И Жук стал объяснять мальчику, что эта рыбка живет только в Байкале и больше нигде в мире, что она живородящая, очень жирная; если ее оставить на солнце, она растает и останется один только позвоночник.
Они минут десять шли по берегу, а он все рассказывал.
Внезапно Жук прервал разговор и поднял с гальки легкую, добела высушенную солнцем и ветром кость, плоскую, с одним крутым изгибом.
— А это что?
— Ясно что… Кость, — ответил Димка и стал подкидывать на ладони гладкие плоские камешки.
— А чья кость? — не отставал Жук.
— А черт ее знает! Какого-нибудь зверя… — Димка изловчился, пустил один камешек и «испек» сразу три блина.
— Это ключица нерпы, — сказал Жук.
Но его слова не произвели на мальчишку никакого впечатления. Напрасно он старался заинтересовать его рассказом о жизни этих байкальских тюленей: о том, как они — жители Крайнего Севера — очутились здесь, о том, что голомянка служит основной их пищей… Димка упорно думал о чем-то другом. Но стоило Жуку сказать, что зимой нерпы продувают во льду особые отверстия, как Димка сразу оживился. Упоминание о льде всколыхнуло его.
— Эх, когда Байкал замерзает, ну и мировой тут, наверно, каток! Распахнул пальто, ветер — как в парус и понес тебя на ту сторону.
— Лед здесь не всегда замерзает гладко, — ответил Жук, чуть сердясь на то, что Димка по-прежнему уводит беседу в другую сторону. — Когда перед ледоставом не бывает шторма, лед замерзает ровно, а то знаешь каких торосов наворочает вкривь и вкось — хоть дизель-электроход «Обь» вызывай из Антарктики лед ломать…
Димка хмыкнул, но, очевидно, только из приличия. Ему было скучно слушать Жука, и он только делал вид, что слушает его. Но зато как оживилось Димкино лицо, когда на пути попался большой валун!
— Бьемся об заклад, что выжму? — вызывающе предложил он и, не дожидаясь ответа, обхватил камень обеими руками, качнул, отрывая от грунта, выжал в обеих руках и толкнул вперед.
И Жук опять полюбовался крепостью его мускулов. Но найти с мальчишкой общего языка не мог. Он хотел рассказать ему, какие удивительные цветы растут на сопках и скалах Приморского хребта, на склонах которого расположился лагерь, хотел показать живущих под камнями рачков-бокоплавов: отвалишь валунок — и рачки разбегаются в стороны; он хотел поговорить с ним о бакланах и чайках, об омуле и хариусе… За годы своих скитаний Жук накопил множество интереснейших наблюдений, а сколько разных историй рассказали ему рыбаки и следопыты! Жук мечтал когда-нибудь под старость, когда будет больше времени, написать об этом книгу. Может, читатели и полюбят эту книгу, но, к сожалению, Димка не выказывал ни малейшего желания слушать его.
«Что за человек! — с грустью думал Жук. — Как он мог вырасти в семье геолога-поисковика, человека заслуженного, жадного до знаний». Глядя на Димку, можно подумать, что на свете нет ничего, кроме футбольного поля, турника и мускулистого тела, — ни замечательных книг, ни малиновых закатов, подернутых пепельной дымкой, ни унизанных росой саранок и колокольчиков. Кто-то, может быть, и думает, что море только для того и существует, чтоб по нему передвигаться или выполнять план по рыбной ловле, а вот посидеть вечером на обрыве, любуясь игрой белых барашков, переливами всех красок — от черной до фиолетовой, прозрачными, не всегда видными, но всегда таинственными и далекими, как мечта, контурами противоположного берега — без этого человек может и обойтись…
— Мне нужно пройти на линии… Может, сходим вместе? — спросил Жук.
— Ну, сходим… — ответил Димка.
Они по наклонной тропинке взобрались к кустарнику, прошли с километр вдоль моря и полезли вверх по крутому склону сопки. Под ногами пружинила хвоя, ботинки скользили, и, чтоб не поехать вниз, приходилось хвататься за стволы обгоревших сосенок и елочек, за кусты шиповника, за выступы кое-где торчащих из земли кусков известняка. Жук учащенно дышал, по лбу его несколькими струйками тек пот, но он упорно продолжал карабкаться вверх.
Димка, очевидно, никогда не занимался такого рода альпинизмом, но, судя по всему, преуспел бы и в этом виде спорта: он быстро обогнал Жука, и голос его доносился откуда-то сверху. Наконец Жук добрался до канавы. Вначале был виден только отвал — горка известняка по краям, потом стало заметно, как откуда-то изнутри, из-под земли, вылетают белые камни, известковая пыль… И только когда Жук подошел ближе, вся таинственность исчезла: на дне канавы стоял человек в пропотевшей ситцевой рубахе — стоял и острой кайлой долбил твердое дно, или, как говорят геологи, полотно канавы. Когда под ногами собиралось много крупных кусков известняка и щебня, он подборочной лопатой выбрасывал все это наверх, в отвал.
Они втроем присели на камни, разговорились.
— Долго добирался до коренных пород, — сказал проходчик, скручивая из клочка газеты толстую цигарку. — А сейчас ничего…
Правая рука его выше запястья была перевязана шерстяной веревочкой, чтоб «жилы не растянулись», как объяснил он. Один рукав рубахи был порван, и, когда проходчик, заслюнивая цигарку, согнул в локте руку, стало видно, как могуче заиграла на ней мускулатура. Жук заметил, что и Димка пристально смотрит на проходчика, на его бугристые, жилистые руки и крепкую грудь в распахнутой рубахе, но трудно было сказать, что думает сейчас мальчишка.
Когда они через полчаса спускались с сопки вниз, Жук сказал:
— Вот видишь, Дима, нелегко дается рабочему человеку копейка… Он из Лиственичного, корову купить решил… Молоко детям…
— Ну и дурак! — отрезал Димка. — Я и за миллион не ковырялся бы в земле…
— Почему «дурак»? — вскинулся было Жук., — Дело не только в деньгах — это ведь и очень нужная работа. Понимаешь, год назад здесь были разведчики-поисковики, а мы производим детальное обследование этого участка. Надо точно знать, каким месторождением мы располагаем, какое качество известняка и стоит ли его…
Димка слушал его и одновременно расшевеливал обеими руками крутобокую глыбу известняка, торчавшую из земли. Жук догадался, в чем дело, только тогда, когда мальчишка вывернул эту глыбу и ногой толкнул вниз. С треском ломая кустарник, подминая деревца, взрывая серую пыль, понеслась глыба к морю. Жук испуганно ударил Димку по плечу:
— Ты что наделал? А если там люди?
Димка отскочил от него, по лицу скользнула улыбка:
— Удерут, пока докатится.
Грохот замер где-то глубоко внизу.
«Ай да мальчик! — подумал Жук, спускаясь вниз. — Такого ничем не проймешь. Звереныш какой-то, а не человек. Лучше б он был вялый, сонный, робкий. Но из него слишком бьет азарт, его мышцы и мускулы развились быстрее, чем ум. Он научился точно бить по воротам, но не научился думать. Он живет в городе, к которому на будущий год, после образования Иркутского моря, подойдет Байкал, а он ничего не знает о нем, хотя, наверно, в любое время может прогорланить «Славное море — священный Байкал». Его не приучили читать книги, уважать хороших людей и их труд. Взять хотя бы дробильщиков… В экспедиции поселковые ребята чуть постарше Димки по восемь часов в день толкут в специальных ступах куски известняка для химического анализа, чтобы заработать денег на костюм или помочь семье, а этот краснощекий, бодрый лоботряс бегает по лагерю, кидает в ребят шишками, хохочет, дурачится… Да, если б он был вял и робок, за него нечего было бы бояться. Но он напорист, нахален и очень неглуп, и, если за такого вовремя не взяться, он вырастет и из него может получиться нехороший человек — жестокий, подлый и бесчестный. Он полнейший неуч, но изворотлив; он бездельник, но вид у него деловой; он, по сути дела, равнодушен ко всему, но очень энергичен и горяч. Много горя причиняли людям вот такие молодчики с розовыми щеками, твердыми мускулами и полнейшей пустотой в душе… Их можно толкнуть на любое дело — думать они не привыкли…»
Впрочем, Жук тут же спохватился и подосадовал на себя: ведь Димка — еще мальчишка, просто избалованный мальчишка, а он против него такие обвинения выдвигает!
Жук сплюнул, растер плевок сбитой подметкой сапога и натянул на самые глаза кепку — солнце жгло немилосердно.
Они спустились с сопки, вышли на тропинку и зашагали к стану.
— Слушай, Дима… — неожиданно сказал Жук. — Ну вот ответь мне: зачем ты взял без спроса ружье Сизова и испортил ему столько патронов? Или ты считаешь, что это хорошо?
И не успел Жук это сказать, как понял, что говорит не то. Не то и не так. Все получается назидательно, скучно и как-то фальшиво. А надо сказать по-другому, просто и ненавязчиво. Но как? И Жук впервые подумал, что, если б он пошел по педагогической стезе, он был бы совершенно бездарным учителем. Пожалуй, нет более ответственной и тонкой работы, чем работа учителя. Нужно быть большим умницей и просто славным человеком, чтоб ребята полюбили тебя. И Жук думал обо всем этом очень сложно и правильно, но голос его, хрипловатый и уверенный, звучал где-то рядом с грубоватой прямолинейностью и назидательностью.
— Ты считаешь, что это хорошо?
— Я ничего не считаю, — замкнуто ответил Димка.
— Зачем же ты взял ружье?
— А что ему жалко, что ли? Он даже мяч сам предложил.
— И ты, значит, решил злоупотреблять добротой? Все люди здесь тебя любят, хотят, чтобы тебе было хорошо, а ты им, выходит, пакостничаешь? А зачем ты стрелял в бак и кружку? И разве трудно было выкопать ровик?
— Отстаньте вы от меня! — вдруг резко сказал Димка, собрал на лбу морщины и замолчал.
Минут через пять, когда из-за лиственниц показались серые палатки, Жук опять не мог удержаться, чтоб не сказать:
— Дима, больше не делай так… Обещаешь?
— Обещаю, — буркнул Димка, вырвался вперед и помчался к отцовской палатке.
В ту ночь Жук опять долго не мог уснуть. В сущности, он никогда серьезно не задумывался о ребятах. Своих он не имел, а думать о других ребятах как-то не приходилось. Слово «мальчишка» связывалось у него с разбитыми стеклами, с драками. Он, конечно, всегда помнил прописную истину, что дети — наше будущее. Но это были для него только громкие, красивые, хотя и правильные слова. И ни разу он не сталкивался с этим будущим вплотную. И вот к ним в экспедицию приехал мальчишка и стал центром всеобщего внимания. И все свободное время Жук невольно начал думать о нем. В эту ночь ему снова вспомнились слова Нины, сказанные у костра, когда решено было вызвать Димку сюда. Девушка говорила, что ребята даже в детстве имеют убеждения, и, если вовремя не заняться ими, эти убеждения могут остаться на всю жизнь.
Потом его мысли перенеслись на Ивана Савельевича. Конечно, он хороший, честный человек, но экспедиции и научная работа отнимают все его время, он редко бывает дома, и, в сущности, мальчишка растет без отца. А что касается матери — тут Жук печально улыбнулся в темноту, вспомнив ее письмо мужу, — так она, кажется, и пальцем о палец не ударила, чтоб сделать его человеком. Вот и вырос у них этот дерзкий проказливый звереныш… Впрочем, он сегодня обещал исправиться…
Жук отстегнул брезентовое оконце. Крупные синие звезды глядели с черного неба. По деревьям прошелся порыв ветра, где-то в тайге жалобно прокричала кабарга, и снова стало очень тихо.
И вдруг тишину этой непроницаемой ночи прорезал крик. Холодный пот покрыл лоб Жука. Он выполз из мешка, растолкал товарищей, кое-как впотьмах на ощупь отыскал брюки, натянул их и босой, в майке выскочил из палатки. Крик повторился, к нему присоединился другой, более пронзительный. В палатках послышались тревожные голоса. Рядом, в одних трусах, с ручным фонариком-жужжалкой в руке, пробежал Сизов. Кто-то все время жег спички и оторопело спрашивал: «Что случилось? Что случилось?»
Жук не чувствовал, как ледяная роса жжет босые ноги. Он бросился за Сизовым, который бежал к центру лагеря. Когда они остановились, Жук увидел, что одна палатка — она являлась химической лабораторией — лежит на земле, брезент шевелится, вздрагивает, и из-под него доносятся приглушенные крики. Сизов, не выпуская из одной руки фонарик, другой быстро поднял верхний шест обрушенной палатки. Лицо его было напряженно. Неожиданно он спросил тихим, почти шутливым голосом:
— Эй, девчонки, что за шум?
Люди, одетые кое-как, стояли вокруг и пытались помочь девушкам, но так как помочь старались сразу все, ничего не получалось: они толкали и мешали друг другу.
— Это не змея? Это не змея? — машинально спрашивал прораб, изводя вторую коробку спичек.
Один Сизов, кажется, делал что нужно.
— Иннокентий Васильевич, — негромко попросил он Жука, но в этой просьбе звучал приказ, — подержите за тот конец шеста — пусть девушки оденутся.
Жук и несколько человек держали палатку, когда к ним подошел Иван Савельевич в пиджаке, накинутом прямо на голое тело. Весь лагерь проснулся. Никто не спал. Люди стояли вокруг палатки, взволнованно переговаривались. Когда из-под брезента выползли наконец девушки, сонные, перепуганные, непричесанные, с заплаканными лицами, они сбивчиво объяснили, как проснулись оттого, что на них внезапно что-то обрушилось. Они хотели выскочить из палатки, но не смогли: спросонья им показалось, что на них кто-то напал и крепко держал за ноги и руки…
Иван Савельевич неподвижно слушал их.
Сизов быстро осмотрел два основных шеста — передний и задний, — на которых крепится палатка, и увидел, что оба они внизу надрезаны ножом. Сизов ощупал пальцами их срезы, потом зачем-то вытер руки о трусы и негромко сказал:
— Ясно, чьих рук это дело, — и посмотрел на начальника.
Иван Савельевич мгновенно повернулся к нему:
— Ты хочешь сказать, что это… что это сделал…
— Да. Хочу, — ответил Сизов.
Больше он не произнес ни слова, а стал в полном молчании вместе с Жуком натягивать палатку на подрезанные шесты.
Иван Савельевич постоял немного возле Сизова — видно, хотел что-то сказать или дождаться пояснений. Но, так и не дождавшись и не сказав ничего, зашагал к своей палатке. Весь лагерь был на ногах, и один только Димка спал. Спал крепко, спал как убитый. А вот Сизов при всех утверждал, что это дело его рук.
Иван Савельевич присел рядом с сыном; уже начало светать, и брезент тускло просвечивал. И вдруг начальник все понял. Он пристально посмотрел на сына.
Сын спал в своей обычной позе, чуть поджав ноги. Он спал не на кровати, но даже спальный мешок не мог помешать этой привычке. Лицо его было спокойно, веки туго сжаты, и слабая тень от густых ресниц темнела на круглой щеке. Он спал так глубоко и безмятежно, что ни один нерв не дрогнул на его лице, не шевельнулись губы. Можно было даже подумать, что он не дышит. Отец сидел и не спускал с него глаз. Он не помнил, сколько прошло времени — час или два. Он сидел как мертвый, не шелохнувшись, сидел и смотрел на совершенно неподвижное лицо сына. То, в чем его только что упрекнули, было невыносимо, и Иван Савельевич не верил этому. Но и Сизов был не таким человеком, чтоб бросать слова на ветер. И вот отец сидел в палатке и смотрел на милое круглое лицо сына с двумя ямочками на щеках.
И вдруг ресницы правого глаза дрогнули, приоткрылись. И тотчас закрылись. Димка начал усиленно храпеть. Все стало ясно.
Иван Савельевич влез в свой спальный мешок, повернул голову к брезентовой стенке и больше ни разу не повернулся. Утром, наворачивая портянку на ногу, он коротко сказал:
— С первым же катером уедешь домой.
И ушел.
Утром Димка не вышел к столу завтракать. Не пришел он обедать и ужинать. Не было его и в палатке. Он куда-то исчез. Ужинали в полной тишине, и, хотя никто и словом не обмолвился про случившееся ночью, было ясно, кто виноват в том, что за столом так тихо. Жук заметил, что и геологи, и рабочие время от времени кидают на начальника сочувствующие взгляды. Иван Савельевич делал вид, что ничего особенного не произошло. И Жук в душе осуждал его: неужели Димке опять все сойдет с рук?
В этот день начальник, как и вчера, лазил по сопкам, навестил дальние линии, осматривал колодцы-шурфы и возвратился поздно вечером. На ночь Димка приходил в палатку ночевать. Он ел всухомятку что попало, однажды уничтожил целую банку болгарского клубничного варенья. С отцом почти не разговаривал, верил: сломит, разжалобит отца, надо только подольше продержаться…
На третий день нагнало туч и заморосил дождик. На море поднялось волнение. Дождь стучал по брезенту, ветер скулил за тонкой стенкой, отделявшей мальчишку от дождя, и ему было очень тоскливо. Дождь лил целый день. Отец уходил куда-то, и Димка оставался в палатке одни. Один, один и один… Он заметил, что брезент от дождя не промокает, но стоит в каком-нибудь месте дотронуться до него пальцем, как из того места начинаем капать вода. Одна крупная капля упала ему за шиворот, и он долго брезгливо морщился, ощущая всем телом, как капля по спине пробирается к пояснице.
Второй и третий день дождя не было, но все небо темнело от туч и с моря наплывал клочковатый туман. Он плыл сквозь лиственницы к сопкам и цеплялся за широкие лапы деревьев.
Димка стал выходить к обеденному столу. Он усаживался на самом конце лавки, терпеливо ждал, пока ему подадут. Ел тихо и сосредоточенно, и на него никто не обращал внимания; и никто больше не тревожил бак с водой и кружку, не палил в тайге из ружья, не подрезал шесты палатки.
Димка как-то весь притих, сжался, и даже щеки его почему-то не казались такими вызывающе румяными. Его ликующие крики не оглашали больше лагерь.
На четвертый день утром Иван Савельевич вошел в палатку и сухо сказал:
— Собирайся.
Сказал — и снова исчез.
Димка вышел к обрыву и увидел знакомую шаланду, подходившую к берегу. Он смотрел на нее, на эту шаланду, которая должна увезти его отсюда, как на врага. От шаланды отвалила лодка, на берегу ее уже поджидали несколько человек. Пока выгружали мешки с хлебом, мукой, консервами и почтой, отец стоял возле и помогал принимать по списку груз. Димка ходил вокруг отца, вздыхал, старался попасться на глаза, но отец громко произносил: «Один мешок с печеночным паштетом, вычеркиваю…» — и не замечал мальчишки. Димка все еще не знал, всерьез сказал отец, что собирается его выгнать, или пошутил. Ну что он такого натворил? Разве кто-нибудь пострадал? Он поозорничал — и только. Ну, немного пересолил — это верно. Но он готов дать слово, дать сто слов, что больше такое не повторится, что он исправится. Почему же все, словно сговорившись, стараются обходить его взглядами, не замечать?
И Димка опять подходил к отцу, но голос его звучал буднично и казенно: «Кукуруза — два мешка, вычеркиваю. Сахар — ящик…» И Димка не решился попросить отца не отправлять его назад, а стал рассеянно смотреть на моториста, который выгружал шаланду. Моторист был не тот, который вез Димку сюда. Из слов взрослых мальчишка узнал, что старый моторист, Женя, захворал и вот приехал другой. Потому-то, наверно, отец так тщательно принимает у него груз.
Моторист был рыж, хитроглаз, говорил с картавинкой и почему-то казался Димке жуликом. Однажды на базаре он видел, как милиционер вел к отделению жулика, который разрезал женщине сумку и едва не вытащил деньги. Он был очень похож на этого моториста, и Димка с неприязнью смотрел на него. И какого черта этот моторист так быстро приехал сюда! Не мог несколько дней подождать… Ведь отец, проявивший такое неожиданное упорство, наверняка отойдет — уж Димка это знает! — так нет, моторист взял и приехал на этой разнесчастной шаланде именно сейчас…
Узнав, что в полдень шаланда уходит, геологи сели писать письма. Все забыли, про завтрак, и лагерь стал похож на отделение связи. Менее запасливые и предусмотрительные бегали по палаткам, просили у других листок бумаги, конверт, карандаш, марку. Сизов разломал свой карандаш пополам и отдал одну половину Нине с условием, что письмо она имеет право адресовать только женщине.
Три человека скрипели авторучками на обеденном столе. Один рабочий примостился у очага и строчил на полевой сумке. Писали и в палатках. Иван Савельевич давал последние наставления мотористу, а Димка сидел на краю обрыва, опустив вниз ноги, и смотрел на эту проклятую черную шаланду, которая покачивалась на небольшой волне. Когда он погружался на нее на пирсе лимнологической станции в поселке Лиственичном, она казалась ему едва ли не океанским судном. Но сейчас он был другого мнения о ней. Тоже называется корабль! Ни мачты, ни надстроек, ни флага, одна только приплюснутая рубка, в которой находится дрянной вонючий моторишко и два длинных рундука… Плавучий курятник, а не судно!
Димка сидел и ждал своей участи. И как всякий, даже приговоренный к расстрелу, все еще надеется на что-то, надеялся и он. Надеялся и ждал.
К мотористу подошел Сизов, размахивая двумя письмами.
— Опусти в Иркутске, — сказал он. — И смотри не потеряй — внутри золотой песок!
Моторист улыбнулся. Но не успел он и ответить, как к ним подбежал Димка:
— Давайте я отвезу! Я даже домой отнесу… все улицы знаю…
Димка думал, что Сизов очень удивится его внезапному отъезду и переговорит по этому поводу с отцом. Но ничего этого не произошло.
— Спасибо, — вежливо сказал геолог и вручил оба письма жуликоватому мотористу, и Димку словно плетью обожгли.
Он подбежал к другому мужчине, усатому прорабу, — а вдруг он поможет? Ему-то, кажется, Димка не причинил решительно никакого зла.
— Благодарю тебя, — ласково сказал прораб, — А ты не сделаешь из письма голубя и не пустишь в Байкал?
— Не сделаю, — тихо, упавшим и как можно более честным голосом сказал Димка.
— Ой ли?.. — прищурился прораб и, увидев, что все отдают письма мотористу, тоже отдал ему свое.
Димке показалось, что ему плюнули в лицо, и он больше ни к кому не обращался с этой просьбой. И тогда он понял: от отца ждать нечего. Его не разжалобишь, к нему не подъедешь ни с какой стороны. Отец никогда не был таким. Дома он тоже был строгий, задумчивый и нередко покрикивал на Димку за шалости, но быстро все прощал, приносил дорогие подарки: то пленочный фотоаппарат «Смена», то футбольный мяч, то двухколесный велосипед «Орленок». Не было случая, чтоб он отказал. Он был послушный, добрый, мягкий, и Димка в душе даже посмеивался над ним: а что, если попросить его купить складную байдарку — купит? Но оказалось, что отец такой только дома. Здесь же, в экспедиции, он совсем другой. Его слово — закон, его здесь слушаются, уважают, а может быть, и боятся. Сказал: «С первым же катером уедешь домой», — и точка. Нет такой силы, чтоб заставила изменить его свое решение.