– А что удивительного? – Нет, ничего…
Он встал и скрылся в спальне.
«Раковый корпус», когда решался вопрос о публикации в «Новом мире», Макарцеву дал почитать худощавый товарищ, предпочитающий быть в тени. Игорь Иванович вернул верстку через три дня.
– Ну как? – спросил тот. – Твардовский ждет ответа.
– Не знаю. Если выкинуть намеки, то, может, разрешить?
– Мы-то с тобой правильно понимаем. А масса? И потом, разреши это – завтра попросят еще острей! Солженицын – не наш человек.
Прежде всего вылезла обида на тещу. Макарцев, походив по спальне, вышел снова. Теща мыла на кухне посуду.
– Учтите, что вашего Саню, – он сознательно не хотел произносить фамилию, – скоро исключат из Союза писателей за антисоветчину!
– Это будет большой ошибкой! В свое время ругали Есенина, Пастернака, Булгакова, а теперь?
– Вы хоть знаете, что он имеет связи с заграницей и за ним ведут наблюдение органы?
– Это же глупо! Он честный человек, честнее нас всех. Ему еще недавно хотели Ленинскую премию дать.
– Да, он обнялся с Хрущевым.
– А без Хрущева – он уже не талант?
– Не хочу я спорить о его таланте. Но, приведя его сюда, в какое положение вы меня ставите?!
– Ах, вот вы, Гарик, о чем!
– Допустим, на меня вам плевать, – не давал он ей отговориться, – но о дочери и внуке вы подумали? Их положение тоже зависит, между прочим, от меня!
– По-моему, сейчас не тридцать седьмой!
– Много вы понимаете! Может, я даже симпатизирую этому вашему Сане. Не исключено, что он без пяти минут Лев Толстой. Так это или не так, пускай потомки разбираются. Вы учительница литературы, а я, как говорится, ответственный партийный работник, черт побери! И мои симпатии и антипатии определяете не вы и не ваш одноклассник!
– Не мой, а Настин!
– Пусть Настин!…
– Я поняла, не будем заниматься политграмотой… Больше вы о нем не услышите. Я имею в виду, не услышите от меня.
И теща с достоинством вышла.
– Извините за резкость, – бросил он ей вслед.
Но еще и на другой день он был зол на нее. Она, конечно, говорила с Зиной и с внуком. Не хватало еще, чтобы сын начал презирать его за трусость!
Известно ли
Хомутилов, помощник по печати, сухой и длинный, похожий на своего хозяина, говорил мягко и неторопливо. Знакомы они были с конца тридцатых годов. Макарцев попросил провентилировать, не сможет ли сам принять его по короткому и важному делу.
Приняли его в тот же вечер. Игорь Иванович доложил, что в редакцию поступает масса писем трудящихся, осуждающих Солженицына. До сих пор газеты хранили молчание, может быть, теперь пора дать несколько откликов? Макарцев понимал, что здесь может не понравиться, когда советуют, как вести идеологическую линию, но в случае чего он застраховывался от обвинения в симпатии к Солженицыну. Во время приема, однако, худощавый товарищ не высказал своего отношения, а захотел взглянуть на письма.
В редакции Макарцев вызвал исполняющего обязанности редактора отдела коммунистического воспитания Таврова и предложил срочно подготовить отклики. Через полтора часа они лежали у Игоря Ивановича на столе под заголовком «Клеймим позором!». В тексте говорилось о Солженицыне все, что нужно. Макарцев зачеркнул заголовок и написал: «Протестуем!». Он знал, что всякая кампания разгорается постепенно и надо оставить керосина про запас.
День спустя Хомутилов позвонил Макарцеву и разрешил поставить в номер. Газета вышла, и он думал, теща не удержится, выдаст ему нечто обидное. Но вечером Зинаида сказала, что она проводила мать на поезд. Мать хотела остаться на Новый год, а сегодня вдруг передумала.
– Хоть бы попрощаться позвонила, – сказал он, в душе довольный, что не позвонила.
– Просила тебя поцеловать.
Значит, теща ничего не сказала Зинаиде.
– Пусть хоть вообще к нам переедет…
– Она у меня самостоятельная, Гарик, ты знаешь!
После «Трудовой правды» кампания против Солженицына была поддержана всеми газетами, ТАСС и иностранной коммунистической прессой. Макарцева похвалили на идеологическом совещании в ЦК за правильную линию. Так он снова чуть не зацепился за сучок, но обошлось.
В таких действиях была особая радость: в любых обстоятельствах всегда поступать, как нужно партии, хотя ты лично можешь с чем-то и не согласиться, даже считать иначе. Да, иначе, поскольку ты не машина, а живой член партии. Но, конечно, не согласиться в душе, не высказывая этого. Поступить ты обязан так, как считает партия. Тут-то и коренится разница между ленинской принципиальностью и принципиальностью абстрактной, аполитичной совестливостью.
В молодости Макарцев терзался, чувствуя, что иногда из-за необходимости выполнять нелепые приказы унижается его собственное достоинство. И нащупал выход: достоинство не страдало в том случае, если он сам, еще до постановления, мог постичь, что в данный момент партийно, а что нет. Плохой же, недалекий партийный руководитель ждет указания. И хотя в конечном счете результат один, поскольку предвидеть – значит поступить в соответствии с постановлением, которое еще не поступило, – принципиальная разница несомненна, как разница между словами «угадать» и «угодить». Без ложной скромности Макарцев относил себя к хорошим партийцам.
Однако же нелегко двигался он по жизни, не избежал нравственного дискомфорта. Был у него близкий друг, или приятель – дело, в конце концов, не в названии. Во всяком случае, не чужой человек, как Солженицын, когда ничто личное не задето. С Андреем Фомичевым, редактором «Вечерней Москвы», виделись они то часто, то реже, но перезванивались регулярно. Анна Семеновна знала: с Фомичевым соединять немедленно, что бы в кабинете ни происходило.
Они вместе начинали. Оба любили газетное дело, оба были полны энергии, оба удачно избежали неприятностей определенного периода, хотя висели на волоске. Возможно, помогло и то, что они предупреждали друг друга об оплошностях. Так или иначе, но остались невредимы и даже выросли. Макарцев ушел вперед, а Фомичев старился в городской «Вечерке».
Им всегда было что наедине обсудить. Каждый серьезный шаг обговаривали. На совещаниях в ЦК находили друг друга в кулуарах и садились рядом. Ну, а деловые просьбы – поставить в номер материал, который надо поставить, но почему-либо это неудобно в своей газете, – тут уж зеленая улица. Звали они друг друга не по именам, а просто по фамилиям – так привыкли. И жены их звали также. Погорел Фомичев при Хрущеве, нелепо и мгновенно, с Макарцевым и посоветоваться не успел.
Сообщение ТАСС о запуске первого в мире космонавта Гагарина поступило вскоре после того, как он в действительности благополучно приземлился. В это время очередной номер «Вечерки» Фомичев уже подписал в печать. Тогда над тассовкой не стояло, как теперь, указаний, обязательно ли печатать всем газетам, на какой полосе, с фотоснимками или без. Фомичев заколебался. Поставить сообщение в номер – значило задержать газету. Горком по головке не погладит. К тому же по радио новость известна. Когда его вызвали в ЦК, о причине он еще не догадывался. И совсем растерялся, увидев перед собой Хрущева и Политбюро в полном составе.
– Кстати, товарищи! – сказал Хрущев. – Вчера на даче я открываю «Вечерку» и вижу, что о Гагарине в ней ни слова! Об этом сообщили все газеты мира, даже буржуазные. Не поверили только два человека: президент Эйзенхауэр и товарищ Фомичев. Что же получается? Фомичев хуже буржуазных редакторов.
Фомичев, в мгновение покрывшийся красными пятнами, с тревогой поднял руку, как на уроке, и, чувствуя, что надо объяснить неувязку пока не поздно, дрожащим голосом произнес:
– Позвольте мне сказать… Дело в том, что я, как редактор…
– Вы, Фомичев, – остроумно парировал Хрущев, – уже не редактор. Какой следующий вопрос?…
Вечером после нокаута Фомичев приехал к Макарцеву. Они выпили, пока Зинаида кормила их и поила крепким чаем с ватрушками с корицей, которые Игорь особенно любил, они со всех сторон обсудили ситуацию.
Если бы снял горком, можно было бы попытаться в ЦК заменить снятие строгачом или переводом в другую газету, хотя и тут маловероятно. Ну, а уж если снял лично Хрущев, Фомичеву оставалось гордиться, что назначал его горком, а освобождало Политбюро.
Фомичев как-то сразу надломился, сгорбился, стал каждый день заезжать к Макарцеву жаловаться на несправедливость, просил взять его на небольшую должность – ну, скажем, редактором отдела.
– И не думай! – восклицал тот. – Зачем тебе такое понижение? Старый партийный конь, как известно, борозды не портит.
В действительности Макарцев не мог его взять без согласования с ЦК, а согласовывать не решался. Он давно осознал необходимость не заводить друзей. С ними всегда труднее, чем с подчиненными, они требуют искренности и душевных сил, а эти силы Макарцев до конца отдает партии. Дружба с Фомичевым была исключением, но и она начала тяготить.
– Думай что хочешь, – проговорила Зинаида, услышав рассказ мужа, – а только дружба эта тебя не украшает. О ней ведь знают, и все говорят: «Фомичева сняли, а Макарцев с ним заодно!».
– Нет, Зина, не могу! Не могу отказать Фомичеву!
Она видела, что муж переживает.
– И не отказывай! Отдались постепенно, как все делают… Он умный человек, поймет. Да если бы ты, не дай Бог, оказался в его положении, он бы не церемонился!
Ничего жене не ответив, он ушел спать. А утром, когда Фомичев позвонил ему и сообщил, что сделал третью попытку добиться приема в ЦК и опять неудачно, Игорь Иванович сказал:
– Слушай, надо с тобой посоветоваться, честно, по-партийному.
– Понял тебя, – сразу ответил тот. – Сейчас подъеду. Сделать теперь ничего не могу, а совет – с радостью…
– Да подъезжать как раз и не нужно… – Макарцев искал подходящие слова, даже махнул рукой от раздражения на самого себя. – Видишь ли… Может, нам лучше повременить, как считаешь? Тут говорят всякое…
– Кто и что говорит? Я не понимаю…
– Сплетни, не обращай внимания. Но я тебе после лучше помочь смогу, если сейчас не будут говорить, что мы свои люди… Слышишь?
– Слышу.
– Как считаешь?
– Я понял, Макарцев.
– Да что понял-то? Обиделся, небось, а ничего не понял! Дело говорю, а ты в сентиментальность. Я тебя на проводе буду держать. Только, чтобы в глаза не бросалось. Прав я?
– Извини, – прервал Фомичев. – Некогда мне с тобой совещаться. Жена вот на рынок посылает: в магазине нет ничего, а жрать надо! Прощай!
С тех пор они не увиделись и не поговорили ни разу. Макарцев, вспоминая, протягивал руку к телефону. Номер помнил наизусть и никогда не просил Анну Семеновну соединить его. Но каждый раз, когда он решал позвонить, его отрывали по срочному делу.
5. АЙСБЕРГИ
Казалось, Игорь Иванович лежал в полузабытьи, но мозг его напряженно работал. Кардиограф тихонечко гудел рядом, регистрируя каждый толчок редакторского сердца, и этот гул не мешал, а даже помогал размышлять. Дышалось в кислородной палатке легче.
Шел четверг, 27 февраля. Беда навалилась в среду.
Вспоминать предшествующие дни Макарцев начал с понедельника, так как в воскресенье Зинаида настояла, чтобы они в кои веки уехали в однодневный санаторий и погуляли в Барвихе в сосновом бору. Они бродили по парку, участвовали в праздничном обеде в честь Дня Советской армии, потом отдыхали в двухкомнатном номере с телевизором. Макарцеву сделали массаж, рекомендовали упражнения йоги от растущего живота, прикрепили в бассейне индивидуального тренера. Но Игорь Иванович по старинке пренебрегал всеми благами обслуживания, которые ему полагались. Пренебрегая, он выделялся среди остальных и наживал себе врагов, но иначе не мог.
Он истомился за целый день, изнервничался, изнемог от безделья. Последнюю треть воскресенья он все-таки засел за телефон и, поговорив с кем нужно, решил ряд вопросов. Зинаида смотрела на него, дорвавшегося до телефона, с укоризной.
– Ты чего? – спросил он.
– В гроб с собой тоже телефон возьмешь?
Домой Леша привез их слегка разморенными, а все же отдохнувшими. Макарцевы легли, когда двенадцати не было. И еще вспоминать он решил с понедельника, потому что на прошлой неделе все было спокойно, в воскресенье он нервничал только от безделья, а из-за этого, он уверен, инфарктов не происходит.
Итак, в понедельник, 24 февраля 1969 года, без пятнадцати десять утра, Макарцев позвонил Анне Семеновне. Рабочий день в «Трудовой правде» начинался в одиннадцать, большинство сотрудников приходило к двенадцати, в десять начинало только машбюро. Локоткова появлялась в приемной в полдесятого, чтобы успеть проветрить прокуренный редакторский кабинет и отобрать неотложные бумаги на подпись и для просмотра лично ему. Кроме того, в прорези щитка с надписями «Дежурный редактор», «Дежурный зам ответственного секретаря» и «Свежая голова» она вставляла карточки с фамилиями, чтобы все видели, кому сегодня сдавать материалы на читку, у кого брать визы «Срочно в No» для печатания в машбюро вне очереди, кто поставит статью в макет номера, разметив шрифт и ширину набора.
Раз и навсегда нанизанные на нитку бусы этих дел не касались Макарцева. Он мог читать уже сверстанные полосы вечером. А мог и не читать. Ставить, снимать, проверять, дополнять и сокращать было кому в газете и без него. Лишь принципиально важные статьи он сам просматривал до набора. Но Игорь Иванович жил традициями тридцатых годов, любил газетную кухню, ему нравилось
Он сам ходил по отделам, спрашивал, кто чем живет, мог заговорить даже с рядовыми сотрудниками, большинство из которых знал в лицо и по фамилиям. Заместители были его тенями, он работал за них, а они в кабинетах сочиняли для себя второстепенные дела. Макарцев любил, когда ему кратко излагали суть будущей статьи, схватывал с полуслова и ускорял: «Дальше! Что в конце? Вывод?» Конечно, прежде всего его волновала стратегия, то есть темы, протянутые из номера в номер на длительные сроки, а также планомерное отсутствие других тем, что тоже было стратегией вверенной ему газеты. Смысл и большие цели этой стратегии постигались не на редколлегии. Поэтому в понедельник утром он позвонил, чтобы его не ждали: он на идеологическом совещании. Он поехал в ЦК, хотя до совещания оставалось два часа.
В коридоре ЦК он встречал старых товарищей. Многие позащищали диссертации, но так же сидят за столами с утра до вечера, подчиняясь незыблемой дисциплине, готовые вскочить по звонку, наживают болезни на нервной почве. Он был бы сейчас не ниже. Нет, он Макарцев, правильно сделал, уйдя в газету: самостоятельности больше, а работа живая и видна народу.
Оставшееся до совещания время было важнее совещания. В частных беседах, перекурах и коридорных встречах он выяснил ряд вещей, о которых не говорится с трибуны и не пишется в закрытых документах. Это были намеки, от которых зависело остальное, в том числе решения, принятые совещанием, и стратегия всех газет. Как айсберг – почти весь под водой. Но и нечто, обратное айсбергу, не могущее существовать в океане: верхняя часть движется в одну сторону, а подводная, невидимая, – вбок или даже в противоположном направлении. Газета была таким раздвоившимся айсбергом. В частности, Макарцев выяснил, что в докладе на совещании «Трудовую правду» будут хвалить, но завтра его вызовут на ковер за недостатки, и тут нет противоречия. Будь готов ко всему, выясни, за что критика, правильно соразмерь самозащиту и обязательное признание вины, подчеркнув этим разумность руководства.
Докладчиком на совещании была секретарь МГК по идеологии, пухлая и медлительная Шапошникова, которую Макарцев глубоко презирал. Читала она размеренно, не отрывая глаз от бумаги, все делали вид, что слушают. Макарцев, как и все цековцы, недолюбливал работников горкома, считал их туповатыми и готовыми в любом деле перестараться. Cквозь сонливую монотонность слов он уловил название своей газеты. «Трудовая правда», отметила докладчица, выступила с новым важным почином: «Не выбрасывать ценные промышленные материалы в утиль!» Только по Москве это сулит солидную экономию. Почин уже широко поддержан. «Дуреха, – подумал Макарцев. – У нас были почины и покрупнее, да ты газету невнимательно читала! Солидную экономию – а какую? Мы цифры давали, какая будет экономия!»
Тем не менее всегда приятно, если газету хвалят. А еще приятней, когда говорили не «Трудовая правда», а «газета Макарцева», хотя на последней странице печатались холодные слова: «Редакционная коллегия». Он считал, что газета
В хорошем расположении духа он приехал в редакцию. Анечка разложила у него на столе чуть влажные полосы, аккуратно загнув нижние края вверх. Он начнет читать сверху и может испачкать манжеты черной краской. Он вытащил из кармана очки и, просмотрев полосы, встал, прихватив их за края, чтобы не пачкать рук. Номер вел ответственный секретарь Полищук, и Макарцев сам зашел к нему с полосами. Он обсудил ряд перестановок на первой полосе, выяснил, что будет на пустом месте третьей, спросил счет матча в Лужниках, для которого оставили пустую строку, велел придумать заголовок посвежее к статье «Америка: нищета и слезы».
Статью тут же назвали «Америка – море бесправия». Игорь Иванович поморщился, но махнул рукой и пошел по отделам. Дежурные работали, остальные собирались домой, хотя рабочий день еще не кончился. Макарцев считал, что журналистика – дело творческое. Кто не хочет или не умеет работать, не будет этого делать и при самом строгом порядке. Он требовал сознательной отдачи – то есть материалов, а не просиживания штанов в редакции «от» и «до». Кроме того, трудовая дисциплина была заботой завредакцией Кашина, а не главного редактора.
Еще через полчаса Макарцев внезапно оделся и пошел к лифту.
– Чего это вы сегодня так рано? – удивился Леша, выруливая через скверик на улицу.
– Считаешь, у меня и личной жизни быть не может?
Резко сбросив газ, Двоенинов оторвал глаза от дороги.
– Так куда вас везти?
– Домой, Леша, домой… – усмехнулся хозяин. – Личная жизнь у меня, брат, дома…
Редактор не был расположен говорить о ерунде, и Леша молчал. Макарцев думал, что наконец-то сегодня поговорит с сыном. Жена давно просила, но они с Борисом никак не могли встретиться. В те редкие дни, когда отец приезжал домой пораньше, тот заваливался за полночь.
Не оказалось его и теперь, Макарцев жевал ужин один.
Зина по примеру матери перестала есть вечерами, сохраняя фигуру. Она сидела и смотрела, как ест муж. В глубине души Макарцев был даже рад, что Бориса опять нет и разговор не состоится. Они были в ссоре, хотя отец старался этого не показывать.
Из Германии в 39-м Игорь Иванович привез пишущую машинку «Олимпия-Элита», изготовленную в малой партии специально для канцелярий Рейха. Макарцев никогда не писал на машинке, но она всегда стояла дома возле письменного стола. Он спрятал ее в начале войны, когда сменил имя. Игорь боялся, что фашистская машинка будет уликой. А после войны нашел ее и снова привез домой. Недавно хватился – допечатать строку в проекте какого-то документа – и не нашел. Где она? Оказалось, Борис сдал машинку в комиссионку.
– Зачем?
– А на кой она тебе?
– Твой отец – журналист!
– Она вся в масле была – как купил, не раскрывал!
– Попросил бы денег, я бы дал. Ведь это единственная дорогая для меня вещь.
– Ладно слюни распускать. Ничего у тебя дорогого нету!