Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мемуары безумца - Гюстав Флобер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все прошло, как сон. Навеки прощайте, прекрасные цветы юности, так скоро увядшие, с горькой радостью мы перебираем их порой! Вот появились дома моего города, я вернулся к себе, все казалось скучным и мрачным, пустым и бессмысленным. Я стал жить, пить, есть, спать.

Пришла зима, я вернулся в коллеж.

XV

Если бы я сказал вам, что любил другую женщину, то солгал бы, как подлец.

Но мне так казалось, я старался навязать сердцу другие страсти, они скользили по его поверхности, как по льду.

В детстве так много читаешь о любви, эти слова звучат музыкой, так мечтаешь о ней, спешишь пережить те чувства, о которых, замирая, читал в романах и пьесах, и при каждой встрече с женщиной гадаешь: не любовь ли это? Вызываешь в себе любовь, чтобы стать мужчиной.

И я, как все, знал эту ребяческую слабость, я тоже вздыхал, как элегический поэт, и после изрядных усилий изумлялся, что вот уже две недели не вспоминал о своей избраннице. Вся эта детская суетность рассеялась перед Марией.

Но надо продолжать, я поклялся рассказать обо всем. То, что последует дальше, я написал в прошлом декабре, еще до того, как задумал «Мемуары безумца».

Это другая история, и я расскажу ее здесь…

Вот как это было.

* * *

Среди прошедших грез, давних воспоминаний и смутных дорогих мне впечатлений детства, мало таких, что развеяли бы мою тоску. Вспомнится имя, и герои в их костюмах, с их словами являются разыгрывать те роли, какие играли в моей жизни, а я смотрю на них так, как Бог, забавляясь, созерцает сотворенные миры. Первая любовь — одно из самых дорогих воспоминаний, любовь не бурная, не страстная, неприметная среди других влечений, но до сих пор она живет в глубине души, будто древняя римская дорога, над которой грохочет пошлый железнодорожный вагон.

Это рассказ о первом волнении сердца, о смутном предчувствии неведомых наслаждений, о неясном трепете, какое возникает в детской душе при виде груди женщины, ее глаз, при звуках ее пения и речей. Вот эту чувствительно-мечтательную смесь я должен выставить напоказ, как покойника, перед друзьями, заглянувшими однажды зимним декабрьским деньком погреться, побездельничать и мирно поболтать со мною в уголке у огня, покуривая трубку и смягчая едкий привкус табака каким-нибудь напитком.

Все соберутся, рассядутся, набьют трубки и наполнят стаканы, мы закурим, расположимся кружком у огня — один с каминными щипцами в руке, другой, раздувая угли, третий, шевеля пепел своей тростью, — каждый найдет себе занятие, и я начну.

— Друзья мои, — скажу я. — Вы простите мне некоторое тщеславие, что проскользнет в этом рассказе.

Они согласно кивнут, приглашая меня продолжать.

— Помню, случилось это в ноябре, два года тому назад, кажется, я был тогда в пятом.[52] Впервые я встретил ее на обеде у моей матери, в четверг.[53] Я ворвался в столовую стремительно, как школьник, который всю неделю ждет этого обеда. Она обернулась; вряд ли я поздоровался с нею, ведь я был так по-детски застенчив тогда и не мог видеть женщин, — во всяком случае, тех, кто не называл меня мальчиком, как дамы, или другом, как маленькие девочки, — без того, чтоб покраснеть, а чаще — остолбенеть и потерять дар речи.

Но, хвала Создателю, с тех пор я тщеславием и наглостью приобрел все то, что искренности и наивности недоступно.

Это были две девочки — сестры, мои подружки, англичанки из небогатой семьи, их взяли из пансиона, чтобы они побыли на свежем воздухе, в деревне, покатались в экипаже, побегали по саду и просто порезвились без присмотра надзирательницы, усмиряющей детские шалости.

Старшей было пятнадцать лет, младшей, маленькой и худенькой, едва исполнилось двенадцать, взгляд у нее был живее, глаза больше и красивее, чем у старшей сестры. Но у той было такое круглое хорошенькое личико, кожа такая свежая и розовая, так белели за румяными губами мелкие зубки, и все это так мило обрамляли прекрасные каштановые волосы, разделенные прямым пробором, что невозможно было не отдать ей предпочтения. Она была невысокой и, пожалуй, чуть пухленькой — это был самый заметный ее недостаток, но больше всего мне нравилась детская естественная фация, очарование юности — в ней было столько простодушия и искренности, что даже самый глубокий цинизм не помешал бы восхищаться ею.

Кажется, я все еще вижу за окнами моей комнаты, как она бегает с подружками в саду. Вижу, как резко взлетают над каблуками и шуршат шелковые платья, быстро топают по песку садовой аллеи ножки; запыхавшись, девочки останавливаются, обнимают друг друга за талию и степенно гуляют, беседуют о праздниках, танцах, развлечениях и любви, славные девочки!

Между нами быстро возникла задушевная близость; через четыре месяца я целовал ее, как сестру; мы говорили друг другу «ты». Я так любил разговаривать с ней! В ее иноземном акценте было что-то изящное и нежное, из-за чего голос казался свежим, как ее щеки.

Впрочем, в нравах англичанок есть естественная небрежность и свобода от наших условностей, что можно было бы счесть изощренным кокетством, но именно в этом кроется источник их обаяния, манящего, как блуждающие огоньки вдали.

Мы часто гуляли всей семьей, и помню, как однажды зимним днем навестили старую даму, жившую на холме, высоко над городом. Дорога к ней поднималась через яблоневые сады, трава там была высокой и мокрой; над городом лежал туман, с вершины холма мы видели тесно прижавшиеся друг к другу заснеженные крыши — а дальше деревенская тишина, лишь слышно, как вдалеке глухо стучат, застревая в рытвинах, копыта коровы или коня.

Мы шли мимо беленой изгороди, ее накидка зацепилась за колья, я высвободил ее; она произнесла «Благодарю» так мило и непринужденно, что я думал об этом весь день.

Девочки побежали, ветер приподнимал их плащи, и они развевались за спиной, струясь, как текущий вниз поток. Я помню звук их дыхания, туманным облачком вырывавшегося сквозь белые зубы.

Милая девочка! Она была так добра и целовала меня так наивно.

II[54]

Наступили пасхальные каникулы, мы провели их в деревне.

Помню утро — стояла жара, она потеряла пояс, платье было просторным.

Мы гуляли вдвоем, топтали росистую траву и апрельские цветы. В руках у нее была книга… Стихи, кажется. Она уронила ее. Мы шли дальше…

Она побежала. Я целовал ее в шею, губы прилипали к атласной, влажной от ароматного пота коже.

Не помню, о чем мы говорили — о первом, что приходило на ум.

— Ты вдруг глупеешь, — перебил меня один из слушателей.

— Согласен, друг мой, сердце глупо.

Днем моя душа полнилась теплой смутной негой, я восхищенно грезил о кудрях над ее живыми глазами, о груди, уже сформировавшейся, которую я всегда целовал так низко, как только позволяла пуританская косынка. Я поднялся в поля,[55] бродил по лесу, сидел в овраге и думал о ней.

Растянувшись плашмя, я срывал травинки, апрельские ромашки. Светлым матовым куполом поднималось надо мной голубое небо, своды его склонялись к горизонту и сливались с зеленью лугов. У меня случайно оказались с собой бумага и карандаш, я сочинил стихи…

Все рассмеялись.

— Единственные стихи, что я сочинил за всю жизнь. В них было, наверное, строк тридцать, едва ли я потратил на это полчаса — я всегда отличался замечательной способностью к нелепым импровизациям разного рода. Но большей частью стихи эти были фальшивыми, как уверения в любви, и отчаянно нескладными.

Помню, там было:

…….. По вечерам, она,

устав от игры и качелей, одна…

Я лез из кожи вон, чтобы выразить пыл, знакомый мне лишь по книгам, затем без перехода впадал в мрачную меланхолию, достойную Антони,[56] хотя на самом деле в моей душе искренние и нежные чувства смешивались с глупыми милыми неясными воспоминаниями и благоуханием сердца, и я без причины жаловался:

Скорбь горькая, глубокая печаль -

В них погребен я, как мертвец в могиле.

Это и стихами-то назвать было нельзя, правда, у меня хватило ума их сжечь, как это принято у поэтов.

Я вернулся домой и увидел ее с подругами на круглой лужайке. Спальня сестер была рядом с моей комнатой, и мне долго слышны были их смех и разговор… Тогда как я… Она уснула, вскоре уснул и я, несмотря на все усилия бодрствовать как можно дольше. Вы тоже в пятнадцать лет думали, что полюбили той горячей и неистовой любовью, о какой читали в книгах, хотя железные когти страсти едва задели сердце, и вы тоже силились воображением разжечь этот скромный, чуть теплящийся огонек.

В жизни мужчины так много любви. В четыре года любят лошадей, солнце, цветы, блестящее оружие, военные мундиры. В десять любят маленькую девочку-подружку, в тринадцать — взрослую даму с пышным бюстом, ведь, как я помню, подростки до безумия обожают именно женскую грудь, белую и матовую, как говорит Маро:[57]

Грудь круглая, белей скорлупки,

Грудь нежная, белее шелка.

Я чуть было не потерял сознание, когда впервые увидел обнаженную женскую грудь. В четырнадцать лет любят девушку, приехавшую к вам погостить, — чуть больше, чем сестру, чуть меньше, чем возлюбленную. Затем, с шестнадцати и до двадцати пяти лет увлекаются разными женщинами. После, может быть, полюбят ту, что станет женой. А еще лет через пять понравится канатная плясунья в газовом платье, взлетающем над крепкими бедрами. Наконец, в тридцать шесть рождается любовь к званию депутата, финансовым проектам, почестям, в пятьдесят любят обеды у министра или мэра, в шестьдесят остается любить уличную девку, что окликает вас в окно, а вы беспомощно глядите на нее, сожалея о прошлом.

Разве я не прав? Ведь я испытал все эти виды любви — впрочем, не все, я не прожил еще отведенных мне лет, а каждый год жизни мужчины отмечен новой страстью — то женщины, то игра, лошади, изящные сапоги, трости, очки, экипажи, должности.

Как безумны люди! В наряде Арлекина меньше цветных лоскутов, чем безумных страстей в душе человеческой, и ждет их одна судьба — они истреплются, и над ними посмеются. Зрители — потому что заплатили за представление, а философ — по здравомыслию.

— Ближе к делу! — потребовал один из слушателей, до этой поры невозмутимый; он на минуту оставил трубку, чтоб упрекнуть меня за туманные отступления.

— Не помню, что было дальше, тут в истории пробел, один стих элегии утрачен.

Прошло время. В мае во Францию приехала мать девочек и привезла их брата. Это был славный мальчик, светловолосый, как мать, озорство и британская гордость били в нем через край. Мать, бледная, худая, вялая, всегда была одета в черное. Ее манеры и речь, медлительные, чуть усталые, напоминали итальянскую праздность. Но все это смягчал хороший вкус, глянец аристократизма. Она оставалась во Франции месяц.

«Я»…[58]

* * *

…потом она уехала, а мы жили, одной семьей, вместе гуляли, вместе проводили каникулы и свободные дни.

Мы были как братья и сестры.

В наших ежедневных встречах было столько доброты и доверия, столько задушевной непринужденности, что они могли бы перейти в любовь — во всяком случае, с ее стороны, и у меня были очевидные тому доказательства.

Я же мог играть роль нравственного человека, так как совсем не был влюблен, хотя желал этого.

Она часто подходила ко мне, обнимала, смотрела на меня и говорила со мной. Прелестная девочка! Она брала почитать мои книги, пьесы, и не все вернула. Она поднималась в мою комнату. Я отчаянно смущался. Мог ли я предполагать в женщине такую смелость или такую наивность? Однажды она прилегла на мой диван в позе довольно двусмысленной; я молча сидел рядом.

Момент, конечно, был решающий, но я им не воспользовался.

Я позволил ей уйти.[59]

Иногда она обнимала меня со слезами. Я не верил, что она действительно любит меня. Эрнест[60] был в этом убежден, он приводил доказательства, называл меня дураком.

А на самом деле я был сразу и робок и равнодушен.

То было чувство нежное, чистое, нисколько не замутненное мыслью об обладании, и потому лишенное энергии, а для платонической любви слишком наивное. В конце года во Францию приехала их мать — затем, через месяц, она вернулась в Англию.

Девочек взяли из пансиона, и они жили с матерью в тихой улице на первом этаже.

Я часто видел их за окном. Как-то я проходил мимо, Каролина[61] окликнула меня, я зашел.

Она была одна, бросилась ко мне, обняла и пылко поцеловала. Это случилось в последний раз, вскоре она вышла замуж.

У них часто бывал учитель рисования, он посватался, свадьбу назначали и откладывали сто раз. Из Англии вернулась мать. Без мужа, о котором никогда не упоминали.

В январе Каролина вышла замуж. Однажды я встретил ее с мужем. Она словно не узнала меня.

Ее мать сменила дом и образ жизни. Теперь у нее бывали подмастерья портных и студенты. Она выезжала на маскарады и брала с собой младшую дочь.

Мы не виделись полтора года.

Так закончилась эта связь, она могла стать страстью со временем, но сама собой распалась.

* * *

Надо ли говорить, что в сравнении с любовью это чувство было похоже на сумерки перед сияющим днем, и взгляд Марии развеял память о бедной девочке.

Холодный пепел остался от этого огонька.

XVI

Эта короткая глава. Хотел бы я, чтоб она была длиннее. Вот как это было.

Тщеславие пробудило во мне любовь; нет — сладострастие, и еще точнее — чувственность.

Мою невинность высмеивали. Я краснел, стыдился ее, она тяготила меня, как порок. Женщина предложила мне себя.[62] Я был с ней и покинул ее объятия с отвращением и горечью, зато теперь среди завсегдатаев кафе мог разыгрывать Ловласа и за чашей пунша произносить непристойности, как все. Итак, я был мужчиной и посчитал разврат своим долгом — более того, я хвастался этим. В пятнадцать лет я болтал о женщинах и любовницах.

Ту женщину я возненавидел. Она приходила, я принимал ее. Она расточала улыбки, противные, как мерзкие гримасы.

Совесть мучила меня, словно любовь к Марии была верой, а я ее предал.

XVII

Где же наслаждения, что снились мне, где восторженные порывы, какие воображал я во всей чистоте неопытного детского сердца? Так все сводится к этому? Неужели кроме равнодушного обладания нет ничего иного, более высокого, более значительного, похожего на священный экстаз? Нет! Все было кончено, разврат погасил божественный огонь в моей душе. Мария, твой взгляд зажег любовь, а я вывалял ее в грязи, растратил впустую с первой попавшейся женщиной, равнодушно, без желания, из детского тщеславия, горделивой расчетливости, чтобы больше не стыдиться распутства, не смущаться оргий! Бедная Мария…

Я измучился, отвращение захлестнуло душу. Жалкими казались мне те минутные радости и содрогание плоти.

И надо же было мне быть таким несчастным! А ведь я так гордился возвышенной любовью, божественной страстью, сердце свое считал благородней и прекрасней сердец других людей. И мне — уподобиться им…. О нет! У них, конечно, были совсем иные побуждения: почти всех их толкнула к этому чувственность, они подчинялись ей, как собаки природному инстинкту, но только низменней, расчетливей, возбуждая похоть, бросались в объятия женщины, овладевали ее телом, валялись в сточной канаве, чтоб подняться и хвалиться грязными пятнами.

Мне было стыдно, будто я подло осквернил святыню. Я хотел скрыть от себя самого низость, которой бахвалился.

Я вспоминал то время, когда плоть совсем не казалась мне отвратительной, и в предчувствии желаний мне чудились неясные и упоительные образы.

Нет, невозможно рассказать о священных тайнах девственной души, о чувствах, о творимых ею мирах — так прекрасны мечты, так они туманны и хрупки. Какое горькое и жестокое разочарование.

Любить, мечтать о счастье, видеть все совершенство и божественную красоту души, а после быть скованным всей тяжестью плоти, вялостью тела! Мечтать о небесах и падать в грязь!

Кто мне вернет утраченные мечты, чистоту, надежды — бедные увядшие цветы, едва раскрывшиеся и погубленные стужей?

XVIII

Если и знал я мгновения восторга, то ими обязан лишь искусству. А ведь сколько гордыни в нем! В глыбе камня оно притязает запечатлеть человека, душу — в словах, чувства — в звуках и на лакированном холсте — природу!

Какой волшебной силой владеет музыка! Я неделями жил под обаянием стройного песенного ритма или величественной гармонии хора. Есть звуки, глубоко проникающие мне в душу, и голоса, заставляющие блаженно таять.

Мне нравился гром оркестра, захлестывающий мелодичными волнами, переливы звуков и невероятная, почти мускулистая, мощь, подвластная смычку. Моя душа, распахнув крылья, летела вслед за мелодией в бесконечность и, кружа спиралью, чистая и умиротворенная, возносилась к небесам, словно фимиам.

Я любил шум, бриллианты, искрящиеся в свете ламп, женские руки в перчатках, аплодирующие, не оставляя букетов; я следил за беспрерывной изменчивостью балета, колыханьем розовых платьев, слушал ритмичный стук пуантов, смотрел, как легко поднимаются колени, гнутся талии.

Бывало, я задумывался над книгой гения, плененный ею, как цепью, и тогда, зачарованный рокотом этих манящих голосов, их чарующим гулом, я жаждал участи людей великих, способных подчинить толпу, заставить ее рыдать, стонать, прыгать от восторга. Каким огромным должно быть их сердце, обнимающее весь мир, и как глубоко несовершенна моя натура! Угнетенный собственной немощью и бесплодием, я проникся ревнивой злобой, убеждал себя, что гениальные творения — пустое, их слава случайна. Я пятнал грязью самое высокое — то, чему завидовал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад