Андрей МОЛЧАНОВ
Улыбка зверя
ВСТУПЛЕНИЕ
На самом исходе лета, в середине августа, накануне праздника Преображения Господня, во Введенском храме Оптиной пустыни произошла следующая сцена.
Когда исповедь была закончена, и священник собирался уже взять в руки крест и Евангелие, чтобы унести их в алтарь, из затененного угла в круг света неожиданно выступил невысокий мужчина лет пятидесяти, неловко поклонился, показав при этом довольно обширную плешь, оглянулся по сторонам и без всяких предисловий зашептал решительной хриплой скороговоркой:
— Грешен, батюшка, в убийстве… Вернее сказать, в массовом убийстве. Семь человек положил, ближних своих… Братьев своих… Семерых, можно сказать, каинов. Бог спросит: “Авель, где братья твои, каины”? А я отвечу: “Господи, я их к Тебе отправил, ищи их души там… А на земле среди людей их больше нет”.
Опытным чувством священник тотчас определил, что перед ним человек, теряющий разум. Как на грех, рядом никого не было, не считая маленькой ветхой старушки в белом платке, которая никак не могла установить в гнездо подсвечника свою валкую свечку.
Но внимательно взглянув в близкое бледное лицо странного паломника, священник вдруг засомневался в правоте своего первоначального умозаключения и ровным голосом проговорил, указывая на крест и Евангелие:
— Бог вам судья. Вы успокойтесь… Давайте по порядку…
ИВАН ПРОЗОРОВ
Иван Васильевич Прозоров, подполковник Главного Разведывательного управления Министерства обороны, был уволен со службы по сокращению штатов и в связи с очередной, едва ли не десятой по счету, реорганизацией силовых структур. Молодой бритый чиновник из новых, отведя глаза, с издевательской холодной вежливостью объяснил ему, что, дескать, специалисты такого профиля, пусть даже и высочайшей квалификации, стране больше не нужны, поскольку нынешняя военная доктрина строится на совершенно иных принципах.
“Что, прошла вражда племен”? — поинтересовался в свою очередь Прозоров, попытавшись вложить в свои прощальные слова как можно больше едкой иронии, но чиновник уткнулся в бумаги и не удостоил его ответом.
Разумеется, все эти организационно-кадровые кульбиты на первый взгляд выглядели полнейшей глупостью, но, поскольку в искренность такой глупости невозможно было поверить, то вывод напрашивался сам собой и вывод этот был единственно возможным — предательство и измена. Однако сдать такую огромную страну оптом и сразу никак невозможно, а потому ломали дольками, исподтишка отщипывали по кусочкам, торговали мелкой розницей. Впрочем, не такой уж и мелкой, если принять во внимание гигантские разломы, страшно зазиявшие по границам бывших союзных республик, и не так уж исподтишка, если, оставив за пределами России двадцать миллионов русских, власти помпезно и громогласно справляли День независимости…
Иван Прозоров, оказавшись на улице, вне Системы и практически без средств к существованию, испытал естественную обиду и разочарование, но все-таки сквозь сумбур горьких обрывочных мыслей упорно пробивалась одна — пусть до конца неоформившаяся, но ясная: что же лично он, офицер, гражданин и многое повидавший на своем веку русский мужик способен сделать для перемены жизни к лучшему? И своей, и того государства, которому он служил? При всей выспренности подобной формулировки ни тени пафоса в ней не было.
Взвесив свои навыки, знания, силы и, проанализировав общую обстановку, он понял, что в лучшем случае, при удачном стечении обстоятельств, он сможет, к примеру, единолично подготовить операцию и пристрелить какого-нибудь крупного политического негодяя, но такое действие в данной ситуации ни расстановки сил, ни общего положения дел не меняло. Все бы свелось к захватывающему телешоу, подобному трансляции расстрела Белого дома, пару недель о нем бы судачили взбудораженные обыватели, но затем, уяснив, что ни в их личных судьбах, ни в судьбе страны принесенная жертва ровным счетом ничего не меняет, быстренько бы успокоились, вернувшись к своим повседневным делишкам, дающим им шанс на элементарное выживание-прозябание.
К тому же Прозоров был твердо убежден, что мировая история дрейфует как материк, и время от времени, по мере накопления внутренних энергий, тысячелетние тектонические пласты начинают сдвигаться, а потому в какую бы сторону не дули переменчивые и капризные политические ветры, нужно чуять именно материковое движение тектонических пластов и сверять по ним направление собственного движения. Искусный политик — это человек, способный угадывать направление дрейфа материка и встающий со знаменем именно на этом направлении. Тогда и ему, и всем окружающим начинает казаться, что он командует и управляет этим весьма мало от него зависящим процессом. Можно было бы подождать благоприятных естественных перемен, но История оперирует цифрами гораздо большими, нежели мера человеческой жизни. Поэтому Прозоров, после недолгих размышлений, плюнул на неповоротливую косную Историю и решил прежде всего устроить свою личную жизнь, а уж потом подумать о вечном и справедливом.
“Ладно, — подумал он, — для начала подремонтируем корабль собственной жизни, залатаем пробоины и устраним хотя бы явные течи…”
Он был не лишен склонности к образному мышлению.
Но, как выяснилось буквально на третий день после увольнения, личная жизнь его дала такой крен, что выправить его было ни коим образом невозможно.
— Что ж, — сказал он после мучительного и тягостного выяснения отношений с женой. — Крысы пусть уходят с корабля. Капитан покидает его последним. — И добавил, попутно подумав о том, как же богат русский язык и приспособлен именно для подобных горестных ситуаций: — Баба с возу, кобыле легче…
— Во-первых, — возразила жена, — крысы с корабля не уйдут. Во-вторых, капитан в данном случае покинет судно первым. А в-третьих, баба останется на возу, а кобыла, вернее, конь — пусть вылезает из хомута и пасется сам по себе… Надеюсь, на этом все аллегории закончены. — Она отвернулась, толкнула дверь, ведущую в ее комнату, обронив на прощанье: — Да, пока не забыла, там тебе письмо пришло от братца, в прихожей на полке лежит…
— Хорошо, что не забыла, — сказал Иван Прозоров, почувствовав вдруг огромное душевное облегчение от этого ее категорически отчужденного тона. — Квартира, без всяких условий, остается тебе… Сиди на своем возу. Нового коня, надеюсь, ты уже подыскала… Но замечу тебе, вернее, напомню: на переправе коней не меняют.
— Разумеется, подыскала, — нервно откликнулась жена и глаза ее сузились. Ей было неприятно, что разговор сам собою сбился на какой-то неуместный, едва ли не шутливый тон, но удержаться от филологических штучек и выйти на уровень обыкновенной вульгарной ругани она не смогла: — Разумеется, я подыскала коня! Пока ты шатался по своим тундрам и Забайкальям, пока ты месяцами сидел якобы на Севере, а потом являлся ко мне с южным загаром и травил байки про стройбатовские будни… Что дала тебе твоя армия, кроме этой двухкомнатной развалюхи, кроме командировок и возможности обманывать меня? Неудачник, ты всегда был неудачником… А вокруг неудачников все становятся неудачниками, это болезнь заразительная и трудно излечимая… Так что, извини меня, но выдохшихся коней меняют в любом месте, а уж на переправе тем более!
Иван Прозоров молча слушал этот монолог, испытывая довольно болезненные и противоречивые чувства. Главным было чувство нахлынувшей на него свободы и какой-то, связанной с этим, праздничной безответственности. Вероятно, в глубине души он и сам давно жаждал этой свободы, ибо, откровенно говоря, жену свою давно не любил, только боялся себе в этом признаться, потому что бросать женщину увядшую и постаревшую считал подлостью. Теперь же он был едва ли не благодарен ей за то, что она сама приняла на себя удар, сама сделала этот выбор, избавив его от нравственных колебаний. Но и, конечно, примешивалось сюда чувство чисто мужской досады, впрочем, довольно слабое. Уж он-то знал про себя гораздо больше, чем она могла представить.
Естественно, он был для нее серым армейцем, скромным землемером, подыскивающим на краю света в лесотундре какие-то строительные площадки для военных объектов и складов. Разве расскажешь ей теперь, что тот южный загар, который она проницательно связала с курортными развлечениями мужа, был действительно южным загаром, южнее не бывает… За сорок дней мучительного перехода по иракским пустыням и плоскогорьям загоришь так, как не загоришь ни на одном курорте мира.
Их было тридцать человек, разбитых на три группы, и задача, перед ними поставленная, была предельно конкретна, хотя и невероятно сложна.
— Значит так, товарищи офицеры, — сказал им старый генерал, — пожалуй, единственный, кто еще каким-то чудом оставался в штате управления из прежней “гвардии”. — С заданием вы ознакомлены, папки сдадите мне, теперь — о деталях… — Он приподнялся с места и подошел к подробной карте Ближнего Востока, встал перед ней с деревянной указкой, точно учитель географии в средней школе. — Проходы к “объекту” пройдут по гористой местности. — Указка уперлась в карту. — Маршрут первый, маршрут второй и, наконец, третий. Связь на волне — 61.2. Перемена волны — согласно данному вам графику с привязкой по времени переходов. Обеспечение маршрутов — на людях вполне надежных. Они же исполнят дозорно-разведывательные функции. Но следуют они с вами исключительно до “объекта”. Вернее, до подступов к нему, — ни им, ни нам не нужны политические осложнения, главный противник и так озлоблен донельзя… Через двенадцать часов будете на месте. Если “объект” уже обнаружен противником, целесообразность огневого контакта оцениваете по ситуации. Сможете перебить их десант и уйти с обломками — считайте, уходите с орденами. Не сможете — не осужу. Трусов среди вас нет, а самоубийц я не уважаю. К тому же опять-таки — политические осложнения… В общем, грамотно и трезво взвесьте оперативную обстановку вокруг “объекта”. Все ваши три группы действуют автономно. При эксфильтрации групп никаких вертолетов и никакой техники не будет. Весь экспорт — на горбах. Помощи тоже никакой. Отныне вы безымянные граждане мира, люди без государства. Рассчитывайте только на себя. Ну, и как обычно: на опыт и на смекалку. На удачу, естественно. Все, с Богом! Самолет уже на парах, парашюты сложены…
Если бы теперь Прозоров стал рассказывать жене о том, как шли они по раскаленным пескам, волоча в рюкзаках обугленные фрагменты сбитого самолета-невидимки, хоронясь в трещинах и расщелинах, как проявляли “русскую смекалку”, как добывали воду и слизывали с камней скудную утреннюю росу, как съели, поделив по-братски, убитую кобру, как похоронили в пустыне троих из десяти…
Он горько усмехнулся, представив себе ироничный взгляд жены. Затем прошел на кухню, сдвинул с места старенький холодильник, отметив появление ржавых проплешин на некогда атласно-беленьких стенках, и, приподняв отверткой плитку пола, запустил руку в свой домашний тайник. Пальцы скользнули по шероховатой мешковине, в которую было обернуто трофейное оружие, привезенное с Первой Чеченской: “стечкин”, миниатюрный “маузер” и — откованный в Кубачах штык-нож, способный как пеньку резать металлические буксирные тросы. После нащупал коробочку с орденами и медалями.
Открыв ее, рассеянно поглядел на позолоту, серебро и вишневую эмаль наград. Как он ждал того дня, когда сможет предъявить все это жене… Вот они, знаки, должные примирить их прошлые одиночества, примирить, наконец-таки, навсегда…
А что, если предъявить, не отказать себе в этаком последнем удовольствии? Нет, не стоит.
Он аккуратно положил коробку обратно и установил холодильник на место.
Зачем он потревожил тайник, Прозоров не смог бы внятно объяснить никому, даже себе. Вероятно, ему было попросту необходимо прикоснуться к своему прошлому — ныне бесполезному. И даже опасному, если соотнести свой статус уволенного из военной разведки офицера, ставшего сугубо гражданским лицом и — криминальное, вывезенное контрабандой из мест боев, оружие, расставаться с которым он все-таки не хотел. Как, впрочем, и добрый десяток знакомых ему сослуживцев.
Захлопнулась за спиной дверь квартиры, захлопнулась за спиной дверь подъезда. Он завернул за угол дома, вышел на широкую дорогу и огляделся. Странное настроение овладело им — как будто в одночасье со всем миром произошла удивительная и чудная перемена — мир вдруг перестал быть чуждым и враждебным.
Будто некая пелена спала с глаз Прозорова, и незримые оковы и скрепы, мешающие ему свободно двигаться, рассыпались внезапно в пыль, оставив после себя ощущение их прошлой — коварно-незаметной, а ныне — осознанной и невыносимо жмущей тягости. И вместе с тем наполнилось сердце Ивана Прозорова какой-то спокойной и умудренной уверенностью.
“Ну что ж, — сказал он вслух, — начнем все сначала. Прочь из этого города, отрясем его прах с наших ног. К брату в деревню, в Черногорск! На все лето… — И это внезапное и твердое решение ехать к в деревню брату, к которому он не мог выбраться несколько лет из-за всяких, как оказалось теперь, ненужных и пустых дел, мгновенно прибавило ему душевной бодрости, и он даже рассмеялся вслух — легко и беззаботно.
“Это называется пьян без вина, — подумал Прозоров. — Вот что значит — воля вольная и полное отсутствие обязательств перед кем бы то ни было”…
На билет до Черногорска и на месяц-другой полноценной деревенской жизни денег у него хватало, а далее… далее следовало отправляться обратно за скудной своей пенсией. Нет, оковы прежней жизни все-таки его держали… Мысль эта пришла ему в голову, когда он был уже в двух шагах от входа в метро, и спровоцировала эту мысль небольшая очередь у обменного пункта.
Деньги, деньги… Неотъемлемая составляющая человеческого бытия. Жить в обществе и быть свободным от бухгалтерии — нельзя… А ему так хотелось стать свободным от всех мировых бухгалтерий!
Прозоров в растерянности остановился, задумчиво глядя на пластиковый стенд со съемными цифрами, указывающими актуальный курс валют.
— Доллары, доллары… — тотчас услышал он тихое интимное бормотание и, обернувшись, увидел крепкого брюнета в кожаной куртке. — Куплю доллары… Без очереди, выгодно… — продолжал брюнет бесцветным голосом, глядя куда-то в сторону.
— А… это… — задумчиво пробормотал Прозоров, с нерешительным колебанием приглядываясь к уличному коммерсанту. — Не обманешь? У вас тут все обманывают…
— Зачем обижаешь? — Брюнет в свою очередь прямо и с легким укором взглянул на простодушное лицо Прозорова. — Я честный человек… Сколько у тебя?
— Тысяча, — признался Прозоров и ласково погладил пустой карман. — С небольшим… Только ты мне куклу не подсунь, я проверю…
— Конэчно, о чем вопрос? Все на твоих глазах… Нужно только в тот двор уйти, а то менты сзади…
— Не-е, — трусливым голосом сказал Прозоров. — В тот двор, пожалуй, я с тобой не пойду. Там, небось, дружки твои… И вообще, знаешь, я передумал. Я лучше законным образом…
— Какие дуружки, слюшай!.. — хватая Прозорова за рукав, горячо зашептал брюнет, почувствовавший, что внезапная удача может уплыть. — Если там дуружки, в другое место отойдем, да? В какой хочешь подъезд…
— Не-е, — упирался робкий Прозоров. — Я лучше законно… Все ж таки тысяча, большие деньги… Что я жене скажу, если что?.. И потом, меня уже обманывали… Смотришь, на вид честный, поверишь ему, а он жулик…
— Чудак-человек! Твой же навар! Все на глазах, из рук в руки…
Спустя десять минут в глухом углу двора за гаражами, придя в сознание после кратковременного болевого шока и с трудом выбравшись из мусорного бака, весь шкворчащий от бессильной ярости Махмуд-Оглы Мирзабек, стряхивал с воротника картофельные очистки, яичную скорлупу и банановую кожуру, топал ногами и кричал набежавшим дружкам:
— Ишак! Зар-рэжу на фиг! Халдарык бешмык, билят! Клянусь мамой!
— Абулдак каралык! — стуча себя кулаком по голове, наседал на него бригадир ломщиков — Мухтияр Гизоев. — Где деньги, джиляп?
— Урус шайтан! — хлопая себя по всем карманам, упавшим голосом говорил Махмуд-Оглы. — Крыстьянин! Савсем совесть потерял…
— Деньги где, деньги? — вторил Мухтияру и брат его Бехтияр Гизоев, проводя ребром ладони у себя под горлом…
А между тем деньги, еще не пересчитанные, ехали на такси и пересекали уже Садовое кольцо.
Поезд наконец-то вырвался из пределов Москвы, преодолел долгие пригороды и, бойко стуча колесами, летел уже среди солнечных полей. Мелькали придорожные посадки, а в прогалах между ними открывались милые приметы провинциальной цивилизации, дорогие всякому русскому сердцу: покосившиеся коровники, останки брошенных тракторов, гигантские элеваторы с темными проемами выбитых окон и тучами воронья, одинокая необитаемая кузня, березовый перелесок, а за ним — сложные ажурные металлоконструкции, мирно почивающие среди эпической равнины…
“Нет, эту землю нельзя завоевать”, — думал Прозоров, точно возражая какому-то незримому оппоненту, и хотя в мысли этой не было никакой видимой логики, никакой разумной основательности, тем не менее, он чувствовал ее абсолютную верность и спокойную силу. Эта мысль была из разряда тех онтологических аксиом, которые ни в каких обоснованиях не нуждаются. Как-то: все люди смертны, земля круглая, вселенная бесконечна, дьявол существует…
— А доллар растет! — аккуратно складывая газету “Коммерсантъ”, удовлетворенным голосом добавил вдруг сосед Прозорова, болтливый самодовольный хохол, который, судя по следам побелки вокруг ногтей, ехал с заработков из Москвы и вез где-нибудь в потайном кармане трусов небольшую толику этих самых растущих долларов.
Иван Прозоров вздрогнул и вернулся в реальный мир. Плацкартный вагон жил своей дорожной автономной жизнью, люди пили чай, резали колбасу, переговаривались, шуршали целлофановыми пакетами. Где-то в дальнем конце плакал ребенок, хлопала дверь туалета…
Только теперь, оказавшись за пределами Москвы, в безопасном далеке от места совершения преступления, Прозоров почувствовал, в каком томительном внутреннем напряжении он находился все эти два часа. И напряжение это только теперь стало потихоньку отпускать его душу. Что ни говори, а это было первое его сознательное преступление, пусть не задуманное заранее, абсолютно не подготовленное, но все-таки совершенное им в здравом уме и трезвой памяти.
Чувствовал ли он угрызения совести? Как ни грустно в этом признаться — ни в малейшей степени!
Жалко ли ему было угнетенного представителя кавказской народности? Нет, откровенно говоря, нисколько не жалко.
И все-таки он испытывал внутренний дискомфорт. Попытавшись разобраться в данном чувстве, понял: его глодала всего лишь профессиональная досада от осознания халтурно сделанной работы. Он действовал наобум, как дилетант, без плана, без детальной и скрупулезной разработки акции, поддавшись безоглядному авантюризму и бесшабашной неосмотрительности, которые присущи скорее уличным хулиганам, но никак не профессионалам военной разведки.
“Ладно… Рано или поздно всякий может оступиться… — попытался он оправдать себя. — Но впредь, брат, нужно быть аккуратнее… ”
Он усмехнулся: это само собою продумавшееся “впредь” — на самом деле означало многое… В частности, что подсознание его деятельно работало в определенном направлении и лелеяло уже некие дальнейшие, пока еще смутные, но однозначно преступные замыслы. По крайней мере не исключало их…
Прозоров полез в карман, потрогал пачку банкнот, половину из которых составляли те самые растущие доллары, и вдруг наткнулся на конверт с письмом от брата Андрея, которое он в сутолоке событий до сих пор не удосужился толком прочесть.
Прозоров невольно улыбнулся и углубился в чтение.
Письмо, как и ожидалось, представляло собою развернутый отчет о текущих фермерских делах и повествовало о том, что в целом жизнь терпима, только банк жмется с кредитами, да жена скучает по московской квартире и воюет с местными пьяницами, а дочка ходит в школу за четыре километра…
Однако в подтексте письма угадывалось, что фермерское хозяйство, на которое некогда возлагалось столько надежд и упований, находится на грани разорения. Что, впрочем, подтверждалось фразой: “…В общем, главное сейчас — преодолеть некоторые материальные трудности…”
Андрей, сводный брат Прозорова, был моложе его на четырнадцать лет. Практически никаких совместных детских воспоминаний у них не было, поскольку Прозоров жил в суворовском училище, приезжая домой только на каникулы, и если бы сложить все короткие сроки их встреч, то едва ли набралось бы и полгода… После смерти матери они и вовсе перестали встречаться, изредка переписывались, причем зачинщиком переписки выступал Андрей, и письма его походили на подробные объяснительные записки:
“Дорогой брат Иван! Я заканчиваю четвертый курс автодорожного техникума, учусь неплохо, но стипендию зажимают. Через месяц у нас производственная практика, выезжаем в совхоз “Рассвет”, на Брянщину…”
Заканчивались письма одинаково:
“Дорогой брат Иван! В настоящее время складываются временные трудности с деньгами, если можешь, окажи материальную помощь. С приветом, твой брат Андрей!”
Иногда таких писем за время долгих отлучек Прозорова накапливалось до пяти и, читая эти словно под копирку написанные строки, он усмехался, поскольку фраза “учусь неплохо, но стипендию зажимают”, повторялась во всех без исключения посланиях, равно как и горестное извещение о том, что “в настоящее время складываются временные трудности с деньгами”.
Прозоров шел на почту и посылал деньги, и ответное его письмо умещалось на малой площади обратной стороны почтового перевода:
“Братишка Андрюша! Послал бы больше, но большие деньги портят и хороших людей, а потому вынужден сумму ограничить до разумных пределов. Привет! Твой Иван.”
Тут Прозоров уяснил, что, несмотря на сегодняшний окрыляющий романтизм дороги, впереди ждет его встреча с человеком, увы, мало благополучным, а потому — кто ведает? — последуют обиды, просьбы ссуд, раздоры и трения… Куда он едет? Зачем? Чтобы опять, разочаровавшись, куда-то бежать? Но к кому? Впрочем, у него есть главное: жизнь, здоровье и — оптимизм. И — терпение, лимит которого покуда не исчерпан. А значит — все впереди!
Он сложил письмо, убрал его в карман брюк, затем влез на верхнюю полку, устроился на узком матраце, сунув под него, в изголовье, рядом с вибрирующей стенкой, пачку денег и документы, дабы уберечь их от возможных посягательств злоумышленников, подбил ладонями плоскую подушку, и уже через пять минут спал, убаюканный мерным перестуком колес.
БАНДА
“Самое большое несчастье — жить в эпоху больших перемен!” — говорит древняя китайская мудрость, и уж кому-кому, а русскому человеку превосходно знакома эта печальная истина. Обычно задумываются эти грандиозные государственные перемены людьми благородными, материально обеспеченными, а отчасти даже и праздными. Частенько, правда, эти люди не умеют толком устроить и наладить и свою личную, и семейную жизнь, но когда дело касается общечеловеческих масштабов, тут им орудовать всегда как-то проще и способнее. Все эти перестройки задумываются с непогрешимым расчетом, на радость всему человечеству, с перспективой ясной и в высшей степени мудрой. И даже последнему дураку, которому на пальцах растолкуют суть дела, становится совершенно очевидно, что да, перемены эти необходимы и коль скоро они осуществятся на практике — жизнь тотчас станет яркой и радостной, не в пример нынешнему унылому прозябанию.
“Нет, так дальше честному человеку жить нельзя, а нужно подправить вот здесь и здесь, маленечко реформировать вот тут, чуть-чуть перестроить вон там!..” — восклицает один просвещенный дурак, а за ним еще и еще один, и начинается грандиозная ломка всего и вся.
Легко ухватить черта за рога, да трудно после от них отцепиться.
И поднимается в государстве великая смута, идет раздрай и раскол, вырываются из темных щелей и глубин дремавшие прежде энергии, и вдруг начинают исчезать в никуда благородные люди, зачинатели всей этой благости, а на их места вылезают и застят свет Божий такие отъявленные хари, морды, рыла, что тошно делается и умному, и дураку. Всем тошно в такие эпохи, и почти невозможно найти человека, которому жилось бы легко и спокойно. Разве что в каком-нибудь дальнем монастыре…
Сергей Урвачев по кличке “Рвач” не был здесь исключением, он тоже жил в постоянном беспокойстве и в тревоге, хотя со стороны могло показаться, что этот человек достиг такого влияния в обществе, что уж ему-то грех жаловаться на нынешнюю жизнь, и бояться каких-либо напастей решительно не стоит. Если бы кому-нибудь в Черногорске ненароком пришла в голову такая крамольная мысль, то, во-первых, он ни за что и никому не высказал бы ее вслух, а во-вторых, постарался бы немедленно выкинуть ее из головы. Само имя “Рвач” вот уже на протяжении нескольких лет наводило на жителей города ужас, и тому имелись очень и очень веские причины.
В конце восьмидесятых старший сержант Сергей Урвачев вернулся в родной город, честно отслужив в десантно-штурмовой бригаде свои положенные два года. Теперь ему предстояло восстановиться на спортивном факультете Черногорского пединститута и продолжить учебу, но окружающая жизнь за время его отсутствия настолько переменилась, что планы эти, казавшиеся прежде естественными и единственно возможными, ныне, по здравому размышлению, расценивались им как донельзя простецкие и наивные. Но поскольку иных планов устройства своей судьбы он не выработал, то решил не торопиться и повнимательнее приглядеться к происходящему вокруг. Происходящее же было воистину удивительно. Страна гудела, как пчелиный рой, стоял самый разгар перестройки, — время эйфорического брожения умов, бесконечных телевизионных дебатов о необходимости иной, демократической жизни, и витала в общественной атмосфере покуда еще невысказываемая вслух идея о неизбежности построения капитализма, развитие которого в России некогда прервала революция. Создавались первые коммерческие состояния, шло разделение людей на хозяев и работников и — повсеместно процветал рэкет, чьи схемы российские уголовнички творчески позаимствовали из произведений американского кинематографа, подменившего собой киноленты о доярках, честных милиционерах и прочих комударниках.
Стереотипы прежних социалистических карьерок или же устройство на хлебную точку Сергея не привлекали. Все это, как уяснил себе демобилизованный воин, отличавшийся склонностью к холодной логике, относилось уже к категориям отжившим, никчемным и бесперспективным. А потому следовало улавливать новые веяния, сулящие грандиозные и реальные перспективы, о которых ранее, в строго замкнутом круге тоталитарной действительности, можно было лишь отвлеченно грезить.
Да, менялся родной Черногорск, менялся захватывающе стремительно…
Сновали по улицам шикарные иномарки, в изобилии появлялся неведомый прежде импорт, обставлялись квартиры деловых людей итальянской мебелью и последними достижениями японской бытовой техники, гремела и блистала ночная жизнь в коммерческих ресторанах.
Присмотревшись, Сергей понял, что условия этого нового бытия диктуют откровенные бандиты, причем зачастую те, кто, подобно некоторым его знакомым, вышли из провонявших мочой подворотен, считаясь прежде отребьем и шпаной. Однако теперь чернь и мразь, ранее копошившаяся на общественном дне, стала организованной силой, сумела объединиться в дисциплинированные стаи и напористо вклиниться в раздел сладких пирогов.
— Давай, Рвач, к нам в бригаду, — предложил ему едва ли не первую же неделю после дембеля дружок детства. — Нам крепкие парни во как нужны! — а за нами, брат, не пропадешь…
В том, что бандитским сообществам нужны “крепкие парни”, Урвачев не сомневался, ибо в те первоначальные времена становления мафии громкие уголовные разборки проходили в городе ежедневно, вызывая большую естественную убыль в рядах бойцов, но вот последний пункт насчет “за нами не пропадешь” вызывал в нем очень крупные сомнения. Пропасть было легче легкого все по той же причине неутихающих битв с применением огнестрельного и всякого прочего оружия.
— Какие тут базары, Рвач, — не уставал уговаривать его дружок. — Ты же мастер спорта по боксу, призер… Десантура. Не пьешь, не куришь… Да тебя хоть сейчас возьмут! Пойми, люди нужны… И сразу все получишь — бабки, тачку, хату со временем купишь…
— Надо подумать, — уклончиво отвечал Урвачев.
— Что тут думать? Пусть философы думают. Или ботаники какие… Закрепят за тобой точку, вроде какого шалмана-ресторана, будешь дань собирать. И при деньгах, и всегда выпить-закусить бесплатно. Шоколад, а не житуха! Санаторий…
Из дальнейшего разговора с дружком детства Сергей сделал для себя окончательный вывод: в городе прочно утвердился уголовный мир со своей иерархией, деливший территории и доходы подопечных коммерсантов по собственным понятиям и принимавший в свои ряды зеленых чужачков лишь на должности молодых “солдат”. Не более того, что, в общем-то, было закономерным. Однако перспектива трудоустройства в “шестерки”-боевики Урвачева нисколько не привлекала. В голове его начинали роиться куда более заманчивые и широкие планы, отличавшиеся такой решительностью и дерзостью, что до поры их следовало тщательно скрывать.
Вежливо, но твердо отказавшись от предложенной чести влиться в ряды сплоченного криминала, Сергей Урвачев в конце концов вернулся в институт, впрочем, не столько для того, чтобы продолжить учебу на факультете физкультуры, сколько для обретения пристойного социального статуса. Одновременно он продолжал лелеять и вынашивать свои тайные замыслы, но чем больше думал над ними, тем вернее выходило, что в одиночку на сегодняшний день сделать ничего не удастся, и, как ни крути, а нужен ему для начала крепкий союзник и толковый единомышленник.
Замечено, что когда человеком овладевает руководящая идея, сама жизнь как бы случайно и ненавязчиво начинает подбрасывать ему всевозможные варианты и средства для ее реализации. Потому, вероятно, что нет в мире такой идеи, пусть даже самой нелепой и сумасшедшей, которая однажды придя человеку в голову, не стремилась бы осуществиться на практике. И поистине ни из-за чего на свете не пролито столько крови, сколько пролито ее из-за всякого рода руководящих идей.
Но случается и так, что одна и та же идея приходит к двум людям одновременно и тогда, если верить классику, она становится силой. В очень скором времени Урвачев стремительно и близко сошелся с бывшим своим соперником по соревнованиям, отслужившим в спецчастях и получившим диверсионную подготовку — Егором Ферапонтовым. Сергею хватило буквально нескольких фраз, чтобы понять — вот тот человек, на которого можно поставить и с кем стоит затевать большие дела. А в ходе дальнейшего общения, Урвачев окончательно убедился в верности своего первоначального впечатления.
У Егора Ферапонтова была точно такая же цель как и у Сергея, и цель эта заключалась в том, чтобы решительно и в самые короткие сроки завоевать криминальный олимп Черногорска, вытеснив оттуда зажравшуюся и возомнившую о своем всесилии братву.