— Ну что, ладушка, переходишь в нашу веру? Или тебе и этого доказательства нашей правды мало, а?
Зачарованная до того, Снежана словно путы сбросила с себя. Она оттолкнула Веха, перепрыгнула через бревно по другую сторону, оскалила зубы, мотнула головой, уперла руки в бока.
— Это сатанинские игры! Это колдовство! — закричала она. — Вы будете гореть в геенне огненной! Не будет вам прощения, нет, не будет! Это дьявол вас прельщает! Я знаю, он и меня околдовал! Дьявол! Сатана!
— Да ладно, успокойся, — сказал Радомысл. Он встал, поднял с земли черноволосую, поднес ее на руках к бревну, сел, усадил ее на колени и поцеловал нежно. — При чем же тут дьявол? Вот мы — я и она — оба живые, здоровые, молодые… И сын у нас будет здоровым и сильным, а может, дочь, и все, кто рождался раньше нас, кто жил как мы, были сильными, смелыми, здоровыми… Ты погляди, нас ведь совсем мало, но что с нами может поделать этот напыщенный бурдюк с вином, этот жирный коротышка Цимисхий?! Нет, у него нет таких людей, а они живут по-нашему… Не знаю, но если сатана рождает людей здоровыми, смелыми, гордыми, то я за сатану, Слежка, ты уж прости!
— Богохульник! Язычник поганый!
— Он неверно сказал, — поправился за друга Вех, — не сатана, конечно. Просто мы всегда так жили. А кто-то хочет переделать нас. Я не философ, Снежка, не богослов и не волхв, чтоб разбираться в премудростях. Но наш народ, если он поймет, что ваша вера сильнее, что она ему нужнее всего, даже если она принесет беды, но сможет спасти дух, он ее все равно примет. И мы тут ни при чем, Снежка, Не злись! Мы родились и жили такими! И врага били-тоже такими!
Она ударила Веха кулачком по спине. Отвернулась. Она ничего не поняла. И вообще она хотела лишь одного — чтобы он принадлежал ей, только ей! Чтобы он никогда, никогда не кружился в этом сатанинском, колдовском коловоде! А все остальное придет. Пускай он язычник, пускай. Главное, чтобы он был с нею. А там все станет на свои места.
А Радомысл с чернокосой, лежащей у него на коленях, спали. И лица их были безмятежны, как бывают безмятежные лица у верных, дорожащих друг другом возлюбленных.
…Это было с месяц назад. А сейчас они сидели на том же самом бревнышке и ожидали важного решения. Решения, от которого зависела их дальнейшая судьба, да и судьба русского и болгарского воинства, русского и болгарского народов. И Снежане почему-то хотелось, чтобы поскорее заключили мир, чтоб Вех остался здесь навсегда. Пусть Болгария будет чьей угодно, пусть уйдет Святослав и его вой, лишь бы любовь их жила И не понимала она того, что тяготило Веха, — не любить им друг друга, если русичей победят.
За этот месяц переменилось очень многое, и теперь не было ни у русичей, ни у местных сил для жарких и изматывающих любовных игрищ. Теперь и дум о них не было, на краю пропасти разве об этом думают?!
— Ромеи сыты, они откормлены словно боровы, — проговорила Снежана. И из глаза у нее выкатилась слеза. Она не смахнула ее, а вытерла о щеку Веха. Прижалась плотнее. — Теперь на каждого борова по десять ваших придется, иначе не осилить! Я боюсь!
— Ты рано нас хоронишь! — успокоил ее Вех. — Слава о русском оружии обошла весь мир. С нами не только наши силы, но и эта слава, что внушает страх врагам, они цепенеют от нее! Так что мы еще поглядим, кто кого.
— Чего глядеть, вон какие у тебя руки! — Снежана всхлипнула. — Когда ты лежал беспомощный, тогда, под стеной, они были в два раза толще!
Вех посмотрел на свои руки, потом взгляд его лег на выпирающие колени… Да, он здорово сдал. Но что делать, и другим несладко. А сколько уже умерло?! И все равно, пускай попы отпевают других, а они не собираются сдаваться. Даже если князь пойдет на уступки, они уйдут от князя, они сколотят свой отряд и с боями будут пробиваться на родину, они не станут молить о снисхождении к себе! Да и какое там снисхождение — у ромеев разговор с пленными короткий: глаза вон, и на галеры или в рудники, а то и казнят показательной казнью. Нет уж!
Святослав вышел, когда солнце упало за зубчатую стену у Западных ворот. В неровном свете факелов было видно его суровое утомленное лицо. По обе стороны от князя стояли воеводы. Все в крепости замерло.
Святослав начал тихо, вполголоса.
— Братья, — проговорил он, — теперь все в наших руках. Подмоги нет, и уже, видно, не будет ее никогда. Что делать? Нам ли перед лицом живого и веселящегося врага умирать от голодной смерти и мора? Надолго ли нас хватить для сидения осадного, спрашиваю вас?!
По площади прокатился глухой рокот.
— Хватит сидеть сиднями! — выкрикнул Радомысл. — Доколе еще выжидать!
Его поддержали.
Князь поднял руку, кивнул.
— Сзади нас — ромейский флот. Спереди и по бокам — пехота и конница сжимают кольцо. Но разве было когда, чтоб русский воин просил пощады! Нет! — Голос Святослава окреп и, казалось, долетал до огороженного частоколом ромейского лагеря. — Волей или неволей мы должны драться. Не посрамим же земли Русской, ибо мертвые сраму не имут!
Вех встретился со Снежаной в священной роще. Она отстояла на две стадии от Доростола и сбегала редкими деревцами да кустарничком к Дунаю. Лучше места для их последней встречи и нельзя было придумать.
А то, что встреча последняя, знали оба.
Она ждала его у огромного дуба, расщепленного молнией. Этому дубу было не меньше тысячи лет. И последние шестьсот возле него приносили священные жертвы Перуну. Дуб так и назывался — Перунов. В его стволе на высоте трех метров было вырезано насупленное, сердитое лицо грозного бога. А под ним, на земле, стоял жертвенный камень.
Сейчас возле дуба было тихо. Но Вех не сразу увидал Снежану. Она выскользнула из-за ствола, бросилась было к нему… и вдруг замерла, опустила руки. Улыбка на ее лице погасла.
— Что с тобой, любимая? — спросил Вех издалека.
Она повернулась к нему спиной, заплакала. Да, она была совсем девчонкой, она не умела сдерживать своих чувств.
— Ну что ты, милая, — успокаивал ее Вех. — Не печалься, Снежка. Так, видно, угодно богам… — Он замялся, потому что славяне не признавали власти богов и судьбы над собой, они могли согласиться лишь с тем, что боги иногда вмешиваются в их дела, лучше не злить богов. Но она-то была христианкой. И потому Вех добавил: — Так угодно твоему Христу, ты ведь сама говорила, что без его воли ни единый волос не упадет с головы человека, верно?!
И она как-то сразу смирилась.
— Да, он всемогущ, — проговорила она задумчиво, утыкаясь носом в его плечо, — он все ведает и все знает. Ты прав, наверное. Это его воля, мы слишком малы, чтобы противиться ей.
Вех поцеловал ее. Ох, как ему не хотелось расставаться с этой девочкой! Рядом с ней он начинал ощущать себя совсем молодым, пареньком безусым, безмятежным, счастливым. Он забывал все горе, через которое прошел, все походы и раны, лютое остервенение сердца и тоску степных ночей, походных становищ — будто и не было всего этого, будто он юношей заснул на крутом берегу Днепра, а проснулся тут, у Дуная, рядом с ней.
— Присядем, — предложил он.
— Нет!
Она дернула его за рукав. Но он не сдвинулся с места. Он ничего не понимал: что она задумала, почему она его пытается увлечь куда-то, от этого славного дуба, от его покровителя и защитника, с которым ничего не страшно даже здесь, на ромейской земле… Он поймал себя на мысли: да, теперь это была не болгарская, теперь это была ромейская земля!
— Пойдем! — Она дернула сильнее.
И он устремился за ней. Она почти бежала, не выпуская рукава его рубахи из своей руки. И ничего не говорила, лишь дышала тяжело и прерывисто. Остановились они среди кустов, у самой воды. И Снежана заглянула ему в глаза.
— Все, что было с нами — это грех! — сказала она проникновенно, с истовой верой. — Большой грех! Но Дунай выше всех грехов, он выше всего… кроме Всевышнего, его струи очистят нас от всего недоброго, они смоют с нас грязь, все дурное и лишнее. И мы выйдем из его вод очищенными, прощенными. Да, это так, Вех, это правда! Пойдем!
И он все понял. Он неторопливо разделся. Но сначала он оглядел все вокруг, не таится ли где враг, не грозит ли невидимая опасность… Кусты скрывали их от глаз любопытных и недоброжелателей. Да и все же мир заключен был. Вех снял меч с пояса, положил его на траву.
— Это будет последним всплеском нашего счастья, — сказала Снежана. — Ты ведь еще любишь меня?
— Да, — ответил Вех, — и всегда буду любить.
Она бросила смятое платье на меч, прижала руки к груди. И сказала с болью в голосе:
— Нет, Вех, не надо всегда! Забудь про меня, забудь сразу, как мы только расстанемся. Я хочу, чтобы память твоя омылась в водах Дуная, чтобы ты забыл про меня, чтоб тебя не мучили потом воспоминания. Ладно?
Он не ответил.
— Бери же меня, — прошептала она. И опустила веки. Вех поднял ее на руки — обнаженную, стройную, нежно прильнувшую к нему. И пошел к воде.
Та была невероятно чиста, ее прозрачность даже отпугивала, казалось, это не вода, а само опрокинутое небо принимает их в свое лоно. Вех сделал первый шаг — он почти не ощутил прохлады, шаловливые струйки еле коснулись кожи. И Вех пошел дальше. Он видел все — чуть покачивающиеся зеленые мохнатые водоросли, стайки полупрозрачных суетливых мальков, крупную гальку и искрящийся мелкий, почти белый песок, по которому волнами гуляли светлые блики.
— Как там хорошо, — простонала Снежана.
И Вех испугался — не решила ли она остаться в глубинах Дуная, среди этих рыбок и бликов, навсегда! Ведь она совсем девочка, для нее расставание несравненно тягостнее, горше, чем для него, для нее это первая любовь, самая сильная и самая печальная. От прилива нежной и острой боли он прижал ее к себе. И она поняла его мысли, улыбнулась.
— Нет, — прошептала она, еле шевеля губами, — не бойся за меня, я никогда не пойду на это — Иисус не разрешает нам самовольно уходить из жизни. Да, какие бы ни выпали невзгоды на долю смертного, его удел терпеть и благодарить Бога, за то благодарить, что не самое худшее ему ниспослал, ведь всегда есть что-то худшее, верно?!
— Не знаю, — ответил Вех. Но тут же поправился: — Все будет хорошо, Снежка. Может, ты передумала? Может, ты пойдешь с нами?
— Нет! — ответила она.
И по ее ответу, по ее решимости Вех понял, она останется, уговоры бесполезны. Да и какие там уговоры, они давно все решили.
Он зашел еще глубже, по грудь. Опустил ее в воду. И она вздрогнула, то ли от холода, то ли еще от чего, и прижалась к нему.
— Дунай нас очистит, — прошептала она. Уперлась руками в его бугристые плечи с двумя поперечными шрамами на левом — следами хазарского меча. Уперлась, поднялась выше, сдавила его бедра ногами. И чуть отстранилась — ее груди всплыли двумя шарами, коснулись его груди. Губы Снежаны раскрылись, томно, в ожидании поцелуя, а веки, наоборот, опустились, почти прикрыв глаза. Она была невесома в прозрачной и теплой воде. И Веху она показалась воистину неземным созданием, не для него предназначенным. Не для него, и не для прочих смертных, а для того незримого и далекого, которого она любила больше, сильнее, чем живущих на земле.
— Мне хорошо с тобой, — сказала она, — хорошо, как никогда раньше не бывало, это просто блаженство, чудо. Это Он нам даровал чудо! Понимаешь, Он! Значит, Он нас простил, значит, мы не грешники больше, мы Его дети, Его агнцы! Он с нами!
Вех улыбнулся ей, поцеловал поочередно в каждую грудь, покоящуюся на воде. И прижался к ней.
— Ты богохульствуешь, — произнес он полушутя, ведь он знал от священнослужителей грозного и милостивого Бога, пытавшихся обратить в свою веру многих из русских воев, что у них не принято путать Бога в дела плоти. — Ты сама язычница!
Снежана не поняла его шутки. Она ответила страстно, нетерпимо, с истовостью:
— Нет! Если Бог с кем-то, то он всегда с ним! Всегда и во всем!
— Хорошо! Хорошо! — согласился Вех. — Ты права! Наша любовь освящена богами. Там, у Перунова дуба, ее благословил мой бог, а здесь, в Дунае, твой!
— Молчи! — Она приложила маленький нежный пальчик к его губам. — Молчи! Ты ничего не понимаешь, но раз мой Бог с нами, значит, Он и с каждым из нас в отдельности, значит, Он и с тобой, Он тебя простил… и Он будет ждать тебя. Ты придешь к Нему! И весь ваш народ придет к Нему!
Вех целовал ее шею, щеки, глаза. Она была не только невесомой в этой изумительно чистой воде, но и холодной, такой холодной, какой никогда не бывала до того. Ее холодили воды Дуная, ее холодило и нечто иное, недоступное ему. Но в холодности была непонятная, неведомая сила, притягательность. Да, только сейчас, в минуты расставания, Снежка открылась ему другой своей стороной, необычной, нежданной. И он ничего не мог поделать! Он должен был оставить ее, уйти с войском! Он не хотел быть предателем, трусом! А ведь останься он, именно таковым его бы сочли, или того хуже, сказали бы, что променял свою воинскую и мужскую честь на бабью юбку! Как это-все глупо, как ненужно!
— Я буду помнить эти мгновения всегда! — сказал он Снежане. — Никакие воды, какими бы они ни были прозрачными и чистыми, снимающими грехи и воспоминания, не заставят меня забыть тебя! Снежка, милая, если у меня когда-нибудь родится дочь, я назову ее твоим именем!
— Нет! Не хочу! — ответила она резко. — Ты будешь смотреть на нее, а вспоминать меня, все будет путаться в твоей голове. Нет! Не называй! Я знаю, ты относишься ко мне и всегда относился как к взбалмошной девчонке, как к ребенку! Ты и любил то меня как-то по-отцовски скорее, ты нянчился со мною, все прощал, носил на руках, щадил… А я хотела грубой мужской руки, хотела сама оберегать тебя, как вначале, помнишь, у стены, хотела, чтобы ты оттолкнул меня… ко не совсем, чтоб ты снова потом взглянул на меня, да, я всего это хотела, но не решалась сказать. Не называй! Пусть у тебя в жизни будет одна только Снежка- одна-единственная!
Вех прижал ее к себе еще сильнее. Они словно и не стояли в водах Дуная, а плыли по ним, разрезая их своими телами. И воды были бесконечны, животворны, оплодотворяющи. Вех не удивился бы, если б он узнал потом, через положенное время, что Снежана ждет ребенка, и он бы посчитал даже не себя отцом этого дитяти, а в первую очередь его, седого и могучего старца, Дуная-батюшку, невидимого бога водных струй… Ах, как сладостно было в этих струях. Вех упирался ногами в ласковое песчаное дно. Ему не приходилось прикладывать усилий, он лишь чуть напрягал мышцы ног, расслаблял, еле заметно, ритмично — и они оба покачивались, будто и в самом деле плыли. Легонькая рябь разбегалась от них во все стороны, шарахались стайки мальков и мелких рыбешек, извивались, касаясь икр и бедер, мохнатые ласковые водоросли.
И Вех понял вдруг: она права, эта река и есть та огромная купель, в которой они смоют с себя все ненужное и недужное, в которой очистятся для предстоящей новой жизни. Да, они расстанутся чистыми, они не будут томиться досадою и ревностью, злобой и негодованием, все смоет Дунай-батюшка. Они выйдут из него рожденными для другого. И расстанутся с легкими сердцами, сохраняя нежную память друг о друге, о своей любви, о всем что происходило с ними в эти три таких страшных кровавых месяца.
А когда Снежка ослабила свои объятия, опустилась стопами на песок, прильнула к нему с благодарным поцелуем, Вех погладил ее по волосам, совершенно сухим, пахнущим дурманящими травами. И почувствовал ее своей дочерью — слабой, нежной, маленькой девочкой, которую нужно оберегать и защищать. Она была права! У него выкатилась слезинка из глаза. И упала на ее голову, но не пропала, не затерялась в волосах, а зависла на них прозрачным шариком, росинкой. И в Этот миг она отстранилась от него. Сказала тихо:
— Нет, я не дочь твоя. Я твоя любимая, я жена твоя. Ты уйдешь отсюда — далеко-далеко, на север, к своей Любаве. И пускай, уходи! Со мной останется мой маленький Вех! Он уже со мной… Видишь, как в жизни бывает! Мне нечего дать тебе кроме какой-нибудь пустой побрякушки, какой-нибудь безделицы! А ты меня одарил так, что вовек подарок твой со мною пребудет. Спасибо, любимый, ах, как это дивно — один Вех уходит, а другой Вех остается. Остается со мной, навсегда!
Они простояли молча, прижавшись друг к другу, еще долго. Вех даже почувствовал, что Снежка начинает дрожать, что ей становится холодно в этих скользящих, обтекающих их струях. Но он не мог разжать объятий, не мог решиться на это последнее движение, разлучающее и вместе с тем освобождающее.
Он спросил ее неожиданно, будто очнувшись от долгого сна и пропустив все то время, бесконечное время, пока этот сон длился:
— А если у тебя родится дочь?
Она ответила сразу, будто ждала такого вопроса:
— Я назову ее Любавой.
Вех вздрогнул, ему стало не по себе, точно и он внезапно ощутил холод струящихся вод.
— Но почему?!
Снежана положила ему голову на грудь. И он услышал ее ответ не ушами, а сердцем:
— Потому что где бы и когда бы ты ни был со мною, что бы мы ни делали, как бы ты ни смотрел на меня, милый, ты всегда думал о ней!
Радомысл ерзал на пологом твердом ложе, не мог устроиться. Его бы воля, лег бы сейчас на травушку — и удобно, и мягко. Но под сводами шатра не было травы. Землю предварительно утоптали хорошенько, патом выстлали циновками, а поверху разложили ковры. Уж лучше прямо на коврах! Но Радомысл не хотел выделяться. И он терпел, подкладывая под бока подушки, упираясь локтем, переваливаясь.
— Ну как тебе? — спросил его Бажан.
— Поглядим еще, — дипломатично ответил Радомысл.
Шатер был огромен. Ничего подобного русич никогда не видывал. Несколько десятков столбов-колонн удерживали тяжелый, расшитый серебряными нитями купол — а было до его сводов не менее десяти человеческих ростов. Когда Радомысл запрокидывал голову и смотрел вверх, Бажан его одергивал. Негоже было вести себя приглашенному на великий пир по случаю дарования победы столь дико и непристойно.
Не верти головой-то! И глаза эдак прикрой малость, будто тебе все приелось, будто видал сто раз! — советовал Бажан, почесывая густую черную бороду.
Но Радомысл нет-нет да и окидывал взглядом внутреннее убранство императорского приемного шатра. Народу собралось много, ближе к центру — царские сановники и полководцы, в следующем кольце посланники и гости торговые, подальше воины, отличившиеся в сражениях, болгарские воеводы, прислуга… Всех не вместил шатер. Но многим все же честь была оказана.
Радомысл с Бажаном возлежали во втором ряду, среди купцов. Радомысл еще не совсем окреп, раны мучили. Но для присутствия на пире не требовалось особых усилий. И он согласился, когда приятель, с которым познакомились еще в Доростоле, позвал его сюда. Правда, пришлось выдать Радомысла за свейского торгового гостя. Ну да не беда!
Наутро войско Святослава, после небольшого отдыха, должно было двинуться в родные места. Радомысл к утру думал поспеть. Да и что ему тут рассиживаться — поглядит, послушает, осушит пару-другую кубков… и к своим. Будет что рассказать дома! Враг-то — он враг, конечно, но изнутри на него посмотреть не помешает.
Под шатром мог бы разместиться конный полк. Но был здесь у каждого свой конь — жесткое и низкое ложе. Бажан рассказал, что это идет еще со стародавних времен, от цезарей римских и что Церковь Христова борется с языческими игрищами этими, но пока ничего поделать не может — традиции сильнее. Это при Константине, как старики вспоминали, святость была. А ныне опять — содом да гоморра! Впрочем, и сам император и его ближние искупали грехи постом да молениями, Церковь им прощала, ибо и по сути своей была всепрощающей. А вообще-то в империи с подобными забавами было строго.
Ложа стояли вразнобой — одни гордыми корабликами, в одиночку, другие сомкнувшись боками так, чтобы старинные друзья могли пообщаться, не прерывая пиршества, поглядывая на арену, где что-то готовилось. Первыми заполнили шатер те, что попроще, потом стали приходить в третий ряд, во второй. Знатные вельможи из первого пришли перед самым началом. И их приход сопровождался барабанной дробью и пеньем рожков. Неторопливо разлеглись сановники и полководцы у краев арены.
Здесь все было не так, как в цирках империи, в цирках Рима, там зрители сидели на высоте, а арена была внизу.
Здесь арена возвышалась — и всем все было видно. На арене же стояли по кругу двенадцать низких тяжелых подсвечников. И торчали из них длинненькие, какие-то не сочетающиеся с массивной бронзой свечечки. И все.
— Эх, был я разок на таком вот пиру, — поделился Бажан, прикрываясь ладошкою, — только в самом Константинополе, Царьграде по-нашему, не поверишь, Мыслиша, потом год не мог отплеваться!
Но глазки у Бажана при этом так сверкнули, что Радомысл улыбнулся.
— Ты чего? — обиделся Бажан.
— Вспомнилось кое-что!
— Ты слушай, вот сижу я там, окосел уже порядком, а ничего интересного, одни бабы сменяют других, обносят напитками, кушаниями, на арене нехристи прелюбодействуют… и вдруг появляется…
В этот миг под сводами шатра появился сам базилевс. Все поскакали с мест, закричали, загомонили, ударили в ладоши, какая-то женщина истерично визжала от избытка чувств, барабанщики зашлись в неистовых ритмах, сопельщики дули, не жалея щек, все словно с ума посходили. Встал и Радомысл — за неуважение к императору можно было головой поплатиться.