда, нежно поправляя одеяло.
Любовь есть материнство: я ношу тебя в сердце, как свое вечное, единственное дитя (а потом ты рождаешься и, возможно, убиваешь меня, но это уже не важно); любовь есть радостная готовность к жертве, к полной аннигиляции моего трепещущего от нежности «я». В своих фантазиях (эротических, если исходить из психоаналитической символики) я представляла себя распростертой ниц на каменном полу молельни, сраженной «божественной десницей», а в стихах вкладывала в руку любимому меч («О меч, не мучь! Ведь эта грудь, щита бегущая упрямо, с тех пор, как ей дано вдохнуть, сама выпрашивает рану!»); я представляла любовь богослужением — не оргией тантриков и не черной мессой; я провоцировала возлюбленного на роль Единобога. Но вряд ли можно отыскать мужчину, способного долгое время на этой высоте удержаться, и поэтому в будущем мне грозило скатиться до кровожадных языческих культов, которые приносили девушек в жертву божествам с собачьими головами, или выколоть себе глаза, чтобы не видеть рокового несоответствия. Но я полюбила веселого смуглого Зайку, мне повезло.
Рейнальдо сразу же разбил сценарий, вынесенный мною из уныло-мазохистского детства: кроме радости давать, учил он, существует еще радость получать наслаждение. «Как это? Для себя?!» — «Конечно. Не только мужчине — тебе тоже должно быть хорошо». — «Но мне и так хорошо, потому что хорошо тебе». — «Нет, это совсем не то… diablo, как ты не понимать?! На Кубе это знать любой четырнадцатилетний девчонка! Я не могу быть довольный, потому что тебе ещене было хорошо». — «Но мне хорошо, потому что…» — и так далее. Разговор зрячего со слепым! О каком таком «хорошо» говорил мне муж, я узнала уже на Кубе, — сколько должно было пройти времени, прежде чем я догнала четырнадцатилетнюю кубинскую девчонку в умении думать о себе не как об «органе», предназначенном исключительно ради его наслаждения.
Произошло это во время отпуска Рейнальдо, мы проводили его в поселке художников на берегу моря, в домике, крытым пальмовым листом, — его хозяина, известного скульптора, срочно вызвали в Гавану лепить статую какого-то революционного деятеля, и чернокожий Куэльяр устроил нас пожить у друга, — весь день мы то лежали на пляже, то бродили по парку Гигантов — так Рей называл площадку между скалами, насквозь продуваемую ветром, где высеченные из камня огромные динозавры и птерозавры замерли в позах, сообщавших о том, что мистический транс смерти выхватил их из самого бурления соков жизни: чудище с перепончатыми крыльями впивалось в загривок звероящеру, за их поединком жадно наблюдало третье существо, с торчащими из пасти клыками. Тот поединок длился вечно, хотя песок — песок, в который превращается со временем всякая кровь, уже струился по их жилам, сочился из пор их кожи; это было царство ветра и песка, ветер по ночам шевелил страницы каменных книг, лежащих в нише скалы.
— Там что-то написано! Что? Что?..
— У нашего хозяина скульптора спроси, — Рей притягивал меня к себе.
— Посмотри! Сюда даже автобусы не ходят, вон внизу остановка, на ней металлическая дощечка, где должно быть расписание, а на дощечке ничего нет!
— И правда, пустая… я вчера точно видел, там были цифры…
О, я-то знала, в чем дело: это ветер своим шершавым языком слизывал с нее текст!
Ужинать мы ходили в маленький ресторанчик на берегу — «сангрия» со льдом, неизменный рис с микроскопическими кусочками свинины (в восемьдесят песо обошелся нам тот райский отдых, в половину месячной зарплаты Рея, больше ни разу так и не выбрались на пляж — дороговато; Куба — «один сплошной пляж» только для туристов). Отдыхающих мало — не сезон; за столиками лишь несколько семейств кубинцев, в основном бабушки с внуками. Зато много интернациональных пар; рядом с нами за столиком — известный кубинский керамист с женой-россиянкой, которая держит на коленях восьмимесячного Пашку, обреченного называться здесь Пачкой (через месяц я встречу этого керамиста в нашем консульстве — он будет просить советское гражданство). Публика уселась полукругом, в центре — высохший, как стручок фасоли, абсолютно лысый старик с лукавым и сладким лицом: Гарсон, знаменитый исполнитель композиций в жанре feelings. Голос у него неожиданно оказывается сильный и чистый, он поет, полузакрыв глаза, упираясь руками в колени; этот великолепный голос так не вяжется с иссохшим телом старика, что кажется, где-то неподалеку спрятан — нет, не прозаический магнитофон, а черная лакированная музыкальная шкатулка. Немцы-туристы начинают напевать что-то свое, и Гарсон неожиданно подхватывает. Русские, не пожелав остаться обойденными, затягивают какую-то попсу, но музыкальная шкатулка исторгает только матрешечные «Подмосковные вечера». Принесли пиво и бутерброды, начиненные какой-то отвратительной смесью; седой и кудрявый, как состарившийся купидон, толстяк в джинсах летает между сидящими с подносом, обхлопывает немцев, подпевает Гарсону.
За наш столик подсаживается мой приятель Куэльяр, король кораллов, так называют его в Париже, где уже дважды выставлялись его эбонитовые статуэтки африканских божков, украшения из черного коралла и расписанные местными пейзажами раковины, — за ними, кстати, он ныряет с лодки в море каждое утро, — вот только самого художника в Париж не пускают. «А ты бы остался в Париже, Куэльяр?» — «Зачем мне Париж, девочка? Я рисую только на раковинах, которые сам из моря добыл. Они живые». Куэльяр кое-что зарабатывает, продавая свои изделия заезжим туристам, и сегодняшняя вечеринка тоже устроена благодаря ему; здесь косо смотрят на контакты с иностранцами из «вражеских» государств, но Куэльяру делают послабление, потому что подарки для высокопоставленных официальных чиновников, приезжающих из Гаваны, изготавливает он. И сейчас перед Куэльяром на столе две небольшие фигурки: мужская и женская. Тиары на головах — единственное, что на них надето; у женщины искусно выточенные обнаженные груди заострены, соски направлены кверху, как и фаллос мужчины. «А эти человечки — из настоящего черного коралла, да? Сколько ты хочешь за них?» — «Они не продаются. Это черные боги Африки. Они олицетворяют войну и любовь, металл и воду. Наши боги находятся в бесконечном сражении, но побеждает всегда она, — он указал на черную
женщину. — Потому что в ней сила самой природы…» — «Да, природа у вас потрясающая. Вот недалеко отсюда кактусы цветут, белые дома, бассейны…» — «Это “Баньярио-дель-Соль” — отель для иностранных туристов». — «А где отдыхают кубинцы?» — «Кубинцы, мучача, едут в “Казональ”, типовые блочные пятиэтажки без воды и электричества». — «Без вентилятора, матерь Божья! Но почему, почему? Фрукты вы получаете по карточкам, на прекрасных ваших пляжах отдыхают другие. Где же та Куба для кубинцев, про которую кричат газеты?» — «Баста! — Рей хлопает в ладоши. — Идем танцевать!»
Держась за руки (даже мою достойную жалости попытку изобразить латиноамериканский танец доброжелательные кубинцы встретили овациями), мы выходим под набирающие силу тропические созвездия. Солнце только что село, небо еще не успело потемнеть; море белое и круглое у линии горизонта, как серебряный рубль. В сумерках похожая на индианку мулатка сгребает сухие опавшие листья граблями с длинными зубьями. Время от времени новые листья срываются с деревьев и тыкаются тупыми рыльцами в песок. На плечах и груди Рейнальдо поблескивают крупинки соли, мне хочется слизнуть их языком. Из-под наших ног с шумом шугают большущие ящерки с хвостами трубой, как у кошек. Поднялся ветер, тучи злых песчинок впиваются в кожу, секут по ногам; спастись от них можно только у кромки воды, где море, играя, выбрасывает на берег то высохшего мертвого краба, то игольчатый шар морского ежа, то ороговевшие пластинчатые скелетики каких-то веероподобных морских существ. Где те зеленоглазые красавицы, которые держали в жемчужных пальчиках эти веера? Давно окаменели, превратились в песок, и море вынесло на берег их обглоданные временем бесполые останки. И я боюсь этого ветра, который шуршит в моих венах, словно золотоискатель, пересыпая песок напрасных надежд, неутоленных желаний, и ничего не находит, кроме горстки праха, в который превратится со временем мое горячее тело, — укрой меня от этого ветра смерти, любимый, пока песок не просочился в наши кости… Что за ветер вынес меня на орбиту совершенно новых ощущений? Где-то внизу живота родился вибрирующий свет и, пронзив тело болезненно-сладкой вспышкой, погас. От глубокой (мне показалось — предсмертной) тоски, которая охватила меня, когда все кончилось, я заплакала. «Что случилось?» — «Мне плохо…» — «Глупая! Тебе хорошо!» — «Неужели?» — «Ну наконец-то!»
Так мой латиноамериканский Пигмалион вылепил из зашуганного совкового подростка женщину, вот только не знаю, на счастье или на беду, потому что творил он, как истинный художник, для души, а не для публики, — если под публикой разуметь тех моих соотечественников, с которыми после нашего с Реем расставания мне довелось быть вместе. Я и от тех, в сердце выношенных, ожидала внимания к ощущениям моего тела, к его «плохо» и «хорошо», а что получила — не стоит об этом. Чувства взрослой женщины нельзя скомкать, как кусок сырой глины, и швырнуть вновь на гончарный круг; это сможет сделать в свое время только идеальный любовник — тот, от которого я в юности так остро желала поражения.
Что это? В Сантьяго землетрясение? Или Гран Пьедра — Великий Камень — сорвался с места, на котором пролежал тысячелетия, и катится на нас? Дикий, невероятный грохот заставляет меня расплескать каплю черного и густого, как деготь, кофе в чашечке-наперстке, который я только что купила в уличном кафетерии за двадцать сентаво. Ага, вон оно что! По улице Агилера марширует демонстрация, посвященная дню «предтечи кубинской революции» Антонио Масео и его знаменитому la Protesta de Baragua. Сегодня она совпала с ежегодным парадом-выставкой сельхозпродукции, выращенной школьниками в трудовых лагерях, где дети работают вместо того, чтобы учиться, вкалывают, как маленькие заключенные. Ребятишки, белые и цветные, несут намалеванные на кусках картона морковь, огурцы, помидоры — ничего из этих благословенных плодов я не встречала здесь в продаже ни разу. Куда девается урожай? Разгадать эту загадку революции, боюсь, мне не под силу. Карнавал мирных овощей проходит под знаком политического протеста: на днях была очередная «радиоатака янки» — «Радио Марти»; местные глушат теле- и радиосигналы, но это не всегда удается. Мальчики в соломенных шляпах-сомбреро и вязаных тапочках с картонной подошвой заряжают и разряжают винтовки, выкрикивая: «Куба была и есть одна сплошная Барагуа!» Впереди, с красными погонами из цветной бумаги на плечах, вышагивает широкобедрая мулатка в короткой юбчонке. Маршальский жезл из папье-маше девушка держит так, как будто это нечто, гм, совсем другое… Откричав политические лозунги, она хлопает в ладоши и начинает на ходу зазывно крутить бедрами. Возле поворота на улицу Сан-Августин политическая демонстрация постепенно превращается в карнавал: звучит музыка гуахиро, полуголые подростки начинают отбивать ритм руками и танцевать, прижимаясь друг к другу сзади.
— Нет, ей-богу, парады здесь происходят чаще, чем дают хлеб по карточкам! И почему меня угораздило родиться в единственной стране в мире, где уже три десятка лет все по талонам, а? — Ридельто, однокурсник моего мужа по БГУ, нагоняет меня, пытающуюся идти в противоположном толпе направлении. — Но при этом не смей критиковать власти! Говори, что кушать вообще вредно — и ты будешь считаться пламенным революционером!
Ридельто работает в Гаване под началом Фиделито — старшего сына Команданте, который руководит атомной энергетикой острова. На время отпуска Ридельто приезжает в Сантьяго к родителям, с ними живет его жена, венгерка Рика. Супружеская пара познакомилась во время учебы в СССР, единственный язык общения — русский.
Прошло полгода, как я на острове; первый шок миновал, но мозг должен постоянно освобождаться от эмоций, которые разорвут его, как скороварку с черной фасолью, если не обеспечить выход пару. С моим мужем этот номер не проходит: он не желает слышать ничего, кроме танцевальной музыки, звуков барабана и маракас. Хорошо, что у меня есть мой дневничок и Ридельто с Рикой.
Ридельто покупает у уличного продавца газет свежий номер «Сьерра-Маэстра», читает огромный заголовок и морщится:
— Опять вранье! Представь, вчера в магазине «Сигло Венте» на углу Энрамада выбросили шампуни и одеколоны. Народ начал занимать очередь с вечера, прямо на площади Долорес расположился лагерь, утром явились полицейские с металлическими барьерами, но кого-то все равно затоптали. Ты думаешь, очередь после этого разошлась? Черта с два! Пришлось подогнать две полицейские машины с мегафонами. Давали по бутылке одеколона на рыло и по две банки шампуни. Я как раз был в гостях у Папито, с балкона мы наблюдали весь этот кошмар. И после этого я должен на занятиях по марксизму-ленинизму распространяться о наших экономических успехах!
Мы разговариваем по-русски, поэтому на нас не оборачиваются идейно стойкие кубинцы. Интересно, местные фунсионарио научились вранью у «старшего брата» или таков всеобщий закон: любая ложь должна орать в громкоговоритель? Большинство людей отравлены ложью еще во чреве матери, они воспринимают только пафос, этот худший из суррогатов. Дыхательные пути уже забиты пафосом, точно песком у засыпанного в карьере, а тонны фальшивых фраз продолжают прибывать. В конце концов замечаешь, что на свете уже не осталось слов, которым можно было бы верить, — но чем же тогда заполнить пропасть между человеческими существами?
— Что ты хочешь, кубинцы обожают хорошо пахнуть, — примирительно говорю я, чтобы хоть что-нибудь сказать (верю ли я сейчас тому, что произношу?).
— Зато в валютном магазине — тишь да благодать! — избыточная жестикуляция Ридельто типична для местных. — Народ давно избавился от золота, которое имел, да и цены смехотворны: сдал золотую цепочку и сережки Рики, за все про все тридцать долларов! Хотел купить электроплитку, Рика так и не научилась зажигать керосинку, недавно сожгла весь пол на кухне, хорошо хоть дом не спалила! Но плитка стоит сорок пять долларов, черт ее дери!
«Муниципальное предприятие пищевых продуктов шагает прямо к коммунизму!» — написано на огромном транспаранте, который как раз сейчас проплывает мимо нас.
— А Мария из Пальма-Сориано возвращается домой, в Минск. Странно, ведь родители отгрузили ей шесть контейнеров с мебелью и всей обстановкой — до последней катушки ниток...
— Хоть кто-то вырвался отсюда!
Бесплодное возмущение Ридельто начинает меня раздражать.
— В чем дело, мучачо? Твоя жена — Rica, не правда ли?Райский цветок, приносящий мед: доллары. Можете хоть завтра уехать в Венгрию.
— Но я мужчина и не хочу жить на содержании! Я не какой-нибудь марикон! Почему на своей родине я не могу пользоваться всеми благами, которые есть у иностранных туристов? Почему?!
— Ты навсегда испорчен перестройкой, амиго. Куда же делся твой революционный аскетизм?
Ридельто делает жест, обозначающий непристойность, и закуривает полученную по тархете сигарету.
— На вашем острове тропического солнца нет в продаже солнечных очков. Привези из Венгрии пар десять на продажу — вот и новая электроплитка.
— Открою тебе секрет, девочка, — Ридельто заговорщически наклоняется к моему уху. — Идет мода красить волосы. Пиши скорей домой: пусть передадут с кем-нибудь любую краску — естественно, ту, которая берется на черный волос. По агентурным данным, тюбик будет стоить 20 песо.
Шествие прошло. На опустевшей улице остались трое полицейских, один в темно-синей форме и белой каске, два других в обычных голубых рубашках и синих беретах. Темно-синий неожиданно игриво подмигнул мне и, с грохотом развернув советский мотоцикл — мечту каждого кубинца (по большей части несбыточную), — умчался вслед за толпой по направлению к школьному городку имени 26 Июля, где в девять вечера намечен митинг: будет выступать министр обороны Рауль Кастро, специально приехавший для этого в Сантьяго. Рауль несколько уступает в ораторском искусстве своему старшему брату, однако послушать его собираются толпы. Выступление младшего Кастро будет транслироваться сегодня по всем телеканалам.
— И еще, мучачита: напиши родителям, пусть пришлют побольше шмоток разных размеров, но обязательно белого цвета, — продолжает Ридельто свои коммерческие изыскания. — Скоро в моде будут «вареные» майки и юбки. Мне одна гаванка рассказала технологию: берешь одежду, завязываешь на ней побольше узлов, доводишь до кипения, опрокидываешь туда пузырек чернил. Наваришь шмотья, по крайней мере в деревне можно выменять на юкку и тыкву, чтоб не подохнуть с голодухи...
На кривой грязной улочке с трудом нахожу автобусную остановку. Вокруг уродливых бетонных блоков, имитирующих скамейку, — немыслимой красоты деревья, цветы, которые так ярки, что не гаснут даже в сумерках, все оттенки фиолетового, оранжевого, красного, дурманящие голову запахи, особенно отчетливые к ночи. Здесь все цветет само, буйной растительности вполне достаточно соков самой земли; Господь наверняка сотворил этот кусочек суши по образу рая... мой местный паспорт — carnet — тоже зеленого цвета… Воздух словно густое сладкое варенье, остывающее на раскаленной плите, вот только его нельзя зачерпнуть ложкой и накормить голодных.
Едва втиснувшись в обшарпанный автобус без дверей и оконных стекол — урожденный троллейбус с грубо отломанными рожками, — я еду домой.
Домой? Где твой дом, амига? И есть ли он у тебя вообще?
Репарто советико — поселок работающих на Кубе контрактников; тут, как говаривал наш национальный герой Кощей Бессмертный, русским духом пахнет. Вот уж точно — русским, хотя вокруг пальмы и деревья гуайява, а обитателей здешних пятиэтажек не растрогаешь воспоминаниями о березке, разве что о валютной (тут она носит название Cubalse). Я вяжу совспецам кружевные воротнички, свитера из мексиканского акрила, пинетки для младенцев (рожают много). Рассчитываются обычно продуктами, и я ощущаю крепкий «русский дух», когда откормленные, доброкачественные советские женщины презрительно пихают пачку рафинада или банку тушенки тощей, как подросток (сорок кэгэ весила!), совкубинке.
Сегодня меня ждет скорбный труд: дама из консульских попросила помочь ей написать статью в один московский журнал. Тема опуса — посещение замка Дель Морро. Прочитав текст в черновике, я попыталась прорастить в нем семена личных впечатлений, но творческая воля автора столь же безапелляционна, сколь и губительна для материала. Выражения, несущие хоть крупицу образности, беспощадно выпалываются: «Куба — ослепительно красивый остров», а вначале было — «ослепительный». «Но зеркала ведь на берегу не поставлены!» — пожимает плечами моя работодательница. Пропало сочное «чрево лета», возникла серенькая «середина лета»...
Дружим мы только с узбечкой Динорой; перманентное принижение, в котором живут национальные кадры здесь, как и у себя на родине, делает наше с нею положение схожим. Смуглый Айбек — Динора отдала его в кубинскую школу, хотя в поселке есть русская («Ребенок должен использовать шанс выучить язык!») — приветствует нас с Рейнальдо по-испански и возвращается к телевизору: кубинское ТВ крутит российские мультики — «со снегом». Нарезанный тоненькими ломтиками сыр, джем из гуайявы и черный чай (на Кубе можно купить только зеленый) — настоящий банкет! За столом уже сидят Ридельто с Рикой и незнакомая мне красивая женщина лет сорока с седой прядью в короне пышных каштановых волос.
— Ирина, — протягивает она мне узкую ладонь. Блеск серебряного обручального кольца с пятью сапфирами — совкубинка! Пробую лакомства и невольно любуюсь новой знакомой: вот где настоящая careluna — луноликая, как называют нас местные. Брови Ирины изгибаются, точно лук Аполлона, — так написали бы о ней мои любимые поэты-романтики. Как гордится, наверное, муж этими высокими бровями, чудесными аквамариновыми глазами!
Динора на днях вернулась из поездки домой.
— Жуть! — рассказывает она, по местному обычаю намазывая ломтик сыра джемом из гуайявы. — В Ташкенте видела разгон демонстрации, в Фергане — сожженные дома турков. Так это и есть свобода? Говорят, нам перестанут платить долларами. А как же партийные взносы? Их-то принимают только в валюте.
— У меня на работе проблемы из-за того, что Рика венгерка, — включается в разговор Ридельто. — Они, мол, нас предали. Венгрия предала Кубу потому, что больше не хочет обменивать «Икарусы» на апельсины. Советский Союз десятилетиями всем обеспечивал Кубу, от мультиков, — кивок в сторону телевизора, — до технологий, кубинцы разучились работать. Но я хочу работать и зарабатывать достаточно, чтобы отдыхать с женой на Варадеро, жить в пятизвездочном отеле и ужинать в лучших ресторанах. Мы решили съездить в Венгрию, чтобы заработать и вернуться сюда с карманами, полными долларов!
— Что и требовалось доказать, — говорит хозяйка квартиры, выжимая сок из маленьких зеленых лимонов прямо в стаканы со льдом. — Все серебро и золото, которое еще оставалось у людей после революции, сдали в обмен на холодильники и вентиляторы, после чего государственная торговля благополучно склеила ласты. Но молодежь, заметьте, одета в импорт, который можно купить только в сети валютных магазинов. Спекулянты необходимы социализму — без них он не смог бы одеть свое население. Молодым плевать на марксизм — им хочется нормально питаться и одеваться, и в этом корень поражения Фиделя. Посмотрите, под видом туризма «американский империализм» возвращается на Кубу, потому что его чрезвычайный и полномочный посол — доллар — никогда ее не покидал…
Динора повествует об огромных очередях в валютном магазине для советских специалистов (магазин почему-то называется «Альбион»).
— Если однажды встанешь в такую очередь, то унизишь себя на всю жизнь! — поднимает она палец вверх.
В очередях Динора не стоит, поскольку прикармливает кубинок — продавщиц «Альбиона» — советскими консервами.
— А все для того, чтобы привезти домой подарки! У нас, узбеков, большая родня, никто из них не понимает, что Куба — не Америка... Да, на каком-то этапе капитализм начинает больше давать, чем брать, потому что ему становится выгодно давать, — услышать это от преподавателя политэкономии социализма по меньшей мере неожиданно.
Разговор переключается на местные политические реалии.
— Сегодня заглянула в учебник Айбека, — возмущается Динора. — Знаете, что там написано? Вот: «Lu-char es bu-eno, fu-sil es bu-eno, ca-da cu-ba-no tie-ne que sa-ber fu-silar!» Придется забирать ребенка из школы.
— Не жалейте, — Ирина поправляет белыми гибкими руками волосы, — у кубинских детей старших классов в это время начинается так называемая школа-кампо: их отвозят в деревню, где они не столько учатся, сколько обрабатывают землю и выращивают овощи под весьма приблизительным надзором воспитателей. Ведь в особый период, который провозгласил Команданте, горожане должны заняться овощеводством, чтоб прокормиться. Тем не менее в деревне голодно, детям дают тарелку риса в день, спят все вместе, в грязи и вшах, нередко там же лишаются невинности. После школы-кампо в классе обычно появляется много беременных девочек. Сын одной моей знакомой не выдержал — сбежал домой на попутной машине, а грузовик тот сорвался в ущелье на горной дороге Сьерра-Маэстра…
Помолчали.
— Мне кажется, учеба основную часть кубинцев мало интересует, — вступаю в разговор я. — Мы живем рядом с центральным почтамтом. Каждый день к нам в дом заходят молодые женщины с просьбой написать текст телеграммы. Представьте, я, иностранка, заполняю им бланк!
Ирина пожимает плечами:
— Значительная часть населения после революции так и осталась неграмотной. Ну зачем здешним женщинам наука? Мало кто из них работает. В основном проводят время в очередях. А свою науку, как ублажить мужа в постели, они знают отлично.
— Может, и знают, — ох, вижу, нервничает мой Рейнальдо, а потому, как могу, стараюсь вовлечь и его в беседу. — Но их женщины не умеют и не любят готовить, ты же мне еще в Союзе это говорил, правда, дорогой? Помнишь, как ты у моей бабушки кислую капусту наворачивал? И это не столько от бедности, сколько от лени: в продаже нет ни соков, ни фруктов, а на Гран Пьедра лучшие сорта манго спеют и опадают, и никто их не собирает, потому что далеко идти, высоко в горы подниматься... Вот ты же захотел меня угостить и принес целый рюкзак, правда, любимый?
Но любимый молчит, словно воды в рот набравши. Чтобы заполнить паузу, начинаю рассказывать о музее пиратов и, конечно же, не могу удержаться — вспоминаю ботинки Команданте.
— Знаю, видела! — перебивает меня Динора. — Кстати, у нас один контрактник — он всю Кубу объездил — говорит, что здесь почти в каждом музее имеются свои ботинки Команданте.
— А норма на хлеб между тем каждый месяц снижается, — вставляет Ридельто, обнимая свою молчаливую жену-венгерку. — В очередях шутят: скоро будут давать одно яйцо на двоих.
— Как бы те шутки не оказались правдой…
На днях я читала в газете про суд над Чаушеску. «Двести граммов колбасы — это все, что вы дали румынской семье?» — вопрошал обвинитель. Колбаса у нас в бывшем социалистическом лагере — что-то вроде символа самости. Интересно, о чем спросит прокурор у местных руководителей, когда все это кончится, — о ста восьмидесяти граммах хлеба на душу? Как только я озвучиваю свои мысли, муж вскакивает, словно ужаленный.
— Все вы ничего не понимать! Правильно говорил Команданте на пресс-конференции в Бразилии про СССР и советские газеты: «Сейчас святой дух несет нам отраву. Но революционер — не идиот! Кубинцы не должны слушать то, что вещает им святой дух!» Вот так!
После этого Рейнальдо зажимает ладонями уши и демонстративно встает из-за стола. Хлопают входные двери. Ловлю сочувственные взгляды.
Возвращаюсь домой одна. Фонари на Феррейро не горят, света в домах нет (экономия электричества). Во всем Сантьяго темно, как в преисподней, лишь светлячки керосиновых ламп мерцают сквозь щели ветхих хижин. В сумке болтаются несколько апельсинов — мой сегодняшний улов. «Мами, когда мы поедем в Беларусь? Я хочу поиграть со снегом! Он белый и теплый, как песок на пляже Хирон, да?» — спрашивает Карина. Она часто рисует Беларусь: снежинки, похожие на маленькие круглые планеты, опускаются с неба на пальмы и кактусы. Беларусь для нее — сказочная страна, где снег идет прямо из космоса... А какую сказку нарисовала ты в своем воображении, когда ехала сюда, идеалистка несчастная?
Справа, под пальмой, — небольших размеров каменная ниша, в таких до революции стояли изображения Девы Марии. Сейчас там гипсовая голова какого-то деятеля, гладкая, как яйцо. Нет, Карина не будет маршировать с плакатом «Социализм или смерть!», не будет спать вместе с местными распущенными мальчишками в школе-кампо. Не будет молиться гипсовому болвану с пустыми глазницами. Не будет! Ах, Рейнальдо, Рейнальдо! Почему ты у меня такой? Почему именно ты? Именно у меня? Там, в Беларуси, ты всегда предусмотрительно молчал во время наших споров о всяких «измах»: мол, это ваше внутреннее дело, — и теперь требуешь того же от меня. А я не могу так. Не могу, потому что это моего ребенка хотят превратить в болванчика с обкорнанными мозгами. Зачем же тогда я стремилась увезти ее оттуда? Зачем?