Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Космополис - Дон Делилло на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— В такие дни.

— Что? — спросила она.

— Мое настроение меняется и гнется. Но когда я жив и пришпорен, я сверхпроницателен. Знаешь, что я вижу, когда смотрю на тебя? Женщину, которая желает бесстыдно жить в собственном теле. Скажи мне, что это неправда. Тебе хочется следовать за телом в леность и плотскость. Поэтому тебе и нужно бегать — чтобы избежать этой склонности своей натуры. Скажи мне, что я сочиняю. Не можешь. У тебя это на лице написано, всё, как редко у кого на лицах бывает. Что я вижу? Нечто ленивое, сексуальное и ненасытное.

— Мне так удобно.

— Это та женщина, которая ты в жизни. Глядя на тебя — что? Я возбужден больше, чем в первые жгучие ночи подросткового буйства. Возбужден и смущен. Смотрю на тебя — и у меня встает, хотя ситуация рьяно не располагает.

— Он не в том положении. Психологически не способен, — сказала она. — Он знает, что происходит сзади.

— Все равно. В такие дни. Смотрю на тебя и электризуюсь. Скажи мне, что ты этого не чувствуешь. Едва ты сюда села в этих своих трагических регалиях бега. Со всей этой тоской иудео-христианских пробежек. Ты не для бега родилась. Я на тебя смотрю. Я знаю, что ты такое. Ты неопрятна телесно, дурно пахнешь и вся сочишься. Такая женщина родилась для того, чтобы ее привязывали к стулу, а мужчина ей говорил, как сильно она его возбуждает.

— Отчего мы никогда так не проводили вместе время?

— Секс нас отыскивает сам. Секс видит нас насквозь. Потому-то он так и потрясает. Срывает с нас все притворство. Я вижу близкую голую женщину — она в изнеможении, она хочет, она поглаживает пластиковую бутылку, зажатую в бедрах. Неужто честь вынуждает меня считать ее менеджером высшего звена и матерью? Она видит мужчину в позе отвратительного унижения. Правильно ли я о нем думаю — у него штаны спущены на лодыжки, а жопа отклячена? Какие вопросы он себе задает из этого положения в мире? Может, и важные. Какие навязчиво задает наука. Почему что-то, а не ничто? Почему музыка, а не шум? Красивые вопросы, странным образом соответствующие его нынешнему падению. Или же он ограничен в перспективе и думает лишь о текущем моменте? О боли думает.

Боль была местной, но, казалось, впитывала все окружающее — органы, предметы, звуки с улицы, слова. Точка адского восприятия — постоянная, она не менялась в степени, да и не точка вовсе, а какой-то скрученный в узел чужой мозг, контрсознание, но и не оно тоже, располагалось в основании мочевого пузыря. Он действовал изнутри. Мог думать и говорить о другом — но лишь из боли. Он весь жил в железе, в ошпаривающем факте собственной биологии.

— Сожалеет ли он о собственном отказе от достоинства и гордости? Или в нем есть тайное желание самоуничижения? — Он улыбнулся Джейн. — Его мужественность — одно притворство? Любит ли он себя — или ненавидит? По-моему, он сам не знает. Или у него все меняется от минуты к минуте. Или вопрос настолько подразумеваем всем, что он делает, что он даже не может выйти наружу и ответить.

Он считал, что серьезен. Вовсе не думал, что говорит это для пущего эффекта. Это были серьезные вопросы. Он знал, что они серьезны, но не был уверен.

— В такие дни. Он щелкает пальцами, и вспыхивает пламя. Всякая восприимчивость, все его настройки. Готово случиться такое, что обычно не происходит. Она знает, о чем он, им даже не нужно соприкасаться. То же, что происходит с ним, происходит и с ней. Ей не нужно заползать под стол и сосать ему член. Слишком это банально, ни ее, ни его не интересует. Поток меж ними слишком силен. Эмоциональный тон. Пусть предъявит себя. Он видит ее в этой грязи, и тазовые мышцы у него начинают трепетать. Он говорит: «Вели мне прекратить, и я остановлюсь». Но не хочет, чтобы она отвечала. Нет времени. Хвостики его сперматозоидов уже хлещут в нетерпении. Она его любимая, и возлюбленная, и шлюха бессмертная. Ему не нужно творить то невыразимое, что он хочет сотворить. Ему нужно это лишь выговорить. Потому что они уже вышли за рамки любых моделей принятого поведения. Ему нужно лишь сказать слова.

— Скажите слова.

— Я хочу выебать тебя бутылкой — медленно и не снимая темных очков.

Ноги вылетели из-под нее. Она испустила нечто — звук, себя, душу свою быстрой восходящей модуляцией.

Он увидел свое лицо на экране — глаза закрыты, рот в рамке беззвучного обезьяньего воя.

Он знал, что скрытая камера работает в реальном времени, ну или должна. Как он может себя видеть, если у него закрыты глаза? Времени на анализ не было. Он ощутил, как его тело догнало независимое изображение.

Мужчина и женщина достигли завершенности более-менее вместе — не касаясь ни друг друга, ни себя.

Коллега содрал перчатку с руки и шлепнул ею в мусорную корзину, треск и шмяк, исполненные темного смысла.

По всей улице гудели клаксоны. Эрик начал одеваться, дожидаясь, чтобы Инграм употребил слово «асимметрично». Но тот ничего не сказал. Его настоящий врач, Невиус, однажды использовал это слово при пальпировании, ничего не объясняя. Эрик виделся с Невиусом чуть ли не каждый день, но никогда не спрашивал, что подразумевается под этим словом.

Ему нравилось прослеживать ответы на трудные вопросы. Таков его метод для достижения власти над идеями и людьми. Однако в идее асимметричности что-то не то. Она интригует в мире вне пределов тела, противодействует равновесию и спокойствию, эдакий загадочный подвыверт, субатомный, от которого и пошло творение. Само слово змеевидное, чуть сбито на сторону, одна дополнительная буква все меняет. Но стоило ему извлечь это слово из его космологического реестра и применить к телу млекопитающего мужского пола, к своему телу, как он побледнел и перепугался. К этому слову он ощущал некое извращенное почтение. Страх его, дистанцию от. Когда он слышал это слово в контексте мочи и спермы, и когда думал об этом слове в тени обоссанных брюк — раз, и отчаянии вялого члена — два, пугался он до суеверного молчания.

Он снял солнечные очки и присмотрелся к Инграму. Попробовал прочесть по лицу. Там не было никакого аффекта. Он подумал было надеть темные очки на коллегу, чтобы тот стал реальным, чтобы при сканировании восприятием других в нем появился смысл, но очки тут должны быть прозрачными, с толстыми стеклами, жизнеопределяющими. Если б знал его лет десять, может, и заметил бы за столько времени, что он не носит очков. То было лицо, потерянное без них.

Заговорил не Инграм. А Джейн Мелмен, задержавшись у распахнутой двери перед тем, как возобновить свою прерванную пробежку.

— Я хочу сказать одну глубоко несложную вещь. Есть время выбрать. Можете расслабиться, смириться с потерями и вернуться с новыми силами. Еще не поздно. Этот выбор вы можете сделать. Вы отлично работали на наших инвесторов как на крепких, так и на шатких рынках. Большинство управляющих активами недооценивает рынок. Вы же его переоценивали, последовательно, и настроения толпы на вас никогда не влияли. Таково одно из ваших дарований.

Он не слушал. Он смотрел мимо нее на фигуру у банкомата возле израильского банка на северо-восточном углу: щуплый человечек что-то бормотал, стиснув зубы.

— Мы получаем выгоду, мы процветаем, хотя прочие фонды споткнулись, — говорила она. — Да, иена упадет. Мне не кажется, что она сумеет подняться еще выше. А вам тем временем следует отступить. Отвести войска. В этом деле я вам советую не только как начальник вашей финансовой службы, но и как женщина, которая до сих пор была бы замужем за кем-нибудь, если бы этот кто-нибудь смотрел на нее так, как вы сегодня смотрели на меня.

Теперь он на нее не смотрел. Она захлопнула дверцу и побежала на север по Пятой авеню, мимо затрапезного мужчинки у банкомата. Что-то в нем знакомое. Не полевая куртка хаки, не прическа будто из шредера. Может, сутулость. Но Эрику не было дела, знакомились они когда-то или нет. Знаком он когда-то бывал со многими. Кто-то умер, кто-то в вынужденной отставке, сидят себе тихонько на горшках или бродят по лесам с трехногими собачками.

Он думал об автоматических кассовых машинах. Термин устарел, он отягощен собственной исторической памятью. Сам себе противоречит, не способен избежать вмешательства бестолкового человеческого персонала и тряских движущихся деталей. Сам термин включен в тот процесс, который устройство призвано собой заменить. Он антифутуристичен, так громоздок и механистичен, что даже его общеупотребимое сокращение кажется устаревшим.

Инграм сложил смотровой стол в стойку. Упаковал все в ранец и вышел из машины, кратко глянув на Эрика через плечо. Остановился в неподвижности всего в паре шагов, однако уже затерявшись в толпе, позабывшись, еще не договорив, с широко распахнутыми глазами и нарочитым безразличием в голосе.

— У вас асимметричная простата, — сказал он.

Исповедь Бенно Левина

Ночь

Он умер, дословно. Я его перевернул и посмотрел. Глаза его были милосердно закрыты. Но милосердие тут при чем? В горле у него что-то екнуло — этот звук я пытался бы описать не одну неделю. Но как из звуков сделать слова? Это две раздельные системы, которые мы жалко пытаемся связать воедино.

Похоже на то, что сказал бы он. Должно быть, я снова произношу его слова. Поскольку уверен, что некогда он это сказал, проходя мимо моего рабочего места, — тому сказал, с кем шел, про то-то и то-то. Про изображения и зеркала. Или же любовь и секс. Это две раздельные системы, которые мы жалко пытаемся связать воедино.

Позвольте, я скажу за себя. У меня были работа и семья. Я старался любить и обеспечивать. Скольким из вас известна истинная и горькая сила слова «обеспечивать»? Всегда говорили, что я непредсказуем. Это он непредсказуем. У него проблемы с характером и гигиеной. Ходит он, что ни говори, смешно. Я ни разу не слышал ни единого из этих утверждений, но знал, что их высказывают, как чуешь что-нибудь во взгляде человека, а говорить при этом вовсе не обязательно.

Однажды я пригрозил по телефону, сам не веря в свою угрозу. А они сочли ее серьезной — как и должны были, я убежден, учитывая, сколько я знаю про фирму и ее работников. Но я не знал, как его выследить. Он перемещался по городу бессистемно. У него вооруженный эскорт. Здание, где он живет, недоступно для меня с моим нынешним рандомизированным облачением. И я это принял. Даже в фирме нелегко было найти его кабинет. Вечно менялся. Или же он его покидал — работал где-то в другом месте, или там, где оказывался, или дома в пристройке, поскольку на самом деле не отделял жизнь от работы, или ездил путешествовать и думать, или просто сидел и читал в своем, по слухам, доме у озера в горах.

Мои навязчивые идеи — они все в уме, в действие не приводятся.

Теперь же я в том положении, когда могу беседовать с его трупом. Говорить можно, не прерываясь, не поправляясь. Он не может мне сказать, что дело в том-то и том-то, или что я позорюсь, или сам себя обманываю. Не мыслю ясно. Именно это преступление он поместил в зал славы ужасов.

Пытаясь подавить гнев, я страдаю от приступов «хва-бьюнга» (Корея).[12] Это преимущественно культурная паника, я ею заразился через Интернет.

Я был старшим преподавателем по прикладным вычислительным системам. Может, уже говорил — в местном колледже. А потом уехал, чтобы заработать свой миллион.

Карандаш, которым я пишу, желт, с цифрой 2. Хочу особо отметить инструменты, которыми пользуюсь, просто для протокола.

Я всегда осознавал, что говорят словами или взглядами. Реальностью становится то, что люди, по их мнению, видят в другом человеке. Если считают, будто человек ходит кривобоко, то он ходит кривобоко, нескоординированно, ибо такова его роль в жизнях вокруг, а если говорят, что на нем одежда плохо сидит, он научится не следить за своим гардеробом для того, чтобы над ними посмеяться, а себя наказать.

Я постоянно произношу в уме речи. Вы — тоже, только не всегда. Я это делаю постоянно, долгие речи к тому, кого никак не могу опознать. Но начинаю думать, что это он.

У меня есть бумага — стандартный формат, в голубую линеечку. Я хочу написать десять тысяч страниц. Но уже вижу, что повторяюсь. Я повторяюсь.

Перевернув его, я обшарил карманы, но ничего не нашел. Один карман у него порвался. На голове у него лиловая рана, с коркой, не то чтобы меня интересовало описание. Меня интересуют деньги. Я искал денег. С одной стороны его подстригли, а с другой нет, и он лежал в ботинках, но без носков. От тела воняло.

Электричество я краду у фонарного столба. Сомневаюсь, что это пришло бы ему в голову, — для моего жизненного пространства.

Реверсирований я переживал много, но я не из тех урезанных личностей, которых можно видеть на улицах, что живут и мыслят минутами. В философском смысле я живу на краю земли. Вещи собираю, это правда, с местных тротуаров. Из того, что люди выбрасывают, можно выстроить нацию. Иногда слышу свой голос, когда говорю. Я говорю с кем-то и слышу, как звук моего голоса, в третьем лице, наполняет воздух вокруг моей головы.

Когда здание обрекли на снос, Город забил окна. Но я отодрал доску, чтобы проветривалось. Нереальной жизнью я не живу. Я живу практичной жизнью — начинаю все сызнова, мои ценности среднего класса остались нетронуты. Я сношу стены, потому что не хочу жить в наборе двориков, где жили другие, с дверями и узенькими коридорами, целыми семьями с их туго упакованной жизнью, столько-то шагов до кровати, столько-то до двери. Я хочу жить открытой жизнью разума, где может процветать моя Исповедь.

Но бывают времена, когда мне хочется тереться о дверь или стену — ради сочувственного контакта.

Мне хотелось его карманных денег в силу их личных свойств, а нисколько не в силу ценности. Я желал их близости и касания, его касания, пятна его личной грязи на них. Мне хотелось натереть лицо его купюрами, чтобы напомнить себе, зачем я его застрелил.

Некоторое время я не мог отвести глаз от тела. Заглянул в рот — не гниет ли уже. Вот тогда-то и услышал звук из горла. Я совсем уже рассчитывал, что он со мной заговорит. Я бы не прочь был с ним еще побеседовать. После всего, что мы наговорили друг другу за долгую ночь, я понимаю — мне есть что еще сказать. У меня в уме шевелятся великие темы. Темы одиночества и слива людей. А еще — кого мне ненавидеть, когда больше никого не осталось.

Комплекс — разведслужба фирмы. Вот куда я позвонил со своей преимущественно пустой угрозой. Я знал, они истолкуют мои замечания как особые знания бывшего сотрудника, быстро соберут на таковых данные. Меня это удовлетворяло — сообщать им их же имена, даже фамилию чьей-то матери в девичестве, блистательный и красноречивый выпад, описывать процедуры и режимы. Теперь я проник им в головы, у нас контакт. Не нужно нести бремя одному.

У меня есть письменный стол, я затащил его с улицы, по переулку и вверх по лестнице. Предприятие на несколько дней — с целой системой клиньев и веревок. На это у меня ушло два дня.

Я никогда не ощущал различия во времени между ребенком и мужчиной, мальчиком и мужем. Сознательно я никогда не был ребенком — в том смысле, в каком обычно употребляют это название. Я себя ощущаю тем же, чем был всегда.

Раньше, после того как меня уволили, я писал ему письма, а потом перестал — жалкое занятие. А кроме того, я знал, что в моей жизни что-то должно быть жалким, но все же вынудил себя прервать контакт. Тот факт, что он этих писем все равно бы никогда не увидел, ничего не менял. Их видел я. Все дело в том, чтобы писать их и самому читать. Поэтому прикиньте, как я удивился, когда мне не пришлось его выслеживать и домогаться, для чего я был не оснащен, да и вообще меня обуревали противовесные силы касаемо того, умирает он или нет.

И что бы я им ни сказал по телефону и как быстро ни собрали бы они данные — как им бы удалось выследить меня до моего нынешнего места и образа обитания?

У меня нет часов, ни наручных, ни иных. Я теперь мыслю о времени в иных цельностях. Отрезок времени, отпущенный лично мне, противопоставлен огромным исчислениям, времени Земли, звезд, невнятным световым годам, возрасту Вселенной и т. д.

Мир должен означать нечто самодостаточное. Только ничего самодостаточного не бывает. Все проникает во что-то еще. Мои маленькие дни выливаются в световые годы. Именно поэтому я могу лишь притворяться кем-то. И поэтому я вначале ощутил себя вторичным, пока работал над этими страницами. Не понимал, я ли это пишу или же тот, на кого я желал походить голосом.

У меня по-прежнему остался банк, который я систематически навещаю — посмотреть на буквальные доллары, еще лежащие на моем счете. Делаю я это ради текущей психологии такого действия: знать, что в некоем заведении у меня имеются деньги. А также поскольку у автоматических кассиров есть харизма, которая на меня по-прежнему действует.

Я пишу этот дневник, а в десяти шагах от меня лежит мертвый человек. Так, любопытно. В двенадцати шагах. Говорили, что у меня проблемы с нормальностью, и меня деноминировали до меньшей валюты. Я стал мелким техническим элементом фирмы, техническим фактом. Я для них был безликой рабсилой. И принял это. Они выставили меня без предупреждения, без выходного пособия. И это я тоже принял.

Один мой синдром — возбужденное поведение и крайнее замешательство. В переводе он известен на Гаити и в Восточной Африке как «вспышки бреда». В сегодняшнем мире все общее. Каким же страданием нельзя поделиться?

Я всегда читал не ради удовольствия, даже ребенком. Я никогда не читал ради удовольствия. Понимайте как хотите. Я слишком много думаю о себе. Изучаю себя. Меня от этого тошнит. Но для меня тут больше нет ничего. Я только это и есмь. Мое так называемое эго — маленькая загогулина, которая, быть может, и не отличается от вашей, но в то же время я с уверенностью могу сказать, что оно активно, бурлит собственной важностью и все время терпит грандиозные поражения и одерживает грандиозные победы. У меня есть велотренажер с оторванной педалью, который кто-то вынес на улицу как-то ночью.

А кроме того, под рукой у меня сигареты. Мне хочется чувствовать себя писателем и его сигаретой. Только они кончились, нету больше, в пачке на донышке только крошки, которые я уже напрочь слизнул, и меня подмывает нюхать дыхание мертвого человека — что там у него за вкус, какую сигару он выкурил неделю назад в Лондоне.

Весь день все больше убеждался, что не могу этого сделать. Потом сделал. Вспомнить бы теперь, зачем.

Я думал, что истрачу все эти годы, сколько бы их там ни ушло на сочинение десяти тысяч страниц, и тогда у вас был бы документ, литература о жизни пробужденной и спящей, поскольку и сны, и крохотные уколы памяти, и все эти достойные сожаления привычки и секретики, и все, что вокруг меня, тогда бы сюда вошло, шумы на улице, но я впервые осознаю — вот сейчас, в эту минуту, что даже все мышление и писание на свете не опишут того, что ощутил я в тот кошмарный миг, когда выстрелил и увидел, как он упал. Так что же осталось, о чем стоит рассказывать?

2

Машина пересекла авеню в Вест-Сайд — и тут же пришлось сбросить скорость, заехали на переход не на тот свет, обтекают волны пешеходов.

Голос Торваля известил о прорыве водопровода где-то впереди.

Эрик видел его помощников по безопасности, по одному с каждой стороны лимузина — они шли размеренным шагом, оба в идентичных костюмах: темные блейзеры, серые брюки и водолазки.

Один экран показывал столб ржавой слякоти — он бил из дыры в мостовой. Эрику стало от него хорошо. Другие экраны показывали, как движутся деньги. Горизонтально текли цифры, вверх и вниз качались гистограммы. Он знал: там есть такое, чего никто не засек, паттерн, скрытый в самой природе, скачок графического языка, вышедший за пределы стандартных моделей технического анализа и обманувший предсказания даже тех сокровенных графиков, что чертят его собственные последователи в этой области. Должен быть какой-то способ объяснить иену.

Хотелось есть, он почти изголодался. Бывали дни, когда он все время хотел есть, разговаривать с людскими лицами, обитать в мясном пространстве. Он перестал смотреть на компьютерные экраны и повернулся к улице. Въехали в «алмазный район»,[13] и Эрик опустил окно — снаружи билась живая коммерция. Почти каждый магазин держал в витрине драгоценности, и покупатели обследовали обе стороны улицы — проскальзывали между банковскими броневиками и фургонами частных охранных агентств, чтобы поглазеть на тонкой работы швейцарские часы или поесть в кошерной закусочной.

Машина двигалась ползком, по дюйму.

Хасиды в сюртуках и высоких фетровых шляпах беседовали, стоя в дверных проемах, мужчины в очках без оправ, с грубыми белыми бородами, уличная тряска их не касалась. За этими стенами туда-сюда перемещались сотни миллионов долларов в день — настолько устаревшая форма денег, что Эрик даже не знал, как о ней и думать. Твердая, блестящая, многогранная. Все, что он оставил позади либо никогда и не встречал: граненое, шлифованное, насыщенно трехмерное. Люди это носят и сверкают этим. Снимают, ложась спать или занимаясь сексом, надевают позаниматься сексом или умереть. Носят это мертвыми и похороненными.

Хасиды ходили по улице, те, что помладше, — в темных костюмах и внушительных Федорах, лица бледные и пустые, эти люди, решил он, видят друг друга, лишь исчезая в магазины или ныряя в подземку. Он знал, что торговцы и гранильщики сидят в задних комнатах; интересно, сделки до сих пор заключаются в дверях, скрепляются рукопожатием и благословением на идиш? В текстуре улицы он ощущал Нижний Ист-Сайд 1920-х и алмазные центры Европы перед Второй мировой — Амстердам и Антверпен. Какую-то историю он знал. Он увидел женщину — она сидела на тротуаре, просила милостыню, на руках младенец. Говорила на языке, которого он не признал. Языки он тоже знал, но не этот. Казалось, она вросла в участок бетона. Может, и ребенок у нее тут же родился, под знаком «Парковка запрещена». Фургоны «ФедЭкса» и «Ю-пи-эс». Черные носили рекламные щиты и бормотали по-африкански. Наличка за золото и алмазы. Кольца, монеты, жемчуг, драгоценности оптом, антикварные драгоценности. Это сук, штетл. Здесь торгаши и сплетники, ветошники, торговцы слухами. Улица — оскорбление для истины будущего. Но она в Эрике отзывалась. Она проникала в каждый его рецептор и электрически сигала в мозг.

Машина остановилась намертво, и он вышел, потянулся. Пробка впереди была сплошь длинным мерцанием работающего вхолостую металла. К нему подходил Торваль.

— Настоятельно сменить маршрут.

— Ситуация какова.

— Такова. Улицы впереди затоплены. Хаос. Вот так. Вопрос президента и его местопребывания. Он подвижен. Перемещается. И куда бы ни поехал, наш спутниковый приемник сообщает о волновом эффекте уличного движения, который вызывает массовый паралич. Вот еще что. По центру города медленно движется похоронная процессия, теперь она смещается к западу. Множество машин, многие плакальщики идут пешком. И, наконец, вот. У нас сообщение о неизбежной активности в этом районе.

— Активности.

— Неизбежной. Природа пока не выяснена. Комплекс рекомендует: применить осторожность.

Человек ждал ответа. Эрик смотрел мимо него на огромную витрину — одну из немногих на этой улице, в которой не показывали ряды ценных металлов, оправляющих драгоценности. Улицу он чувствовал вокруг себя — неослабную, люди миновали друг друга кодированными мгновениями жеста и танца. Пытались идти, не сбавляя темпа, поскольку сбавить темп — благое намерение и слабость, — но иногда им приходилось уклоняться и даже замирать, и почти всегда они отводили взгляды. Зрительный контакт — дело тонкое. Встреча глазами на четверть секунды — уже нарушение того договора, по которому работает город. Кто уступает дорогу кому, кто на кого смотрит или не смотрит, какой уровень обиды составляет случайное касание или слабый толчок? Никому не хотелось, чтобы его трогали. Заключен пакт о неприкасаемости. Даже тут, в неразберихе старых культур, насквозь тактильной и туготканой, с подмешанными сюда прохожими, охранниками, покупателями, прилипшими к витринам, и бродячими шутами, — люди не касались друг друга.

Он стоял в поэтическом алькове «Книжного рынка Готэма»,[14] листал брошюры. Он всегда просматривал тонкие книжки, толщиной в полпальца, а то и меньше, выбирал, какие стихи почитать, сообразуясь с их длиной и шириной. Искал произведения в четыре, пять, шесть строк. Такие стихи он изучал дотошно, вдумывался в каждый намек, и чувства его, казалось, парили в белом пространстве вокруг строк. Вот значки на странице, вот сама страница. Белое важно для души стихотворения.

К западу гудели клаксоны, завывали электрические стенания аварийных автомобилей, которые до сих пор иногда называли «Скорой помощью», пришпиленных к месту в стоячем потоке машин.

Мимо прошла женщина, у него за спиной, и он обернулся посмотреть, не успел, даже не уверен, как понял, что это женщина. Он не заметил, как она входила в заднюю комнату, но знал, что вошла. А кроме того, знал, что должен пойти следом.

Торваль не стал заходить с ним в книжный. У выхода разместился помощник — женщина из комплекта, глаза кратко отрываются от книги в руках.

Он прошел в заднюю комнату, где несколько покупателей эксгумировали затерянные романы из глубоких гробниц полок. Среди них — женщина, и стоило бросить на нее единственный взгляд, чтобы понять: не та, кого он ищет. Откуда он это знает? Он не знал, но знал. Эрик заглянул в кабинеты и туалет персонала и обнаружил, что в эту часть магазина ведут две двери. Когда он вошел в одну, она вышла в другую — та женщина, которую он искал.

Он вернулся в главный торговый зал и постоял на старых половицах среди нераспакованных коробок, в благоухании поблекших десятилетий, осмотрел все вокруг. Среди продавцов и покупателей ее не было. Эрик понял, что телохранительница улыбается ему — черная женщина с поразительным лицом, а глаза ее игриво гуляют к выходу справа от нее. Он подошел и открыл дверь в коридор: у одной стены стопки книг, на другой фотографии поэтов-социопатов. На галерею над главным залом вели ступени, и на них сидела женщина, безошибочно та самая. В ее покое различалось некое качество, легкость осанки, и тут он увидел, кто это. Элиза Шифрин, его жена, читала книжку стихов.

Он сказал:

— Почитай мне.

Она подняла голову и улыбнулась. Он встал на колени на ступеньку ниже и возложил руки на ее лодыжки, любуясь ее молочными глазами над верхним обрезом книги.

— Где твой галстук? — спросила она.

— Был медосмотр. Видел свое сердце на экране.

Он пробежал ладонями по ее икрам к канавкам под коленями.

— Мне не нравится так говорить.

— Но.

— От тебя пахнет сексом.

— Это врачебный осмотр бьет тебе в нос.

— Ты весь пахнешь сексом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад