Ростислав Самбук
Чемодан пана Воробкевича
Чемодан пана Воробкевича
Трое вышли из лесу.
Шли по июньской ржи наискось через поле к селу, черневшему деревянными кровлями у самого горизонта.
Самого низкого из троих колосья хлестали по лицу, он выставил вперед руки и потихоньку ругался сквозь зубы. Слева от него раздвигал грудью рожь здоровяк, скуластое лицо которого было рассечено широким шрамом от носа до подбородка. Он шел осторожно, стараясь не топтать хлеб, так, как идет по полю настоящий хозяин. Шагал неуклюже, будто сердясь на свои кирзовые сапоги сорок пятого размера, оставлявшие такие огромные следы. Третий — совсем еще юноша с пухлыми розовыми щеками — все время нагибался, срывая васильки. Автомат болтался у него на шее, приминал рожь, и верзила сердито косился на паренька, вроде собираясь наорать на него, но так ничего и не сказал.
Перед тем как выйти к селу, эти трое долго сидели в густых кустах в перелеске. Юноша и верзила дремали в тени, а низенький время от времени высовывался из кустов и настороженно оглядывался вокруг. Но за все время по проселку, вившемуся вдоль леса, проехал лишь пожилой крестьянин на полной фуре соломы. Низенький тревожно покосился на товарищей, но мужичок даже не взглянул в их сторону: спал, растянувшись на соломе, изредка спросонья помахивая кнутом. Старые лошади, очевидно, привыкли к этому: шагали медленно, фыркая и не обращая внимания на кнут и ленивые «но–о» своего хозяина.
Фура проехала, а в застывшем воздухе все еще стоял острый запах конского пота и прелой соломы. Верзила шевельнулся, сел, опершись спиной о ствол молодой осины, и жадно втянул в себя воздух.
— Кто–то проехал? — подозрительно посмотрел он на низенького близко поставленными глазами.
— Старый Матиящук солому возит…
— А–а… — равнодушно вздохнул здоровяк и почесал щеку. — Может, догнать и расспросить?
— А что он знает? — отмахнулся низенький. — На хуторе живет, дальше своего носа ничего не видит.
— Ну так и не будем трогать, — лениво согласился верзила. — Вообще–то, надо бы… — он постучал грязными ногтями по ложу автомата, — но он какой–то мой родич…
— Голытьба, — презрительно бросил низенький.
— Три морга[1] имеет, — сказал здоровяк так, что трудно было понять, осуждает он своего родственника или сочувствует ему. — А потом еще два Советы прирезали…
— Моей!.. — вдруг обозлился низенький. — Лучшей, что сразу за лугами…
Верзила промолчал. Поковырял веточкой в крепких желтоватых зубах, сплюнул.
— Пойдем? — предложил он. Низенький согласился.
— Разбуди Дмитра, — кивнул он на прислонившегося щекой к мешку с едой паренька, — разморило его на солнце.
— Да и прошли километров двадцать, — улыбнулся здоровяк. — А он еще того… сопляк…
Едва верзила коснулся юноши, как тот заморгал и схватился за автомат.
Здоровяк поцокал языком:
— Лесная закваска.
— Подвинь–ка мешок, — приказал пареньку низенький, вытащил бутылку, открыл пробку и понюхал. Довольно покрутил головой, снова заткнул пробкой и бережно прислонил к дереву. Затем разложил на мешке хлеб, сало, куски жареного мяса, лук, подбросил на ладони банку консервов, размышляя, стоит ли открывать, и потянулся за штыком, висевшим в кожаных ножнах на блестящем, с узорами офицерском ремне.
Верзила от удовольствия крякнул и взял стакан. Низенький покосился на него. Но здоровяк только подышал на стакан, обтер его краем мешка и поставил на место. Низенький, продолжая открывать банку, прикусил губу, отчего его продолговатое бледное лицо приобрело упрямое выражение.
— Налей полстакана Дмитру! — приказал он, отрезав пареньку огромную краюху хлеба.
Паренек робко взял стакан.
— Может, раньше вы? — предложил он.
Верзила потянулся к стакану, но низенький решительно остановил его:
— Сказано — Дмитру! Иль не слышал?
Здоровяк только грустно вздохнул, а юноша небрежно поднял стакан и, хотя губы едва заметно дрожали, выпил, чуть поморщившись. Сразу же отвернулся, пряча испуганные глаза, но на него никто не смотрел. Верзила подхватил пустой стакан, налил до краев и опрокинул в горло — казалось, не глотая. Облизал губы и отломил маленький кусочек хлеба.
— В этом и вся хитрость! — сказал он удовлетворенно. Нагнулся к консервам, но не удержался, искоса посмотрел, сколько налил себе низенький и не осталось ли хотя бы на дне.
Тот перехватил взгляд, как–то злорадно усмехнулся и медленно высосал самогон, смакуя и причмокивая.
Ели молча, жадно и неряшливо, чавкая и бросая за спину объедки.
Первым отодвинулся от еды Дмитро. Растянулся на мягкой травке в тени, подложив под голову руки. От самогона жгло в желудке, но все же полегчало, исчезло чувство страха, весь день преследовавшее его. Юноша исподлобья посмотрел на товарищей. Низенький, скривившись, жевал луковицу, а верзила выскребывал банку большим грязным пальцем. Дмитру стало смешно: человек, переодетый в гимнастерку с майорскими погонами и блестящими орденами, хрюкает от удовольствия и слизывает с пальца остатки мяса. Грицко Стецкив почему–то напомнил ему вонючего кабана. Да что поделаешь — силой его бог не обидел, а впрочем, ко всем чертям. Особенно сегодня…
Дмитру снова стало страшно. Если выглянуть из кустов, то на горизонте, за рожью, можно увидеть село — большое прикарпатское село, куда они войдут ночью.
Юноша с уважением посмотрел на сотника. Откуда в этом немощном теле такой боевой дух? Недаром Юхиму Каленчуку дали прозвище Отважный. Ей–богу, крепко засел у большевиков в печенках сотник Отважный, потому что, говорят, даже награду за его голову назначили. Правда, Дмитро слышал это от самого Каленчука, но он привык верить сотнику…
Стецкив наконец оторвался от еды, вытер жирные пальцы о мешок и спрятал остатки сала и хлеба. Солнце уже совсем склонилось над горизонтом, тени деревьев и кустов удлинились и напоминали странных сказочных существ. Каленчук лязгнул затвором автомата, встал.
— Трогаемся! — коротко приказал он.
И они молча пошли за ним, словно нырнули в бескрайнее ржаное море.
Когда добрались до села, было уже темно. Засели в огородах, в густой кукурузе, и долго прислушивались к звукам, долетавшим из темноты. Где–то поблизости заскулил щенок, кто–то свистнул, подзывая, и он радостно залаял — Дмитро представил, как тот прыгает, пытаясь попасть холодным носом прямо в губы, и ему почему–то стало тоскливо, и сердце встрепенулось. Прошла в хату женщина — засветилось окошко, вырвав из темноты кусок огорода. Дмитру показалось, что это упал луч прожектора. Но не только ему: под плетнем зашевелился Стецкив, и Каленчук тихо выругался, успокаивая его.
Дмитро удивлялся выдержке Отважного, но вспомнил, что сотник здешний — в селе ему знакома каждая тропинка, зря голову не подставляет.
Сегодняшнюю акцию Каленчук задумал давно, да все как–то не выходило. Свои люди говорили, что в Качаках хорошая охрана, голыми руками здесь не возьмешь — «ястребки» ночами устраивают засады, без большой силы лучше и не суйся. А из Каленчуковой сотни осталось едва полтора десятка боевиков, и Отважный не хотел рисковать. Позавчера верный человек передал: «У «ястребков» учения или маневры, чуть не все отправились в райцентр. Лучшего случая не приходится и ждать…»
Село засыпало. Щенок уже не скулил, лишь в хлеву за огородом переступала с ноги на ногу и вздыхала корова. Каленчук окликнул Дмитра — и они пошли напрямик, перелезая через плетни, топча овощи. Потом сидели под деревьями в вишневом саду, пока отошедший куда–то Грицко не свистнул из темноты.
Перебежали улицу и остановились под старой, крытой соломой хатой.
Дмитро удивился: неужели тут живет председатель первого в районе колхоза? Но на размышление не было времени. Каленчук горячо задышал ему в ухо:
— Постучи в окно… Когда отзовутся, спроси председателя… Тымчишина Федора Ильковича. Да стань так, чтобы тебя видно было… Мол, надо нескольким офицерам переночевать…
Дмитро снял автомат, отдал Каленчуку.
— Прекрасно, — похвалил тот, — так убедительней.
На первый стук никто не отозвался. Парень постучал сильнее — хата молчала. Дмитро перешел на другую половину, где, должно быть, была кухня, забарабанил так, что и мертвый бы проснулся.
— Товарищ Тымчишин! — крикнул он для верности. — Федор Илькович! К вам из сельсовета…
Никого.
От кладовки метнулась тень Каленчука.
— Замолчи! — остановил он Дмитра. — Не пришел еще… Обождем…
— А жена? — спросил паренек.
— Вдовец он. А дочка в райцентре учится.
— Вот что! — предложил Грицко. — Давайте, того… высадим окно и подождем в хате. Так надежнее…
— Шума наделаем, — возразил Каленчук.
— Это я, того… возьму на себя…
— Давай, — согласился Отважный.
Стецкив быстро обошел хату, поддел ножом стекло — только хрустнуло, словно сломалась иголка.
— Ловко, — похвалил Каленчук и первым полез в хату.
Дмитро протянул ему автомат. Отважный осторожно посветил фонариком, прошел в кухню, потом в комнату.
— Никого, — вернулся он, — лезьте.
— Открой дверь, — предложил Грицко.
— Не надо, еще кто–нибудь из соседей увидит.
Влезли в окно. Глаза уже привыкли к темноте, и Дмитро сразу заметил, что в комнате почти нет мебели: стол, кровать, этажерка с книгами. Потрогал книги, даже взял в руки одну из них.
Услышал злой шепот Каленчука:
— Чего рот раззявил? Закрой окно — и в сени!
Сотник прав: теперь не до книжек. Схватил автомат и почему–то на цыпочках пошел за Грицком к двери.
В сенях было совсем темно и пахло картофелем. Уселись прямо на пол, положив рядом автоматы. Сидели молча, словно боясь спугнуть мертвую тишину. Первым не выдержал Дмитро.
— Интересно, который час? — шепотом спросил он.
Каленчук недовольно зашевелился, но посветил фонариком.
— Двадцать минут одиннадцатого…
— Рано… — разочарованно протянул Дмитро. Действительно, ему казалось, что уже давно за полночь.
— Может еще прийти, сукин сын! — понял его Грицко и вдруг добавил некстати: — А рожь какая уродилась! Хлеб какой, слава тебе господи!
— Тише… — проскрипел Каленчук.
Стецкив недовольно вздохнул, и Дмитро неожиданно вспомнил, как Грицко ласкал колосья и осторожно шагал, чтобы не потоптать рожь. Вспомнил и нагнул голову к букетику васильков, засунутому в карман гимнастерки. Васильки пахли сладко–сладко, однако не могли перебить тяжелого смрада полугнилого картофеля. Стецкив снова вздохнул, и Дмитро представил его не с автоматом, а с косой: идет — потный, с лохматым чубом, — только коса поет… И пахнет васильками и спелыми хлебами…
Что ж, когда–нибудь это будет. Грицко должен пойти с косой, а он, Дмитро, вернется в гимназию. И обретут они настоящую Украину, о которой говорил им учитель в гимназии. Когда каждый будет свободным и хозяином самому себе. Ведь бедняки в селах есть только потому, что сперва поляки, а теперь советы заграбастали всю землю, а украинскому крестьянину — кукиш. А разные, продавшиеся им, подлаивают. Как этот Тымчишин… Задергал крестьян и создал коммунию…
«Но ведь рожь эта — колхозная… — мелькнула вдруг мысль, но он сразу же обозлился на себя: — Увидим, что крестьянам останется… Говорят, весь урожай отсюда вывезут — в селах ничего не будет, под метелку подчистят…»
Дмитро сжал автомат — стало больно, словно у него самого забирали последнюю краюху. Сердце переполнила злоба — стрелял бы и стрелял в этих голодранцев, что шумят возле сельсовета, будто настоящие хозяева! Еще вчера ходили в драных штанах — собачье быдло, — а теперь колхозники. Посмотрим, что с вами будет потом, большевистские подпевалы!
И сразу Дмитру стало стыдно: ведь он потому и ушел к бандеровцам, чтобы дать свободу всем, чтобы была и вправду свободная Украина. Значит, и для тех, в драных штанах. Почему же они шумят возле сельсовета, а ему приходится вот так — крадучись и ночью?..
Снова вспомнил слова учителя, что народ — несознателен, а большевики — большие демагоги: задергали людей, обвели вокруг пальца. Надо поднимать народ на борьбу и начинать с уничтожения самых вредных агитаторов. Как этот Тымчишин.
На этой мысли Дмитро успокоился. А минуты текли, и снова затошнило от вони гнилой картошки.
Первым насторожился Каленчук. У него был нюх и слух зверя — он еще издали услышал голоса. Ничего не сказал, только тихо похлопал Дмитра и Стецкива по плечам и скользнул к двери в угол. Дмитро притаился за бочкой. Грицко занял позицию с другой стороны наружной двери.
Голоса приближались. Дмитро представил себе Каленчука: худое лицо с хрящеватым носом, бледное от нетерпения, и большие неподвижные зрачки. Не позавидуешь тому, кто попадет Каленчуку в руки.
Уже слышны даже отдельные слова. Остановились у хаты, оканчивают разговор.
— Ты, Федор, правильно сказал: если вовремя управимся с ранними, развяжем себе руки.
Значит, их уже двое.
— Вот ты и проследи, чтобы жатки были отремонтированы… — Это в ответ.
— А тетка Михайлина, и кто ее за язык только тянет! — прогудел кто–то басом. — Тут важный вопрос, а она — керосина нет в кооперации…
— Бестолковая, а вредная… кричит…
Еще двое.
— А и правда, почему керосина нет? — снова тот же голос. Очевидно, он и есть, Тымчишин, председатель колхоза.
— Понимаешь, райпотребсоюзовская машина испортилась…
— А ты лошадьми! — вмешался хриплый голос. — Или в сельсовете уже и лошадей нет?
Пятый. Не многовато ли?
— Этак мы никогда не придем к согласию, — оборвал Тымчишин, — завтра договорим! Спать хочется.
— Ну, бывай…
— Не забудь, Федор, с утра — в кузницу.