Бабушка Ксения Ивановна никак не могла, да и не хотела привыкать к городской жизни, менять свои привычки. В деревне, сидя на завалинке, часами судачила с соседками, продолжала это и в Москве. Но Москва не Калиновка, а в тридцатые годы разговоры по душам могли стоить жизни. Вот отец и беспокоился.
Ранней весной 1938 года мы уехали в Киев, и мне пришлось оставить работу. Все, что я делала с этого времени, — работала как общественница по поручениям райкома партии. В киевский период я преподавала историю партии в районной партийной школе (при Молотовском райкоме г. Киева), выступала с лекциями, училась на вечерних курсах английского языка, растила детей. Дети маленькие (трое) часто болели.
В 1938 году в Киеве я встала на партучет по соседству в Институте травматологии и ортопедии Ленинского района, и там познакомилась с проф. Анной Ефремовной Фруминой, которая с весны 1941 года лечила Сережу от коксита и довела лечение до конца. Сережу положили в гипсовую кроватку (свободной оставалась одна нога, руки и верхняя часть груди), в которой он провел два с лишним года. Только в 1943 году начали ставить его на костыли, потом ходил в «туторе» (корсете), специальном приспособлении для ходьбы.
Любопытное отступление. Не помню даты, к сожалению. В. М. Молотову построили дачу[2] по специальному проекту с большими комнатами для приема иностранных гостей, и в какой-то день было объявлено, что правительство устраивает прием для наркомов и партийных руководителей Москвы на этой даче. Работники приглашались вместе с женами, так и я попала на прием. Пригласили женщин в гостиную. Там я уселась у двери и слушала разговоры московских гостей. Все собравшиеся женщины работали, говорили о разных делах, о детях…
Позвали в столовую, где были накрыты столы буквой П. Усадили по ранее намеченному порядку. Я оказалась рядом с Валерией Алексеевной Голубцовой-Маленковой, напротив — жена Станислава Косиора, которого только что перевели на работу в Совет Народных Комиссаров СССР. Уже было известно, что на его место секретарем ЦК Украины поедет Н. С. Хрущев. За ужином я стала спрашивать жену Косиора, что из кухонной посуды взять с собой. Она очень удивилась моим вопросам и ответила, что в доме, где мы будем жить, все есть, ничего не надо брать. И действительно, там оказалась в штате повариха и при ней столько и такой посуды, какой я никогда даже не видела. Так же и в столовой… Там мы начали жить на государственном снабжении: мебель, посуда, постели — казенные, продукты привозили с базы, расплачиваться надо было один раз в месяц по счетам.
Вернусь к приему, где для меня все было очень любопытно. Когда гости сели, из двери буфетной комнаты вышел И. В. Сталин и за ним члены Политбюро ЦК и сели за поперечный стол. Конечно, их долго приветствовали аплодисментами. Не помню точно, но, кажется, сам Сталин сказал, что недавно образовано много новых наркоматов, назначены новые руководители, поэтому в Политбюро решили, что будет полезно собрать всех в такой дружеской обстановке, познакомиться ближе, поговорить…
Потом говорили многие, называли свои учреждения, рассказывали, как представляют себе свою работу. Дали слово женщинам. Валерия Алексеевна Голубцова-Маленкова говорила о своей научной работе, за что была осуждена женщинами. В противовес ей молодая жена наркома высшего образования Кафтанова сказала, что будет делать все, чтобы ее мужу лучше работалось на новом ответственном посту, чем вызвала всеобщее одобрение.
За этим ужином я узнала, что у т. Косиора два сына. Жена Косиора произвела на меня очень приятное впечатление; я впоследствии часто вспоминала ее, когда через годы узнала, что она была сослана безвинно в лагерь и расстреляна, а резолюцию о расстреле написал единолично В. М. Молотов. Мне об этом рассказал Н. С. при следующих обстоятельствах. Полина Семеновна Молотова встретила меня во дворедома наул. Грановского и попросила передать Н. С. просьбу принять ее в ЦК по поводу восстановления в партии В. М. Молотова, исключенного несколько лет тому назад… Н. С. принял Полину Семеновну и показал ей документ с резолюцией Молотова о расстреле жен Косиора, Постышева и других ответственных работников Украины, затем спросил, можно ли, по ее мнению, говорить о восстановлении его в партии или надо привлекать к суду. Это Н. С. рассказал мне, отвечая на вопрос, приходила ли к нему Полина Семеновна и чем разговор закончился.
В1935 — 1936 гг. предприятия работали на непрерывной неделе: пять дней работали, шестой — выходной, по скользящей шкале. Очень для меня неудобный был режим — никогда не имела выходных вместе с Н. С, он работал с постоянным выходным. Цель непрерывной рабочей недели была хорошая — чтобы оборудование было загружено полностью, чтобы производительность труда росла, чтобы люди меньше уставали. Но не оправдал себя такой порядок, перешли потом на шестидневную рабочую неделю с выходным днем в воскресенье.
Помню, в те годы секретарем МГК по пропаганде работала Евгения Коган, бывшая жена Куйбышева, помню ее дочку Галю Куйбышеву. Помню, как я огорчалась, когда т. Коган устраивала походы своих товарищей в театры, это бывало часто, а я не могла пойти вместе с ними, потому что по воскресеньям работала на заводе. И все другие культурные мероприятия, в которых участвовал Н. С., мне были недоступны из-за «непрерывки».
Секретарем парткома на Электрозаводе работал т. Юров, очень энергичный товарищ. Тогда называли друг друга по фамилии, не особенно интересовались семейными делами. Юров не знал и не интересовался, за кем я замужем. Однажды он позвонил поздно вечером нам на квартиру, я подняла трубку, он отрывисто спросил, кто у телефона, я ответила: «Кухарчук» — автоматически. «А ты что там делаешь, я звоню на квартиру т. Хрущева?» Очень он был поражен тем, что я, оказывается, жена Хрущева. А вопрос у него был срочный: наши подшефные луга были под угрозой вытаптывания военной конницей, и необходимо было вмешательство МГК до утра следующего дня. На следующий день он меня допрашивал, как это я сумела скрыть свои семейные отношения с секретарем МГК. Я ответила, что не скрывала, а информировать товарищей на заводе без вопросов с их стороны не считала нужным. Кстати, с помощью МГК удалось защитить подшефные Электрозаводу луга от военной конницы… Тов. Юров впоследствии был невинно репрессирован и погиб.
Работали мы в партийном комитете Электрозавода много. Как я уже упоминала, уходила я из дома в 8 часов утра и возвращалась не раньше 10 вечера. Ездила на трамвае от Дома правительства до Электрозаводской улицы, дорога отнимала не менее часа.
По дороге на работу и с работы читала литературные новинки, запомнилась мне «Как закалялась сталь», прочитанная впервые в трамвае. Завод работал в три смены, и партийная, профсоюзная и комсомольская организации (комитеты) должны были обслуживать все три смены: проводили собрания, политзанятия и пр.
В 50-е годы я еще поддерживала связь с работниками завода через Варю Сыркову, ходила к ней в гости, виделась там с товарищами по работе, а после ее смерти, а потом и смерти т. Цветкова (бывшего директора лампового завода) живая связь оборвалась, только по телефону передавали приветы через Тамару Тамарину, работницу Электролампового завода с 1916 года.
В 1939 году немцы заняли Польшу и приближались к моим родным местам — селу Василеву. Как известно, наши войска в это время двинулись на запад и заняли районы Западной Украины, город Львов и Западную Белоруссию. Н. С. позвонил мне в Киев и сказал, что мое село Василев и окружающий район отойдут к немцам и если я хочу, то могу приехать с оказией во Львов, а оттуда меня отвезут в Василев, чтобы я смогла забрать своих родителей. Еще Н. С. добавил, что организует мою поездку т. Бурмистенко, секретарь ЦК КП(б)У. Тов. Бурмистенко сообщил мне, что по командировке ЦК едут две женщины для работы во Львове и я поеду с ними. Одна молодая комсомолка ехала для работы с молодежью, а вторая, партийный работник, должна была работать среди женщин Львова. Нам велели надеть военную форму и дали револьверы. Было сказано, что мы переодеваемся для удобства, чтобы военные патрули меньше останавливали нас по дороге. Ехали более-менее спокойно. За рулем ЗИС-101 сидел Ваня Подосинов, отличный шофер из гаража ЦК. Но на дороге, недалеко от Львова, чуть было не попали под встречный грузовик: шофер грузовика не спал три ночи и заснул за рулем. Ваня Подосинов, чтобы избежать столкновения, свернул резко вправо и ударился в телеграфный столб. Пострадала только комсомолка — ударилась переносицей о стекло. Довез до Львова нас на своей машине проезжавший мимо командир (проверил документы), девушку отправил сразу в госпиталь на перевязку, а мы вдвоем остались в квартире командования. Командовал войсками Тимошенко Семен Константинович, тогдашний командующий Киевским военным округом, Н. С. находился в войсках как член Военного Совета. Когда Н. С. и Тимошенко вернулись домой и увидели нас в военном и с револьверами, они сперва расхохотались, потом Н. С. очень рассердился, велел немедленно переодеться в платья. И продолжал бурно возмущаться: «О чем вы думаете? Собираетесь агитировать местное население за Советскую власть, а сами приходите с револьверами? Кто вам поверит? Им десятилетиями внушали, что мы насильники, а вы с вашими револьверами подтверждаете эту клевету…»
Переоделась я и поехала в Василев за своими родителями. Сопровождал меня Божко Василий Митрофанович, один из бойцов охраны Н. С. Доехали спокойно, нашли хату моих родителей. Отец и мать были дома. Сбежалось много народа посмотреть на меня и узнать новости. Никто не хотел верить, что село отойдет немцам, не знали этого еще и младшие командиры в частях. Но мне разрешил т. Тимошенко сказать, почему я приехала за родителями. Ночью во двор отца поставили танк. Всю ночь в хате тол пились военные, грелись, мама их кормила, с ними сидел и В. М. Божко. Под утро приехали представители организованной местной власти (уже советской), чтобы меня арестовать как шпионку и провокатора. Еле уговорили их Божко и танкисты, что они ошибаются. Утром родители мои и брат с семьей погрузили в полуторку свое имущество и себя, и мы двинулись на Львов. С нами доехал до первой военной комендатуры представитель местной власти. Он хотел что-то узнать поточнее, но в комендатуре не было еще никаких сведений о территории, которая по договору отойдет к немцам.
Привезла я своих родичей во Львов, во дворец воеводы, где квартировал Н. С. Стали они ходить по комнатам, удивляться всему. Например, отец спустил воду в уборной, удивленно покачал головой, затем покрутил водопроводный кран и кричит матери: «Подойди, посмотри, вода льется из трубы». Все прибежали, смотрели, ахали, только брат Иван Петрович сказал, что он видел водопровод, когда отбывал военную службу.
Когда вошли в комнату т. Тимошенко и Н. С., отец, указывая на Тимошенко, спросил: «Это наш зять?» Но я не заметила, чтобы он разочаровался, узнав, что зять его — Н. С.
В Киеве мы встретили начало войны в июне 1941 года.
На этом мамины регулярные записи обрываются, то ли она не захотела описывать позднейшие события, то ли просто времени не хватило. Сейчас на этот вопрос ответа не сыскать. Однако сохранились отдельные фрагменты, я их разбросал по разным страницам этой главы. Позже я нашел еще одну тетрадь с мамиными записями, дневником (очень нерегулярным), начатым после смерти отца в 1971 году и прерванном в 1982 году, за два года до маминой смерти. У нее тогда начали дрожать руки, и больше, без крайней нужды, мама не писала. Дневник мамы не ложится на канву этой книги.
Как упоминала мама в своих записках, весной 1941 года пришла беда. Я заболел туберкулезом. Хворь называлась кокситом, гнездилась она в ноге.
В то время туберкулез не был редкостью. Болели им в семье отца. Умерли от туберкулеза мамины родители, ее брат. Тяжело болела моя старшая сестра Юля. «После окончания школы, когда Юля училась на втором курсе географического факультета, ей пришлось прервать занятия из-за заболевания тяжелой формой туберкулеза. После операции на легком ей наложили пневмоторакс, с ним она уехала в 1941 году в Алма-Ату, в Казахстан», — написала мама в одном из фрагментов, посвященных детям.
Мне запретили не только ходить, но и сидеть, вообще двигаться. Я лежал на спине на досках, накрепко прибинтованный к гипсовой форме, повторяющей всю нижнюю часть моего тела.
Лечить туберкулез толком не умели, лекарств просто не существовало. Родители обегали всех врачей, прогнозы давались неутешительные, а советы: покой, свежий воздух, питание. Временная неподвижность наложила отпечаток на всю мою жизнь. В самый интенсивный период формирования сознания я был исключен из детского общества. Кому нужен товарищ, накрепко привязанный к постели. Со мной проводили время только взрослые, в первую очередь мать. Немногочисленных товарищей, уделявших мне крохи своего детского внимания, я с благодарностью запомнил на всю жизнь.
В неподвижности я встретил войну. Потом эвакуация: из Киева в Москву, из Москвы в Куйбышев. Там семьи членов правительства разместили в корпусах бывшего санатория Приволжского военного округа. Мы жили в одном доме с семьей Маленкова. Когда немцы подошли к Сталинграду, Маленковы двинулись дальше, в Свердловск. Мама же от переезда отказалась. Отступать дальше у нее просто недоставало сил, да и отец своими письмами с фронта, из Сталинграда, вселял уверенность, он считал, что немцы выдыхаются, за Волгу им не прорваться.
Семья у мамы под крылом собралась обширная. Кроме меня, висевшего на шее неподвижным грузом, еще сестры: Рада, почти взрослая, школьница, и совсем маленькая четырехлетка Лена, мамины родители, племянники и племянницы, всего 15 человек.
Мой брат Леонид служил в бомбардировочной авиации. В начале войны летать на бомбардировщиках считалось сродни самоубийству, истребительная авиация прикрытия практически отсутствовала, немцы расстреливали тихоходные неповоротливые самолеты в упор. По отзывам сослуживцев, Леонид воевал хорошо, за чужие спины не прятался, фамилией отца не прикрывался. Вот что пишет в представлении к награждению его начальник: «Командир экипажа Леонид Никитич Хрущев… имеет 12 боевых вылетов. Все боевые задания выполняет отлично. Мужественный, бесстрашный летчик. В воздушном бою 6 июля 1941 года храбро дрался с истребителями противника вплоть до отражения атаки.
Из боя Хрущев вышел с изрешеченной машиной. Инициативный…
…Неоднократно шел в бой, подменяя неподготовленные экипажи. Ходатайствую о награждении тов. Хрущева орденом Красного Знамени. 16 июля 1941 г. Командир 46-й авиадивизии полковник Писарский».
Леониду оставалось летать еще десять дней.
«26 июля остатки трех эскадрилий 134-го бомбардировочного полка, — написано в боевом донесении, — шли бомбить аэродром в районе станции Изоча… артиллерию в районе Хикало. При возвращении незащищенные бомбардировщики были атакованы восемью немецкими истребителями «Мессершмитт-109». Потери составили: четыре машины из шести».
Самолет Леонида еле дотянул до линии фронта и сел с убранными шасси на запасном аэродроме. Одного из членов экипажа убили еще в воздухе, а Леонид сломал ногу при посадке самолета. Экипаж подбитого самолета выручили красноармейцы. В полевом госпитале у Леонида хотели отрезать ногу, но он, угрожая пистолетом, не дал. Нога очень плохо заживала. Леонид лечился более года в тыловом госпитале в Куйбышеве. Там я его видел последний раз, бледного, улыбающегося, с новеньким орденом на груди.
Когда нога срослась, Леонид стал рваться обратно на фронт, теперь уже в истребители. Использовав все доступные ему средства, брат добился желаемого.
Однако повоевать ему пришлось немного. Леонид совершил только шесть боевых вылетов. Во время седьмого, 11 марта 1943 года, его сбили в окрестностях деревни Жиздра Калужской области, что неподалеку от Смоленска. Типичная судьба плохо облетанных молодых пилотов, не освоивших как следует хитрую механику воздушного боя. Произошло все над территорией, занятой немцами, внизу простирались болота, соседи по строю в пылу боя и не заметили его исчезновения, только что был Леонид — и нет его.
Командующий фронтом прислал отцу соболезнования, предлагал послать в предполагаемый район падения самолета поисковую группу, но отец, поблагодарив за участие, попросил зря не рисковать другими жизнями. Делу не поможешь и сына не вернешь. Так Леонид Хрущев попал в списки пропавших без вести.
В 1995 году в российских газетах появилось сообщение, что в смоленских болотах учитель местной школы отыскал останки советского истребителя. В пилотской кабине нашли скелет летчика в истлевшей лейтенантской форме и меховом шлеме. По свидетельству однополчан, именно такой шлемофон носил Леонид, один во всем полку, и очень им гордился. Сам самолет, их тогда делали из фанеры, сгнил, но на моторе и пулемете сохранились номера, остается сверить их с формуляром в военном архиве. Если формуляр сохранился, одним пропавшим без вести станет меньше.
Вскоре после гибели Леонида в Куйбышеве арестовали его вдову Любовь Илларионовну. Обвинение против нее выдвигалось стандартное — работа на иностранную разведку, благо дипломатический корпус тоже эвакуировался на Волгу. Чьей она числилась шпионкой, я сейчас уже не помню, то ли английской, то ли французской. Вышла она на свободу только в 50-х годах, хлебнув полной мерой лиха в карагандинских лагерях.
На руках у матери осталась их годовалая Юля, она воспитывалась вместе с нами и очень не любила свой отличный от остальных детей статус внучки. Мама первой заметила нарождающуюся проблему, и Юля перешла в дочки.
Мамины племянники Нина и Вася в Куйбышеве вместе с Радой ходили в школу, а к концу войны, когда Васе пошел семнадцатый год, он определился в артиллеристы. Недолгие курсы — его послали на передовую. Погиб Василий Иванович Кухарчук перед победой, в 1945 году, во время наступления на Вену.
Только самая старшая моя сестра пережила войну вдали от нас. Вместе с мужем Виктором Петровичем Гонтарем, директором музыкального коллектива «Думка», они эвакуировались в Алма-Ату, в Казахстан. На фронт Виктор Петрович не попал, не стал рисковать ценной профессией администратора и накрепко забаррикадировался в тылу. С отцом он вновь встретился только в освобожденном Киеве.
Не довелось повоевать и моему будущему родственнику Алексею Ивановичу Аджубею. Октябрь 1941 года семнадцатилетним юношей он встретил в Москве. Многие из его товарищей по школе попали в ополчение. Ему же судьба уготовила иную участь — молодого Алешу в те грозные дни призвали на службу в ансамбль песни и пляски всемогущего НКВД. Трудно сказать, чем он приглянулся, человек не без талантов, да и мать его, Нина Матвеевна, обшивала семью самого Берии.
…На территории санатория под Куйбышевом, кроме Маленковых, жили Серовы, Поскребышевы, Литвиновы и другие не менее привилегированные семьи. Я запомнил только тех, кто проявлял какой-то интерес ко мне, прикованному к носилкам.
Вспоминается Павлик Литвинов, он вечно хотел есть и, подкапывая осенью картофельные кусты, лакомился клубнями, когда печенными на костре, а когда и сырыми. Ни до ни после мне не приходилось видеть, чтобы картошку ели сырой.
Неподалеку от нашего дома в ложбине, спускающейся к Волге, в 1941 году велась большая стройка. Ночи напролет светили прожекторы. Что там делали, мы не знали, только перешептывались: работают заключенные. Тайна открылась после пожара в январе 1943 года, оставившего нашу семью без крова. Двухэтажный деревянный дом занялся в одночасье. Еле успели выскочить кто в чем был. Меня вынесли на носилках. Приехали пожарные, но на тридцатиградусном морозе шланги смерзлись, вода не подавалась, и они безучастно наблюдали, как рушится крыша, валятся перекрытия. Не прошло и часа, а от дома остались одни головешки. Начальники из НКВД, в чьем ведении находился бывший санаторий, не знали, куда нас приткнуть.
Несколько часов мы болтались под дверью комендатуры, пока велись напряженные переговоры с Москвой. Наконец решение состоялось. Нас повели по аккуратно расчищенной асфальтированной дороге вниз под гору, туда, где совсем недавно сверкали огни запретной зоны. Еще несколько минут — и мы вошли в добротный двухэтажный каменный дом с колоннами перед входом.
В случае потери Москвы сюда собирался переехать Сталин. Дом окружали асфальтированные дорожки, со скамеек на крутом берегу открывался вид на Волгу. Под домом на много метров в землю закопался бункер с множеством комнат, переходов, служб. Из дома в него спускались на лифте. Летом 1943 года, когда стало окончательно ясно, что «объект» хозяину не понадобится, нас даже сводили в подземелье на экскурсию. Лифт уже не работал, кое-где под ногами хлюпала вода, комнаты стояли пустыми, мебель вывезли.
Здесь, в Куйбышеве, я заново учился ходить. Потом бегать на костылях. Сменив гипс на корсет, я радовался обретенной подвижности. Мне казалось, что на костылях я бегаю быстрее здоровых. Непередаваемое счастье — снова вступить в мир движений.
Из Куйбышева мы двинулись в обратный путь в 1943 году, сначала в Москву, а оттуда, наконец, домой в Киев.
Все эти годы отца я не видел. Мама несколько раз летала к нему на фронт, а я бережно хранил его сталинградские подарки: трофейную коробку немецких орденов, гильзу от снаряда и эсэсовские кортики.
Последнее мое соприкосновение с войной произошло 17 апреля 1944 года в Киеве. Праздновали пятидесятилетие отца, немцы в тот день отчаянно бомбили Дарницу, а мы, дети, собирали после налета осколки зенитных снарядов.
Началась мирная жизнь. Обрушился неурожай 1946 года. В ответ на просьбу отца снизить поставки хлеба Сталин прислал в Киев Кагановича. Он стал Первым секретарем ЦК. Из амбаров вымели все зерно, и на Украине начался голод, людоедство. Не могу без содроганий читать воспоминания отца о том периоде.
Сделав свое дело, Каганович возвратился в Москву.
Беда не приходит одна.
«Весной 1947 года Н. С. очень сильно простудился на Ирпенской пойме под Киевом, где он хотел организовать выращивание на торфяниках овощей для столичных жителей, и заболел воспалением легких. Боялись за его жизнь. Лежал дома, дежурили доктор и сестра, консультировали два профессора (Зеленин и еще кто-то) из Москвы», — вспоминает мама.
Думали, отца не выходить: новомодный пенициллин, кислородные подушки — ничего не приносило облегчения. Выходя из спальни отца, профессора Вовси и Губергриц (мне почему-то запомнились именно эти фамилии), тогдашние светила, только сокрушенно покачивали головами.
Я запомнил неподвижное серое лицо отца на подушках, хриплый свист дыхания и неузнающий взгляд. К счастью, организм выдюжил, отец выздоровел.
Долечиваться его послали на море. Но не на Черное, к которому отец привык, а на Балтику. Южное солнце, я до сих пор не понимаю почему, врачи сочли противопоказанным. Свой первый послевоенный отпуск отец, сопровождаемый целым выводком детей, провел в поселке Майори, вблизи Риги. Море оказалось непривычно мелким, неприветливым, до дрожи холодным. Но мы, дети, не обращая внимания на температуру, стремились залезть в воду при первой возможности, даже когда наблюдавшие за нашими «подвигами» родители и старшая сестра Юля сидели на берегу в пальто. Отец быстро окреп. С открытием утиной охоты он пропадал на окрестных озерах. В середине августа решил слетать в только что переименованный в Калининград Кенигсберг. Взял и нас с Радой. Город лежал в руинах, центр выгорел абсолютно. Разместились мы в одном из генеральских особняков на окраине.
Отец поинтересовался у хозяина дома, «не балуют» ли немцы.
— Что вы, Никита Сергеевич, все спокойно, — поспешно возразил генерал, потом, подумав, добавил: — У меня на втором этаже на террасе пулемет стоит. Проснешься ночью, дашь очередь и снова в постель.
Так я и не понял, зачем ему пулемет, если все спокойно.
В Калининграде мы провели пару дней, отец очень интересовался изготовлением тканей из бурого угля. Он пришел в восторг от достижений немецких химиков, забрал с собой целую коллекцию образцов, чтобы показать украинским ученым, внедрить эти технологии у себя. Посетили мы и гигантский карьер, где добывали янтарь. На меня он произвел неизгладимое впечатление, особенно кусочки застывшей смолы с комаром и мушкой внутри, отец же остался равнодушен. По прилете в Ригу отец засобирался домой. В Киев мы вернулись ранней осенью, к началу учебного года. Постепенно восстанавливалась нормальная жизнь. У отца она была занята работой, но не состояла из одной работы.
Он находил время заниматься и детьми, съездить с нами в лес или на Днепр. Отец любил компании. По выходным дням по поводу или без оного у нас на даче обычно собирались секретари ЦК и зампреды Совмина. Не обходил он вниманием и военных. Командующим Киевским военным округом тогда был старый фронтовой знакомый отца генерал-полковник Андрей Антонович Гречко, балагур и весельчак.
Во время таких встреч серьезные разговоры перемежались шутками, сопровождались летом купанием в Днепре, а осенью походами в окрестные колхозы — полюбоваться, как говорил отец, на урожай. Все завершалось шумным совместным обедом.
Но всем развлечениям отец предпочитал охоту.
Сейчас мы вдоволь наслышаны о правительственных забавах. В те годы подобное не могло даже прийти в голову. Тогда все обставлялось очень просто: собравшиеся сослуживцы отца, я более других запомнил Ивана Семеновича Сенина, Демьяна Сергеевича Коротченко, Никифора Тимофеевича Кальченко, Александра Евдокимовича Корнейчука и уже упоминавшегося генерала Гречко,[3] растянувшись цепью, брели, перекликаясь, по осенней стерне в надежде спугнуть зайца. Когда старшие уставали, мы, дети, вперемешку с охраной с гиканьем гнали тех же зайцев и лис на наших отцов, стоявших на линии стрельбы. Добыча, как правило, оказывалась невелика, зато удовольствие…
Такие встречи сближали людей, превращали их из товарищей по работе просто в товарищей, а подчас друзей. В то непростое время это значило немало. За все послевоенные годы из окружения отца бесследно не исчез никто. Врагов народа среди них не искали.
В Москву мы возвратились в самом начале 1950 года, отпраздновали Новый год дома в Киеве и тронулись. Мама подгадала, чтобы дети не пропустили ни дня в школе. За дисциплиной она следила строго.
Отец переехал на пару недель раньше, Сталин вызвал его в декабре на торжественное празднование своего 70-летия. С трудом отец вырвался в Киев на пару дней сдать дела преемнику Леониду Георгиевичу Мельникову.
Видно, Сталин обеспокоился не на шутку. Только что завершилось так называемое «ленинградское дело» погибли набиравшие силу молодые члены Политбюро Вознесенский и Кузнецов. По всей вероятности, Сталин на сей раз на самом деле поверил в существование заговора. Когда же ему вслед за ленинградским представили материалы о существовании такого же московского центра во главе с руководителем столичной организации Поповым, он забеспокоился. Этим я объясняю срочный вызов отца. В первые же дни Сталин вручил ему кипу документов, обвиняющих в антисоветской деятельности не только Попова и его ближайшее окружение, но и всех секретарей райкомов и председателей райисполкомов, не миновало внимание и руководителей предприятий. Отец ужаснулся. На Украине с подобными делами он, слава богу, после войны не сталкивался, местные бдильщики знали, что в ЦК КП(б)У с подобными доносами лучше не соваться.
И в Москве отец решил не отступаться от своих правил. Он знал: не проявишь рвения — есть шанс, что дело зачахнет само по себе. Конечно, если тут не замешаны интересы самого Сталина. Тогда жертвам не поможет никто и ничто. В данном случае опыт отца, прошедшего, как он выражался, «мясорубку 1937 года», подсказывал, что автором интриги является не вождь и можно попытаться отвести руку палача.
Когда Сталин, так и не дождавшись доклада отца, через несколько недель поинтересовался результатами расследования, тот постарался убедить его, что донос липовый, все сведения высосаны из не очень чистого пальца. Сталин не стал настаивать, и дело заглохло. Своего предшественника Попова отец убрал подальше. Его назначили директором завода, там он в глазах Сталина не представлял угрозы, а следовательно, и его жизнь находилась в безопасности. Попов расценивал изгнание иначе и до конца своих дней остался в стане недоброжелателей отца.
С переездом в Москву наш уклад жизни претерпел заметные изменения. Не стало гостей, об охоте отец не заикался. Здесь друзья и дружба таили в себе опасность. Никто не знал, как доложат Самому, что он подумает. Невинная встреча старых приятелей могла обернуться трагедией.
Непривычным и неожиданным такой поворот событий стал не только для нас, для семьи. От московских порядков за время своей украинской вольницы поотвык и отец.
Вспоминается такое происшествие. Летом 1950 года отец решил навестить своего старого друга Николая Александровича Булганина. Дружили они еще с 30-х годов, когда отец работал секретарем Московского комитета партии, а Булганина назначили председателем Моссовета. «Отцы города» — так называл их Сталин.
После 1930 года, когда отец покинул столицу, пути их разошлись. Теперь они жили на одной лестничной площадке, на пятом этаже дома № 3 по улице Грановского. Этажом ниже жил Маленков. Встречались не по службе изредка: то вместе приедут после позднего обеда у Сталина, иногда Булганин заглядывал на пару минут к нам, порой мы к нему.
Слово «навестить», возможно, и не очень годится, точнее, отец напросился к Булганину в гости на дачу. Поехали всей семьей. Встречи старых товарищей не получилось. Вроде и хозяева старались проявить радушие, и стол полной чашей, а разговор то и дело обрывался, застывая томительной паузой.
Одно дело — встречи в Киеве, вдали от Кремля. Здесь, в Москве, мир оказался устроен по-другому. Зачем это Хрущев вдруг поехал на дачу к Булганину и они вдали от любопытных глаз и чутких ушей долго гуляли вдвоем в лесу? Не дожидаясь вечера, мы отправились восвояси…
Возможно, фиаско нашего визита произошло совсем не по политическим причинам. Дело в том, что во время войны, пребывая в качестве члена Военного совета на Западном фронте, Булганин завел себе новую семью. В высшем партийном эшелоне разводы не поощрялись, на них смотрели строже, чем в католической церкви. Поэтому не только оформить, но и обнародовать свои отношения Николай Александрович не решился. Вот и принимал он нас на даче старой семьей. Какое тут радушие… Отец в то время не знал о семейных метаморфозах своего друга.
Так ли, иначе, но больше отец к Булганину не ездил и к себе на дачу не приглашал. Тем не менее совсем отрешиться от своих привычек отец не смог. Он не представлял себе жизни без общения. Наиболее часто в те последние сталинские годы он встречался с Маленковым. К нему мы несколько раз заезжали на дачу, собирали вместе грибы, обедали. Но чаще встречались в городе. Отец взял себе в привычку время от времени вытаскивать Георгия Максимилиановича пройтись после работы по вечерней Москве. Тот не сопротивлялся, и мы отправлялись гурьбой — впереди Сами, а за ними мама с женой Маленкова Валерией Алексеевной, а следом Рада с мужем Алешей Аджубеем, дети Маленкова и я.
Вокруг сновала охрана, отцовская, привыкшая к таким прогулкам еще по Киеву, и местная, видевшая в каждом встречном потенциального террориста. Но к нам они не приближались, прохожих не беспокоили, знали — отец подобного поведения терпеть не мог.
Ни отца, ни Маленкова почти не узнавали. Гуляли мы обычно осенними вечерами (летом ночевать ездили на дачу), в темноте лица различимы плохо. Думаю, что их и не очень-то помнили по портретам. Во всяком случае, прогулки проходили без помех.
Чаще гуляли по улице Калинина (Воздвиженке), Моховой, заворачивали на Горького (Тверскую), а оттуда домой. Если уходили в Александровский сад, а дальше — на Красную площадь и по набережной вокруг Кремля, то поход затягивался. На улице разговор редко заходил о серьезных вопросах, а уж Сталина не поминали никогда.
Больше судачили о детях, болтали о доме. Во время этих прогулок Валерия Алексеевна сагитировала меня поступать учиться в Энергетический институт. Там она долгое время работала директором и оставила о себе добрую память. В те годы в институте образовался новомодный факультет электровакуумной техники и специального приборостроения.
В Москве в жизни отца появилось еще одно нововведение — бронированный ЗИС-110, последнее достижение автозавода имени Сталина. Еще до войны для членов Политбюро закупили в Соединенных Штатах бронированные «паккарды». Полагалась такая машина и отцу. Однако он в покушения не верил и к тому же любил простор, свежий воздух. Запирать себя в душную, тесную коробку он решительно отказался. Предпочитал открытую машину с надвигающимся на случай дождя брезентовым верхом. На ней отец и колесил вдоль полей украинских, волоча за собой тучу пыли. От нее он защищался специальным холщовым пыльником, плотно застегивающимся по самое горло.
В Москве царили иные законы. Сначала все шло, как и раньше, от настойчивых предложений охраны пересесть в бронированную машину отец отмахивался. Но однажды во двор дачи въехал ЗИС, чем-то неуловимо отличавшийся от привычного. Такой и не совсем такой. Я, как всегда встречавший отца, взялся за ручку дверцы. Она повернулась, но дверь не поддавалась. Я приналег, образовалась небольшая щелка, постепенно дверца приоткрылась. Тяжела и толста она оказалась неимоверно. Одни стекла толщиной сантиметров десять.
Из машины, покряхтывая, вылез недовольный отец. Как-то презрительно глянув на машину, бросил:
— Теперь на этой буду ездить. Заставили.
Кто заставил, он не договорил. Может, начальник правительственной охраны Власик пожаловался Сталину, и последовал однозначный приказ. Или отец сам счел неблагоразумным выделяться среди других облаченных в броню руководителей. Не могу сказать. Проездил он в этом броневике до марта 1953 года, а тогда уже бросил его навсегда.
Интересно, что его примеру последовал только Микоян. Остальные же члены коллективного руководства, особенно Ворошилов и Молотов, цепко держались за бронированные чудовища. Что, им за каждым кустом виделась жертва, жаждавшая отмщения? Или просто становилось не по себе, если между ними и окружающим миром не стояла непробиваемая стена?
Еще одной новостью, вошедшей в нашу жизнь, стали звонки от Самого. На самом деле, лично Сталин не звонил никогда. Звонили из секретариата. Но одна возможность подобного звонка заставляла, заслышав требовательное дребезжание «вертушки», вскакивать в нервном напряжении.
Особенно неприятно отец себя чувствовал в выходные. Вставала дилемма: садиться за семейный обед или нет. Ведь пообедаешь дома, там, если вызовут, будет не по себе. О сталинских обедах говорено много, и я воздержусь от повторений. Иногда звонок раздавался, и отец поспешно уезжал. Порой Бог миловал.
Последний раз отец ждал звонка в начале марта 1953 года, в воскресенье, первого числа. Накануне, вернее, в то утро он вернулся домой на дачу часов в пять, как обычно, когда он ужинал у Сталина. Отец не сомневался, Сталин не выдержит одиночества выходного дня, затребует к себе. Обедать отец не стал, пошел пройтись, наказав, если позвонят оттуда, его немедленно позвать. Такое распоряжение он сделал для проформы, все прекрасно знали, что надо делать в этом случае. Звонка отец так и не дождался. Стало смеркаться. Он перекусил в одиночестве и засел за бумаги. Уже совсем вечером позвонил Маленков, сказал, что со Сталиным что-то случилось. Не мешкая, отец уехал.
Мы, конечно, не знали, кто звонил, что сказал. Да и не интересовало это никого. Каждый занимался своими делами.
Некоторое удивление вызвало скорое возвращение отца, он отсутствовал часа полтора-два. Однако вопросов никто не задавал, он молча поднялся в спальню и вновь углубился в свои бумаги.
Как он уехал вторично, я уже не слышал, наверное, лег спать. На этот раз отец не возвращался очень долго, до самого утра. Мы все еще ничего не знали. Только на следующий день он рассказал, что Сталин болен, состояние очень тяжелое, и они с Булганиным будут по ночам дежурить у постели больного на ближней даче. Сообщение о болезни Сталина появилось в газетах только 4 марта. До этого казалось, теплится еще какая-то, пусть призрачная надежда. На мои вопросы отец ничего вразумительного не отвечал, отделывался короткими фразами: «Лечат, делают все возможное…»
Подобная публикация в газетах могла означать только одно: больше надежд не осталось. Ведь все, что касалось Сталина, держалось за семью замками. Отец подтвердил худшие опасения, сказал: «Всякое может случиться, надо подготовить народ». Помню, он еще произнес: «А то получается: жил-жил и нет его. Здесь очень много можно напридумывать. Да и когда Ленин заболел, регулярно публиковались медицинские бюллетени».
Я окончательно понял: все. Особенно меня поразило упоминание о ленинских бюллетенях, ведь они завершились некрологом.
Я попытался расспросить отца о подробностях, но он не стал распространяться, да и что он мог мне, мальчишке, рассказать?
Чем был для меня Сталин? Как и многие, я в прошедшие годы не раз задумывался над этим. С течением времени отношение изменилось диаметрально, и сейчас важно не подменить вчерашний день сегодняшним. В семье о Сталине разговоров почти никогда не вели. Считалось, объяснять нечего. О критике не было и речи. Но напряжение отца ощущалось постоянно. Он старался не подавать вида, но порой оно прорывалось в мелочах.
Вспоминаю такой эпизод. К концу жизни Сталина джазовую музыку стали отождествлять с контрреволюционной деятельностью. За нее, возможно, еще не сажали, но все к этому изготовились. Как-то в воскресный летний день на даче я поставил пластинку с «Пароходом» Леонида Утесова. Тогда это было «крайне левое» произведение. Отец, сидя за столом, просматривал газеты. Сначала он никак не реагировал, потом поднял глаза и кратко то ли попросил, то ли приказал:
— Сними.
Я остановил проигрыватель. Отец немного помолчал, а потом добавил:
— Лучше ее разбить.
Я не ответил, пластинку мне было очень жалко, он не настаивал, а только попросил:
— Больше ее не заводи.
Что он знал и о чем догадывался? Чего он боялся?
В те годы для меня товарищ Сталин оставался вождем всех времен и народов. Несуразицы в «Экономических проблемах…» и «Вопросах языкознания», которые никак не укладывались в моей голове, я объяснял своей неспособностью воспринять гениальные мысли. Усомниться в них… Такое мне просто не приходило в голову.
Вечером 5 марта 1953 года отец возвратился домой раньше чем обычно, где-то около полуночи, все эти дни он приходил лишь под утро. «А как же дежурство?» — пронеслось у меня в голове.
Пока отец снимал пиджак, умывался, мы молча ожидали, собравшись в столовой. Он вошел, устало сел на диван и вытянул ноги. Помолчал, потом произнес:
— Сталин умер. Сегодня. Завтра объявят. Он прикрыл глаза.
Я вышел в соседнюю комнату, комок подкатился к горлу, а в голове сверлила мысль: что же теперь будет?
Я искренне переживал, но мое второе «я» как бы со стороны оценивало происходящее, и я внутренне ужаснулся, что глубина моих чувств недостаточна, не соответствует трагизму момента. Однако большего не получилось, я вернулся в столовую.
Отец продолжал сидеть на диване, полуприкрыв глаза. Остальные застыли на стульях вокруг стола. Я никого не замечал, смотрел только на отца.
Помявшись, спросил:
— Где прощание?
— В Колонном зале. Завтра объявят, — как мне показалось равнодушно и как-то отчужденно ответил отец. Затем он добавил после паузы: — Очень устал за эти дни. Пойду посплю.