ВИКТОР СЕРГЕЕВ
ЛУНА ЗА ОБЛАКОМ
Для Чимиты песня песков возникла из неслыханного ею никогда ранее шуршащего колеблющего звука. Песчаные струи долго шуршали и шелестели, но вот они родили тонкий переливчатый скрип — и тотчас всюду зазвенело, запело, заиграло. От песков поплыли чистые и мелодичные звуки. Лишь порой, когда ветер сдвигал гребни дюн, прорывалось что-то резкое и скрипучее.
Чимита шла по песку, увязая в нем, а он —странное дело — поскрипывал под ногами, как снег в ночную стынь.
Не ветер ли нашептывал эти звуки? Тонко и грустно, будто жалуясь кому-то. Неведомый музыкант выстанывал флейтой, пугая и настораживая. И сердце Чимиты холодело и замирало... Была в этих звуках своя таинственная прелесть и зовущая нежность, и хотелось пойти по мягким и податливым гребням песка и искать, и выслушивать поющие песчинки, найти их, осторожно рассыпать на ладони и так нести тихо и долго это голосистое диво. И все слушать, и все тревожиться, и чего-то ждать... Ждать, когда за этим чудом свершится еще что-то необъяснимое и неповторимое.
Чимита прошла квартал и огляделась. Здесь когда-то заслоняли небо ракетовидные сосны. Она помнила, что они огибали поляну, заросшую лопухами. Через лопухи наискось от улицы змеилась тропка. Эта поляна в городе так и называлась — Косая тропка.
Теперь тут дыбились дома.
Она знала, что ей надо добраться до железнодорожного переезда и там свернуть. Но где этот переезд?
Тучи, навиваясь на башенные краны, пригасили свет рождающегося утра. Глухо, неразборчиво ворчало что-то за углом. Темень выстилалась перед ней, как пропасть. Не видно дальше воробьиного носика.
Колкие свей песка с шуршанием скатывались на мостовую. Все больше песчинок роилось в воздухе, они набивались в складки одежды и волосы.
Улица кончилась, а переезда так и не было, и она уже шла, не
разбирая пути. Надо вновь найти железнодорожную линию. Где-то она здесь, недалеко... Скоро прошумит поезд. Должен же он прошуметь когда-то.
Ветер угонисто цеплялся за нее, мешая идти, а песок остро покалывал лицо и хрустел на зубах. Она пожалела, что не осталась нa вокзальчике.
Неожиданно перед ней вычернилось что-то бесформенное, непонятное и пугающее. Оно выкатывалось прямо на нее. Звякнула подкова о камень... Она поняла, что едут люди на лошадях. Похоже, что вот-вот она выберется из этих песков.
Всадники подъехали к ней, она разглядела в них милиционеров и успокоилась. Ей показалось, что пески утихли и холод отпустил ее. От лошадей исходил тот кисловато-терпкий запах табуна, который она знала с детства.
Милиционеры с поднятыми воротниками полушубков смотрели на нее и молчали.
— Как пройти к переезду?— крикнула она.
Они не расслышали ее, и она подошла ближе, взяла за узду лошадь, приподнялась на носках и снова спросила о переезде.
— Пройдемте с нами!— разобрала она ответ.
Ей показали, куда надо идти, и она пошла, спотыкаясь и пряча лицо от песка. Над головой она слышала фырканье лошадей и какие- то слова, которыми обменивались между собой милиционеры.
В милиции у нее попросили документы. Дежурному показалось подозрительным, что в непогоду она разыскивала железнодорожный переезд, давно закрытый.
— Вы искали переезд? А зачем?
Чимита ответила.
— Цель приезда?
— Думаю здесь работать. Я инженер... строитель.
Она добавила, волнуясь и торопясь, что приехала по вызову управляющего строительного треста Шайдарона.
Дежурный рассмеялся:
— Чего ж вы так неосмотрительно ушли с вокзала? А если бы вас кто обидел?
Чимита по-смешному сморщила нос и пожала плечами: мол, не знаю, что было бы, если бы кто-то обидел.
Ей предложили посидеть в приемной, подождать, пока не утихнет ветер. А когда наступит утро, обещали известить Шайдарона о ее приезде. Она попросила разрешения сдвинуть несколько стульев, чтобы на них отдохнуть.
Управляющий трестом Шайдарон в ту ночь спал плохо. Навязчивые сновидения не покидали его до самого рассвета. За окном свистело и выло, кто-то выстукивал не то на крыше, не то во дворе, а ему думалось, что он блуждает в перлитовом цехе среди гудящих газов и столбов серой пыли. «Вытяжная вентиляция...»—проговорил кто-то. И тут же сильно зашумело, застучало в висках и на затылке. «Да, будет вентиляция, погодите...»—хотел он ответить, но только пошевелил губами. Слов не было. «Содержание пыли возле печи термоподготовки,— продолжал чей-то голос,— превышает норму, возле печи вспучивания перлита пыли еще больше... Угарного газа столько, что грозит отравлением...»—«Да погодите же, дайте хоть подумать»,— проговорил Шайдарон и опять но услышал своих слов.
И вдруг он провалился в какую-то жаркую и влажную тишину. Просвечивало откуда-то неясными, расплывчатыми очертаниями бледное женское лицо. «Опять она пришла,— устало подумал Шай- дарон. — Что вам угодно?» — «Я принесла вам акты. Санэпидстанция предписывает тресту закрыть перлитовый цех». — «Да вы хоть представляете, что означает закрытие такого цеха!— закричал он с возмущением. — Это все равно, что остановить строительство всего комбината. Перлит — это основной строительный материал!» — «Я приглашаю вас пройти в цех,— упрямо говорило из тумана бледное пятно. —Приступим к оформлению документов. Цех надо закрыть».— «Кто вы такая?»—«Я врач санэпидстанции. Разве вы забыли?.."— «Да, да. Как же... Это вы, разумеется. Почему я не узнал? Но как же цех? Его ни в коем случае нельзя останавливать ни на один день».
Всю ночь Шайдарон спорил с этой женщиной, а она будто бы не слушала его. И все хотела пройти через его кабинет, а он загораживал путь, не давая ей приблизиться к столу. Ему казалось, что как только она возьмет что-то у него со стола, так уж тогда цех прекратит вспучивание перлита и ничего поделать будет нельзя.
«Товарищи,— гремел откуда-то голос,— прошу освободить помещение. Цех закрывается до выполнения предписаний санэпидстанции».
Утром Шайдарон, еспомнив о навязчивых сновидениях и о том, что городская санэпидстанция уже не раз предупреждала его о том, что в перлитовом цехе нет условий для нормального производства, позвонил в приемную и отдал распоряжение вызвать старшего прораба Трубина для монтажа вентиляции.
Трубину хотелось лечь в постель.
Зачем он согласился на этот преферанс? Уже утро, а он еще и глаз не смыкал. Он плохо знал тех, с кем играл. Один — бухгалтер— после каждой «пульки» вынимал миниатюрный блокнотик и сверял прежние записи с новыми. При общем молчании называл свои суммы выигрышей и проигрышей. Он и Трубин «садились» по очереди. А в ударе был врач по уху-горлу-носу. Он никогда не «садился» и, казалось, видел сквозь колоду. Под утро, сдавая карты, врач ронял голову на вытянутые руки, словно у него уже не было сил. Но вот определялись играющий и вистующие, карты раскладывались по мастям, начинался обмен мнений, и тут «ухо-горло-нос» вскидывал осунувшееся лицо, на какое-то время глаза его впивались в карты и затем следовало лаконичное заключение. Григорий не помнил ни одного случая, чтобы тот в чем-то ошибся. Это удивляло Трубина, и он восхищался такой проницательностью. Но после того, как врач достал такой же, как у бухгалтера, миниатюрный блокнотик с записями и стал сверять расчеты с игроками, а потом подсчитал, на какую сумму съедено соленого омуля и выпито пива, и эту сумму занес в свой блокнотик и затем разделил ее на всех, Григорий понял, что все эти люди, с кем он сошелся нынче, не просто субботне-воскресные игроки, а живут‘этим...
Жена Софья открыла ему дверь и, не сказав ни слова, ушла в спальню.
Днем в прорабской спросили Трубина. Он вышел узнать — кто. Бледное помятое женское лицо, ломкий от волнения голос... «Дом у нее, наверное, сносят, вот и пришла»,— подумал он. Трубин уже собрался сказать, что все справки по сносу домов выдаются в тресте, но женщина не захотела его слушать, а сначала убедилась, нет ли еще здесь кого. Попросив разрешения присесть, она вздохнула и пошевелила узким, почти безгубым ртом.
С первых же ее слов гнетущая и вязкая тяжесть подступилаему к горлу и в голове шевельнулась боль, сначала вялая, тупая, потом все более острая, охватывающая лоб и виски. Надо бы встать и походить по прорабской, но Трубин не встал и старался не двигаться, чтобы никто не догадывался о его чувствах.
Женщина была в дорогом, но теперь уже немодном коверкотовом пальто и злым, ломким голосом рассказывала ему о том, что «мой муж сошелся с вашей женой» и что они «оба сговорились уехать из города», а у нее дети и «надо что-то делать, не оставлять же детей без отца». Она, эта женщина, которую он Еидел впервые, указывала свидетелей, называла, когда и где встречались «мой муж и ваша жена».
Она говорила с ним с постоянной, непроходящей злобой, словно обвиняла не только тех, из-за кого пришла сюда, но и его, Григория. И ему на какое-то время почувствовалось, что он тоже не лучше Софьи, раз допустил такое, что он вместе с ней, с женой, такой и сякой...
«Но причем тут я?— спросил сам себя Трубин. — Я-то тут причем?»
«А как же, как же?— спорил с ним внутренний голос. — Софья ведь твоя жена и, если она ведет себя дурно, то и ты в этом замешан».—«Ну уж нет, нет, увольте»,—возражал Трубин этому голосу.
Григорий смотрел на женщину и ничего не мог в ней запомнить — ни того, какие у нее глаза или губы, ни того, как она одета, какой у нее голос. Ничего не мог запомнить...
Он даже не мог запомнить, какие ответы ей давал.
Ему с самого начала разговора с ней очень хотелось, чтобы она знала поменьше всяких подробностей той «связи», чтобы были одни догадки и предположения и ничего конкретного, чтобы она поскорее оставила его одного. А когда она ушла, он опять подумал о том, что ничего в ней не запомнил и что если бы ему понадобилось сию же минуту выбежать за ней на улицу, то он не отыскал и не опознал бы ее в толпе. «A-а, что это со мной?—подумал Трубин.— Зачем мне запоминать ее внешность, зачем знать ее имя? Какая в том может быть цель? Надо рвать со всем этим, рвать!.. Рвать с женой! Из головы — прочь, из сердца — вон! Вот так. Только так».
Он сразу поверил этой женщине. Были причины — поверить. Да, да. Его жену словно подменили, ее стало не узнать. И то, что ее нельзя узнать, и то, что он тут услышал о ней,— все это не оставляло никаких сомнений.
Знобящая тяжесть окутывала тело. В мыслях все путалось и мешалось: «Как могло это случиться? Как? А могло бы быть иначе. И тогда не пришла бы эта женщина».
Да, кое в чем он виноват сам. Он сам кое-когда влиял на события так, что они невольно привели к разрыву. Он держался с женой слишком жестко, холодно, опираясь лишь на логику, которая казалась ему надежнее, чем чувства и эмоции.
Но разве он один виноват?
Ведь и Софья давно подводила себя и его к черте, за которой им уже невозможно оставаться вместе. Да, они не сразу подошли к той черте... Они пытались как-то все уладить. Долго и упорно пытались.
И вот Софья решила вернуть себе то, что было утрачено ею с ним, с Григорием, и не только вернуть утраченное, а и приобрести все то, без чего жизнь не назовешь жизнью.
Чимита приехала на вокзал взять вещи в камере хранения. Она шла по тротуару к стоянке такси. Навстречу ей бежала запыхавшаяся женщина. Спросила у нее, прошел ли «пекинский» на запад.
— На запад?—удивилась Чимита. Она сама вчера приехала этим «пекинским».— Может, вам на восток? На запад проходил вчера, а следующий пройдет только завтра. ·
— Как вчера?— оторопела женщина.— Вы, гражданка, что-то путаете. Извините...
Пока Чимита ждала такси, та женщина вернулась.
— Вы опоздали на поезд?— спросила ее Чимита.
Женщине было жарко, она распахнула полы коверкотового пальто и размахивала ими, как веером. ·
— Пустое... Никуда я не опоздала,— ответила она со вздохом.
Низкое, с рваными тучами, небо клонилось над вокзальной площадью. Из водосточной трубы с бульканьем, со скачущими гребешками пены выбегал мутный поток. Прижатые, приглаженные, вымоченные насквозь, лежали молчаливые пески.
Какой-то звук — тонкий, со вздохами — выбивался из шума дождевой воды. Небо колыхалось от неспокойных облаков и воздух, казалось, двигался, будто вся эта разноголосица вокзальных шумов влекла его куда-то.
Чимита обернулась. У женщины тряслись плечи, бледные дряблые щеки в прозрачных каплях.
— Что с вами? Вам плохо?
— Ах, что там! Чего уж плохо?
И снова звуки дождя отодвинули все от них. Всюду капало, плескалось, журчало. Ничего другого нельзя было услышать. И под это капанье и плесканье все словно бы приглаживалось, прижималось к земле, становилось чище и обнаженнее, но уже без прежнего цвета и запаха.
Женщина вдруг заговорила тихо, задумчиво и отрешенно:
— Все вокруг для него — эти созвездия распустившихся колокольчиков и фиалок, лилий и яблоневых лепестков... Больше он ничего не видит. — Она прошептала, подавленно всматриваясь:— У него глаза пчелы! Да, да. Для него элементарная маргаритка излучает ультрафиолетовый свет. Этакие, знаете, кольца багряных крапинок. Никто того не видит.
Чимита тактично промолчала.
— А вы верно подметили, что со мной плохо,— продолжала женщина. — Он меня обманул с поездом. Это я про мужа... Распустившиеся колокольчики, маргаритки с ультрафиолетовым излучением... Извините меня. Он двоих детей променял на одну... маргаритку... Или на фиалку, или...— Она заплакала, всхлипывая и сморкаясь. — Я уж с ним и по-хорошему, и всяко. Не могу найти адреса. Был бы адрес... Теперь встречай хоть каждый «пекинский»
Чимита смотрела вдоль шоссе, ожидая, когда из-за поворота покажется такси.
Приглаженные, прилизанные пески не издавали ни звука и, как думалось Чимите. они уже никогда не выйдут из этого молчания. Дождь заколдовал их тут навечно. Она вспомнила, как пески пели в ночь ее приезда, но думать про это мешал голос женщины:
— А можно бы по-товарищески разобраться... Надо бы по-товарищески... Право, лучше бы по-товарищески обсудить и решить...
Ей стало жалко эту женщину, у которой беда и, видать, большая беда, если она стоит тут под шумами дождя и жалуется и просит кого-то о чем-то.
Чимита подошла к ней и предложила отойти под карниз крыши, где не сеяла дождевая морось. Женщина покорно согласилась, и там, согреваясь под защитой камня и железа, они обе мало-помалу разговорились.
Узнав, что Чимита землячка Шайдарона, женщина смутилась и почему-то быстро стала застегивать пальто. Она замолчала, думая о чем-то своем, а Чимита не нарушала ее раздумий, потому что понимала состояние собеседницы. Та только что сказала ей, что от нее уходит муж...
— Вы извините меня, милая девушка,— снова заговорила женщина.— Может быть, это и унижение с моей стороны... Хотя, конечно, унижение. Чего уж там! В моем положении раздумывать и выбирать не приходится. У меня дети. Ради детей... Только ради детей! Дело в том, что... мой муж собирается уехать с женой одного инженера из треста. Я была у этого инженера. Думала найти у него поддержку. А, по-моему, он вовсе и не помышляет удерживать свою жену от ужасного шага. Может быть... Милая девушка, извините. Очень неудобно... Так неудобно говорить вам. Нельзя ли как-то повлиять хотя бы на того инженера? Его фамилия Трубин.
— Но что я сделаю?— Чимита развела руками. — Разве я могу вам помочь?
— Поговорите с управляющим. Он вызовет Трубина. Убедит... Мужчина с мужчиной...
Женщина приложила платок к глазам.
— А вы сами сходите к управляющему. Почему бы вам не сходить?
— Неужели вам так трудно?
И вот уже нет для Чимиты никакого шума дождя. Остался в ушах только голос: «Неужели вам так трудно?» И жалости тоже нет. «Как она не понимает, разве можно просить, не зная, за кого?»
Чимита облегченно вздохнула: из-за поворота вывернулось такси.
Внешне Софья, может быть, мало изменилась. Черные волосы с пробором спадали ей на плечи. Прямой, слегка удлиненный нос, мягкие припухшие губы, серые выразительные глаза. Вероятно, не часто бывают такие лица у женщин. Когда Трубин смотрел на нее сбоку, ему казалось в ней что-то мужское и, чтобы передать кому- либо из своих знакомых тот видимый ему образ жены, он не находил ничего более подходящего, как сказать: «У нее что-то гоголевское, да-да, в ее профиле... Этот характерный нос и эти волосы». Все находили, что Трубин, пожалуй, прав. И даже кто-то пошутил: «Есть же тургеневская женщина. Почему не быть гоголевской?»
Софья работала в производственном отделе инженером по финансированию. Строительные участки, субподрядные организации, Стройбанк... Одни подают сведения, другие — требуют. А Софья между ними. У нее два белых листочка и один синий. Синий —это акт приемки строительно-монтажных работ. Белые — это справка о стоимости строительных работ и акт приемки выполненных работ. После каждого месяца и после каждого квартала и года Софья оформляла эти акты и справку и отсылала их в Стройбанк для того, чтобы стройка финансировалась.
Три листка: два белых и синий. А в них было упрятано до сорока тысяч расценок. Из-за этих расценок у Софьи вспыхивали споры с начальниками участков и представителями субподрядных организаций. Приходилось шуметь до хрипоты, до болей в затылке, вытаскивать из шкафа толстые справочники... Пока отправишь эти три бумажки в Стройбанк с подписями заказчика, подрядчика и субподрядчика, на все наглядишься и всего наслушаешься.
Григорий учил ее, как проверять субподрядчиков и строительные участки. «Ты пойди туда-то и посмотри то-то,— твердил он. —
А то они опять тебе «клинья забивают». И она шла, находила ошибку, просчет или просто жульничанье и вносила поправки или в белую бумажку, или в синюю, не давая никому «забивать клинья».
Григорий для нее — первая любовь. Тут все первое... Все надо познать, испытать, прочувствовать. Его рука легла ей на плечо. Это первый раз... Осторожно, будто невзначай, пожал ей пальцы. Первый раз... Привлек к себе. Первый раз...
Она то тянется к нему, то убегает, рвет непрочные, а, может, наоборот, самые прочные нити первой любви. Когда он впервые обнял ее, она вспыхнула, наговорила резкостей и ушла домой. Что-то обиженное, оскорбленное поднялось в ней, защищая все легко ранимое и хрупкое. Может быть, вот так же цветок принимает на себя весной первое в его жизни солнце, закрывая себя от ожогов капельками росы.
Григорий провожал ее вечером. Она показала на каменный дом: «Вот здесь мы жили недавно, а теперь надо еще идти дворами и еще улицей». Григорий вздохнул: «Жаль, что переехали. Мне бы было ближе». Она остановилась и сказала зло: «Не ходи тогда!» И быстро пошла, почти побежала. Он тоже разозлился: «Подумаешь!» Повернул домой.
Они ссорились и мирились, и все это было только лишь для того, чтобы сильнее понравиться друг другу, а внешне они порой старались показать, что весьма легко могут прожить друг без друга.
Когда они были не одни, тогда она была совсем иной. Тогда ее выразительные глаза показывали и открывали многое, если не все из того, что скрывали в ее душе отчужденность и строгость, вынужденные теперь отступить перед приступом веселости. В такие часы она не давала ему никакого покоя. Не задумываясь, при всех дурачилась с ним, щипала и щекотала его. Он не выдерживал, убегал от нее, а она смеялась над ним. Смеялась она много и говорила много и смело. Но опять-таки только не наедине с ним.
Они сидели как-то компанией в саду на скамейке, ждали кино. Кто-то из девчонок про Трубина сказал, а Софья ответила: «Ты на него не очень-то заглядывайся. Я никому его не отдам». И было непохоже, что шутила.
Григорий провожал ее после кино. Ободренный словами «никому его не отдам», поцеловал ее, как она ни вырывалась. Неожиданно для него она заплакала.
— Ну, что ты! Перестань!—просил он, не зная, как ее успокоить. — Да перестань! Вот выдумала!
А она плакала с такой горькой безысходностью, что Григорий в лихорадочных поисках успокоительных слов не нашел ничего лучшего, как сказать: