Жизнь человека, особенно гения, полна счастливых случайностей (по крайней мере, представляющихся таковыми). И в жизни нашего героя эта стала первой. Ибо доктора утверждают, что тяжёлая внутриутробная гипоксия плода — глубокое и длительное кислородное голодание мозга, возникшее при рождении в результате тугого обвития пуповины вокруг шеи, могло вызвать различные последствия для развития ребёнка, в том числе необратимые. И это грозило серьёзным отставанием в физическом и умственном развитии — нарушением памяти, сообразительности, координации, двигательной активности… У такого ребёнка могла быть нарушена связь на уровне контакта с миром.
Полковник Маркес бурно отмечал рождение внука, на которого не мог насмотреться. «Мой маленький Наполеон, — с нежностью называл его старый солдат, не знавший слов любви. — Он завоюет мир, вот увидите».
Рождение малыша и его чудесное спасение (неизвестно, что больше) помирило два поколения семьи: полковник Маркес специально отправился в Риоачу и, попросив прощения у зятя, протянул ему руку — тот руку в ответ пожал, но, как выяснилось, до конца простить полковника так не смог. Ребёнка назвали в честь отца Габриелем. Недолго побыв с малышом Габито в Аракатаке, Габриель-старший, оставив службу телеграфиста, вместе с женой (хотя ребёнка ещё несколько месяцев надлежало кормить грудью) переехал в Барранкилью, где появилась возможность осуществить мечту — открыть гомеопатическую аптеку. Габриель, оставшись с дедом и бабушкой, стал для них не столько внуком, сколько собственным ребёнком. (Хотя неизбывное чувство своей ненужности, одиночества поселится в его душе с самого детства.) Родители навещали своего первенца. Сам он поехал с бабушкой Транкилиной в Барранкилью в середине ноября 1929 года, когда родилась его сестрёнка Марго (первые годы после замужества Луиса рожала так часто, как только позволяла женская физиология, в Колумбии, во всей Латинской Америке это было принято). Тогда будущего писателя больше всего удивили уличные светофоры, повелевающие автомобилями и пешеходами. Когда через год он приехал с бабушкой по случаю рождения второй его сестры, Аиды Росы (которая со временем уйдёт в монахини), то его потряс самолёт, заходивший на посадку над городом, прямо над крышами домов. Тогда же он впервые услышал фамилию Боливар — отмечалась столетняя годовщина смерти героя. Но встреч с родителями мальчик не запомнил.
Первая встреча с мамой, сохранившаяся в памяти, произошла в 20-х числах июля 1930 года, когда она приехала в Аракатаку, чтобы присутствовать на крестинах своих детей — Габриеля, которому было уже почти три с лишним года, и Марго. Гарсия Маркес так описывает эту встречу: «Я вошёл. Мама сидела на стуле в гостиной дома в Аракатаке. На ней было розовое платье с подкладными плечами по тогдашней моде и зелёная шляпка. Мне сказали: „Поздоровайся со своей мамой“. И я помню, что меня очень удивило, что это моя мама. С той минуты я её и помню».
Отца он впервые увидел 1 декабря 1934 года, также в доме деда. «Это был красивый мужчина, смуглый, темноволосый, в дорогом белоснежном костюме и канотье, необыкновенно весёлый и остроумный, — вспоминал Гарсия Маркес в одном из интервью в 1982 году, когда был удостоен Нобелевской премии по литературе. — Отец сейчас обижается, что я меньше говорю о нём, чем о матери. И он, конечно, прав. Но это лишь потому, что я мало его знаю. Лишь теперь, когда я считаю, что мы с ним сравнялись в возрасте, между нами установились более или менее дружеские отношения. Когда я переехал к родителям, мне было восемь лет, и моё представление о мужчине в доме, о главе семьи было связано только с дедом. Отец был не просто не похож на деда — он был его прямой противоположностью. Всё было иным — характер, взгляды на жизнь, на воспитание детей. И я очень страдал тогда от этой перемены. Наши отношения с отцом были сложными, пока я не повзрослел. Во многом по моей вине: я никогда не знал, как вести себя с отцом, как заслужить его похвалу. Его строгость я принимал за нелюбовь… Зато я полагаю, что своим литературным призванием я в большей степени обязан отцу. За свою более чем восьмидесятилетнюю жизнь он не выпил ни рюмки вина, не выкурил ни одной сигареты, у него было шестнадцать детей, которых он признал, и никому не известно, сколько непризнанных, ибо отец не пропускал ни одной юбки… А кроме женщин у отца была ещё одна страсть: он был подвержен пороку чтения, читал всё, что попадалось: классическую литературу, бестселлеры, газеты и журналы, рекламные брошюры и буклеты, словари и энциклопедии, инструкции по использованию холодильников… Но больше всего обожал настоящую литературу. Когда бы я ни приехал, мне не надо было спрашивать, где отец: он читал у себя в спальне, единственном спокойном месте в их сумасшедшем доме».
Но это интервью состоится через полвека. А пока в Аракатаке, где в доме у деда, Николаса Маркеса, и бабушки, Транкилины Игуаран Котес, жил маленький Габриель, и дед учил его складывать буквы в слова (полковник Маркес очень рано научил внука читать и писать), бушевала «банановая лихорадка». В Аракатаку, мечтая разбогатеть, приезжали тысячи людей. Притом не только колумбийцы, но и американцы, и мексиканцы, и кубинцы, и аргентинцы, и венесуэльцы, и испанцы, и греки, и французы, и арабы, и даже русские. Население Аракатаки и соседних Пуэбло-Вьехо и Сьенаги выросло во много раз. Сами посёлки поделились на три зоны. Первая — пыльная, зловонная, задыхающаяся в зное, облепленная мухами, заполненная пришлыми бедными мужчинами и женщинами — «мусором», «палой листвой». Вторая — с крепкими просторными домами местной аристократии, окружёнными ухоженными садами, и даже с автомобилями у подъездов. И третья — новая, построенная гринго, как в Латинской Америке называют североамериканцев, по другую сторону железной дороги для руководства и менеджеров «United Fruit Company». Виллы и коттеджи, финки по-испански, круглые сутки охраняемые рослыми чернокожими американскими охранниками, с огромными, в стену, окнами, мраморными лестницами, балконами, террасами, садовыми скульптурами, подсвечивающимися по вечерам голубыми и аквамариновыми бассейнами с фонтанчиками, в которых плескались красивые блондинки, с идеально подстриженными английскими газонами, клумбами с невиданными цветами, теннисными кортами…
В романе «Сто лет одиночества» Гарсия Маркес назовёт эту третью зону «электрифицированным курятником». Его всегда занимала более зона первая. И это принципиально, стратегически важно. Уже в детстве подсознательно выбиралась дорога на всю жизнь. Судьба, а может быть, «чувство пути», которому Александр Блок придавал решающее значение в судьбе художника, направила его к «палой листве», как он и назовёт свою первую зрелую повесть. Зона с голубыми бассейнами и загорающими на лужайках блондинками в ярких купальниках выглядела, конечно, привлекательнее. (И всю жизнь она будет привлекать Гарсия Маркеса, о чём поразмышляем позже, — повзрослев, он значительные усилия потратит на то, чтобы проникнуть в эту самую «зону» — ив Мехико, и в Барселоне.) Но художник взрос именно на «палой листве», среди униженных и оскорблённых, на дне — в противном случае сформировался бы, может быть, не Гарсия Маркес, а Скотт Фицджеральд, например, главной темой творчества которого были богатые, «не такие, как обычные люди».
«И вдруг точно вихрь взвился посреди селения — налетела банановая компания, неся палую листву. Листва была взбаламученная, буйная — человеческий и вещественный сор чужих мест, опаль гражданской войны, которая, отдаляясь, казалась всё более неправдоподобной. <…> И этот хлам под ударами шального порывистого ветра стремительно сметался в кучи, обособлялся и наконец превратился в улочку с рекой на одном конце и огороженным кладбищем на другом, в особый, сборный посёлок, состоявший из отбросов других селений».
Это из авторского предисловия к повести «Палая листва». Аракатаку заполонило пьянство и распутство — действовали десятки кабаков и борделей, в которых трудились сотни жриц любви. В азартные игры проигрывались состояния. Процветало колдовство, чёрная магия вуду, притом её наиболее жёсткая, с кровавыми жертвоприношениями и дикими массовыми оргиями разновидность. Воровство и убийства стали обыденностью. Религиозные власти в надежде выправить ситуацию и спасти людей прислали в Аракатаку священника Педро Эспехо, того самого, пользовавшегося непререкаемым авторитетом в стране. Но и он ничего не смог поделать. Однажды ночью со словами: «Бог милостив, поможет, надейся, падре!» Педро пырнули ножом в живот (по другой версии — он воспарил во время мессы).
9
Когда Габриелю не исполнилось ещё двух лет, «палая листва», рабочие «United Fruit Company», устроили невиданную по размаху забастовку, охватившую и Аракатаку. После подавления забастовки генерал-консерватор, сам назначивший себя и генерал-губернатором Карлос Кортес Варгас заявил в своём «Декрете № 4», что в результате расстрела рабочих, собравшихся на станции Сьенага с тем, чтобы отправиться в город Санта-Марту с ультиматумом правительству, было убито всего девять человек. По другим сведениям, было застрелено и заколото штыками около тысячи. Но в действительности тогда погибло более трёх тысяч человек. В ту же ночь трупы погрузили в товарные вагоны, прицепили три паровоза, спереди, посередине и сзади, вывезли к морю, погрузили на баржи и, привязывая камни к трупам, выбрасывали в воду. Это было тяжёлой работой, до утра трудились несколько сот чернокожих, в их числе и представители «палой листвы». Трупы шли ко дну, а некоторые погодя всплывали — и ещё месяц плавала зловонная вздувшаяся «палая листва» по Карибскому морю, пока не была доедена рыбами, птицами и морскими гадами. Земле по христианскому обычаю не был предан ни один из забастовщиков.
После расстрела и жесточайшего подавления забастовки «место прежних полицейских заняли наемные убийцы с мачете, — читаем в романе „Сто лет одиночества“. — Запершись в мастерской, полковник Аурелиано Буэндиа размышлял над этими переменами, и впервые за все долгие годы своего молчаливого одиночества он почувствовал мучительную и твердую уверенность в том, что с его стороны было ошибкой не довести войну до решительного конца. Как раз в один из этих дней брат уже давно забытого всеми полковника Магнифико Висбаля подошёл вместе с семилетним внуком к одному из лотков на площади, чтобы выпить лимонаду. Ребёнок случайно пролил напиток на мундир оказавшегося поблизости капрала полиции, и тогда этот варвар своим острым мачете изрубил мальчика в куски и одним ударом отсёк голову его деду, пытавшемуся спасти внука.
Весь город смотрел на обезглавленное тело старика, когда несколько мужчин несли его домой, на голову, которую какая-то женщина держала в руке за волосы, и на окровавленный мешок с останками ребёнка».
— …Но такого не могло быть, Мину! — воскликнул я, когда мы с Минервой (которая, напомню, представила меня Гарсия Маркесу и много рассказывала о нём нехрестоматийного), дискутируя на тему реальности и вымысла в латиноамериканской прозе, брели по узким тёмным улочкам старой Гаваны к Кафедральной площади.
— Это у вас на родине Ленина не могло! — возразила она.
— У нас-то как раз… — замешкал я. — И всё-таки уж слишком — зарубить мальчонку только за то, что капнул на форму.
— Ничего не слишком! Ты послушай, чему я однажды сама была свидетельницей в богатом пригороде Санто-Доминго, где жила у бабушки. Мужчины в бильярдной выпивали, смеялись, играли, я была там со своим старшим братом. Вдруг чернокожий мальчик, совсем маленький, может быть, лет семи, мой ровесник, ворвался в бильярдную, схватил со стола шар из слоновой кости и выбежал. Шар стоил денег, он мог бы на них поесть. Мужчины бросились в погоню, просто так, для забавы, ведь были и запасные шары. Мальчик бежал кромкой моря, его преследовали с криками, с хохотом. Брат тоже бежал за воришкой и потом говорил бабушке, что не видел, кто нанёс мальчику первый удар мачете. Удар несильный, неопасный. Но знаешь, как ведут себя акулы, когда чуют кровь? Кто-то нанёс второй, третий удар… Его гнали, улюлюкали, догоняли и кололи, кололи… Это была охота на человека, на ребёнка! В пьяном экстазе они прогнали его по берегу около двух километров и нанесли более пятидесяти ран! Он упал замертво. А они, взяв шар, бросили рядом несколько монет, родственникам мальчика, чтобы «не вопили» и, делясь друг с другом впечатлениями о том, кто куда пырнул мальчика, не спеша отправились назад в бильярдную доигрывать партию!.. А ты говоришь — не могло быть! Ещё как могло, ты не знаешь Латинскую Америку.
Подавление забастовки было оплачено долларами «Мамаши Юнай». Вскоре разразился мировой кризис 1929 года, нанёсший мощный удар по «United Fruit Company». А в октябре 1932 года произошёл «библейский потоп», небывалое в истории страны наводнение, ставшее Божиим наказанием, как тогда говорили: катастрофические убытки вынудили корпорацию вовсе уйти из Колумбии, погибла, лишилась крова и погрязшая в мыслимых и немыслимых пороках «палая листва». (Тот многодневный ливень Гарсия Маркес будет не раз описывать, в частности, в рассказе «Монолог Исабели, которая смотрит на дождь в Макондо», а в романе «Сто лет одиночества» ливень продлится четыре года, одиннадцать месяцев и два дня.)
Но «электрифицированный курятник», конечно, бередил мальчишеское воображение — туда внука водил дед-полковник. «…Жители Макондо только ещё начинали задаваться вопросом, что же всё-таки происходит, чёрт побери, как город уже превратился в лагерь из деревянных, крытых цинком бараков, населенных чужеземцами, которые прибывали поездом почти со всех концов света — не только в вагонах и на платформах, но даже на крышах вагонов, — читаем в романе „Сто лет одиночества“. — Немного погодя гринго привезли своих женщин, томных, в муслиновых платьях и больших шляпах из газа, и выстроили по другую сторону железнодорожной линии еще один город; в нём были обсаженные пальмами улицы, дома с проволочными сетками на окнах, белые столики на верандах, подвешенные к потолку вентиляторы с огромными лопастями и обширные зелёные лужайки, где разгуливали павлины и перепёлки. Весь этот квартал обнесли высокой металлической решёткой, как гигантский электрифицированный курятник, по утрам в прохладные летние месяцы её верхний край был всегда чёрным от усевшихся на нём ласточек. Никто ещё не знал толком: то ли чужеземцы ищут что-то в Макондо, то ли они просто филантропы, а вновь прибывшие уже всё перевернули вверх дном — беспорядок, который они внесли, значительно превосходил тот, что прежде учиняли цыгане, и был далеко не таким кратковременным и понятным…»
Потрясающее впечатление на шестилетнего Габито произвело появление на пыльной разбитой улице Аракатаки ослепительного кабриолета, за рулём которого сидела фантастической красоты дама из «электрифицированного курятника». Рядом с ней гордо восседал огромный красавец-дог. Дед с внуком — пожилой и маленький мужчины — замерли с открытыми от изумления и восхищения ртами и стояли так, пока кабриолет, неспешно, величественно и волнующе покачиваясь, не скрылся за поворотом.
Много лет спустя писатель признается в одном из интервью, что лица той незнакомки в автомобиле, конечно, не запомнил, но во всех героинях его произведений есть её частица, её отсвет. Быть может, в тот самый момент в мальчике начало просыпаться мужское естество, которое со временем породит бурный поток, неиссякаемый, захлёстывающий, накрывающий читателя с головой водопад ни с чем не сравнимой маркесовской эротики. В романе «Сто лет одиночества» то мальчишеское потрясение воплотится в образ американки Патриции, будто унесённой, растаявшей, исчезнувшей, как и всё, таинственно и бесследно. Почти. После потопа, после гибельного ветра «сохранилось лишь одно-единственное свидетельство того, что здесь некогда жили люди, — перчатка, забытая Патрицией Браун в автомобиле, увитом анютиными глазками».
Запомнился на всю жизнь и богатый итальянский коммивояжёр Антонио Даконте Фама, ставший прообразом Пьетро Креспи. Как и многие предприниматели Америки и Европы, итальянец приехал в Аракатаку заработать на «банановой лихорадке». Дико энергичный, темпераментный, весёлый и находчивый неаполитанец буквально заполонил собою городок. Он имел отменный тенор, играл на пианоле и устраивал концерты, давал уроки изысканных итальянских танцев, показывал немое кино, привезённое из Италии, открыл пункт проката диковинных в ту пору велосипедов, организовал продажи по всему северо-востоку Колумбии граммофонов, невиданных ещё радиоприёмников, швейных машинок и проч. и проч.
О любовных похождениях итальянца Антонио ходили легенды — говорили, что он «пользовал всё, что шевелится», притом ни одна из женщин, будь она свободной или замужней, почему-то не могла ему отказать, рано или поздно он добивался своего. (В деревне на Волге, где вырос автор этих строк, когда-то снимали советско-итальянский фильм «Подсолнухи» с Софи Лорен, и на деревенских танцах появился такой же Антонио, то ли осветитель, то ли помощник режиссёра, кудрявый, темноглазый, не знающий ни слова по-нашему, и точь-в-точь как в Аракатаке, в деревне Новомелково ни одна не смогла устоять перед жгучим итальянцем — как много всё-таки общего у нас с колумбийцами!) Неоднократно в Аракатаке жизнь «макаронника» подвергалась реальной опасности, дважды он был ранен ревнивыми мужьями, его даже пытались кастрировать мачете, но он отстоял своё мужское достоинство, ударом граммофона по голове уложив ревнивца на месте. Жил он сразу с двумя молодыми женщинами, родными сёстрами, высокой голубоглазой блондинкой и пышногрудой брюнеткой. И ему беспрерывно приходилось ремонтировать их трёхспальную семейную кровать, поломанную в бурных ночных баталиях. Сёстры между собой жили дружно и рожали Даконте Фаме детей, нередко в один день, но одна — исключительно девочек, другая — только мальчиков. (В Аракатаке по сей день много Даконте.)
Долго ещё после того, как неаполитанец уехал из Аракатаки, ходили слухи, что в доме, в котором он жил с красавицами-сёстрами, водятся призраки, домовые и другая нечисть. В детстве Габито с друзьями Луисом и Франко пробирались сквозь заросли запущенного сада и подглядывали за нечистью, по ночам заполнявшей огромный тёмный дом, бесившейся, глумившейся над здравым смыслом и на постели вытворявшей такое, что вгоняло мальчишек в краску, будоражило воображение и рождало безумные мечты.
Запомнился будущему писателю и дон Эмилио, то ли француз, то ли бельгиец, приехавший после Первой мировой войны, израненный, на костылях, краснодеревщик, ювелир, обучивший полковника ювелирному искусству и по вечерам обыгрывавший его в шахматы и карты. Как-то раз дон Эмилио отправился в кинотеатр «Олимпия» посмотреть кинокартину «На западном фронте без перемен», а придя домой, отравился. «Деду сообщили о самоубийстве, когда мы вышли из церкви после воскресной мессы, — вспоминал Гарсия Маркес. — Он потащил меня к дому бельгийца, где уже ждали мэр и полиция. Я сразу ощутил стоявший в неприбранной комнате резкий запах горького миндаля — от цианида, который он вдыхал, чтобы покончить с собой… Дед откинул одеяло. Труп был голый, застывший, скрюченный, кожа — бесцветная, с каким-то желтоватым налётом, водянистые глаза глядели на меня, как живые. Бабушка, увидев моё лицо, когда я вернулся домой, предрекла: „Несчастное дитя уже никогда не сможет спать мирным сном“.»
10
Дед души не чаял в своём внуке, ежемесячно отмечал, созывая гостей, его день рождения, брал с собой на прогулки и в поездки. Внук уважал деда — прежде всего за то, что дед, в отличие от других мужчин Аракатаки, всегда строго, а то и торжественно одевался и от него всегда хорошо пахло дорогим заграничным одеколоном.
Полковник Маркес был среднего роста, широкоплеч, крепок, энергичен и подвижен (несмотря на недюжинный живот), с седой, волнистой, густой до конца дней шевелюрой. У него были сильные волосатые руки, мощная загорелая шея боксёра и высокий лоб мыслителя, что подчёркивали очки в оригинальной золотой оправе собственного изготовления. Смотрел он сквозь стёкла очков одним глазом — второй потерял из-за глаукомы, хотя внук долгое время был уверен, что из-за того, будто дедушка однажды слишком долго смотрел на белого коня, которого хотел купить, а денег не было. Говорил полковник, внимательно выслушав собеседника, не спеша, веско, взвешивая и нагружая каждое слово и каждую фразу, пустот и случайностей в его красиво интонированной речи не было, сказанное попадало в цель. Человечество делится на тех, кто слушает, и тех, кого слушают, притом даруется это, как правило, от Бога, и даже самые усердные занятия риторикой мало что могут изменить. Дед писателя принадлежал, безусловно, к последним: он говорил так, что его слушали и не перебивали. Ещё ценили в нём щепетильность, собранность, организованность, верность слову и гражданскому долгу. Всецело ему доверяя, жители избрали его казначеем муниципалитета Аракатаки.
«Несмотря на жару, — вспоминал Гарсия Маркес, — дед носил пиджак, притом тёмный, и галстук. По праздникам он облачался в костюм-тройку. Неновые, но начищенные до неимоверного блеска башмаки сияли на солнце. В жилетном кармашке у него всегда лежали золотые часы с массивной цепочкой, которые он время от времени извлекал, чтобы взглянуть, притом делал это с таким видом, будто собирался на важный приём, и только мне иногда позволял подержаться за цепочку». Дед знал толк в напитках и еде, ел много и с аппетитом, не ограничивая себя, и иногда сам готовил, проявляя врождённый и благоприобретённый дар кулинара с богатой фантазией и склонностью к экспериментам. Но больше всего грузный гурман-полковник любил женщин, притом всяких — разноцветных, разнокалиберных, от молоденьких до зрелых, хотя всегда отдавал всё же предпочтение особам детородного возраста. По официальным (сильно заниженным, по мнению писателя) данным, у деда было то ли девятнадцать, то ли двадцать два внебрачных ребёнка, притом старшие по возрасту сами годились младшим чуть ли не в деды. Его жена Транкилина или Мина, как её называли, относилась к этому, повторим, философски, даже с юмором и любила без разбора всех детей. Когда на Рождество или на Пасху в дом полковника съезжались многочисленные отпрыски и дым шёл коромыслом, Транкилина радовалась, будто все они были её родными детьми, и порой полушутя-полусерьёзно удивлялась: и как она сумела столько нарожать, притом нередко с перерывом всего в несколько недель? (Многочисленных незаконнорожденных детей полковника Буэндиа в романе «Сто лет одиночества» Урсула Игуаран также будет принимать как родных, и они будут чувствовать себя в доме полковника как дома.)
Но всё-таки главным отпрыском, если можно так выразиться, главной надеждой полковника Маркеса почему-то с самого рождения, с момента, когда в страшную жару появился на свет, удушаемый пуповиной, и чудом выжил, — стал большеглазый внук Габриель. С раннего детства у него была привычка быстробыстро моргать, когда слушал, будто таким образом силился получше запомнить то, что говорят люди. (Обеспокоенная бабушка Транкилина и тётушки даже лечили мальчика от этого «недуга» настоями из горных трав и цветов.) Маленький Габито не просто слушал рассказы деда, но всем крохотным существом своим впитывал их, точно губка солёные йодистые волны Карибского моря, помнящие тысячи великих открытий, побед, кораблекрушений.
«Если хочешь стать настоящим мужчиной, богатым и знаменитым, не позволяй солнцу застать тебя в постели!» — рано утром будил внука дед.
Несмотря на возражения бабушки и всего «бабьего царства» (которое, конечно, наложило отпечаток на характер будущего писателя, всю жизнь он зависим от женщин), полковник всюду «таскал» мальчика с собой. У них были свои постоянные маршруты по городу. Они проходили по бульвару, по улице Турков, мимо аптеки Барбосы, мимо церкви Святого Иакова и Святой Троицы (Габито часто в ней бывал, прислуживал при алтаре), пересекали площадь Боливара. Иногда заходили в магазин свежемороженой рыбы, где маленький Гарсия Маркес впервые в жизни коснулся льда пальцами и отдёрнул руку, показалось, что обжёгся. («И потом, приступая к роману, — вспоминал писатель, — сочиняя первую фразу, я вспомнил то первое моё впечатление: лёд в самом горячем городе мира волшебен».) По четвергам заглядывали на почту, где полковник осведомлялся, нет ли новостей по поводу обещанной правительством пенсии ветеранам войны, закончившейся четверть века назад, и нет ли писем — но полковнику не писал никто (за исключением его сына Хуана де Диоса).
Дед брал Габито с собой и рассказывал, рассказывал, спасаясь от собственного одиночества. Он рассказывал об открытиях, о войнах, о величайшем патриоте, освободителе Латинской Америки Симоне Боливаре, умершем в Колумбии в имении «Сан-Педро-Алехандрино» близ Санта-Марты, неподалёку от Аракатаки, где они жили; дед с внуком неоднократно совершали путешествие на место смерти Боливара, чтобы отдать должное его памяти. Дед воспитывал внука патриотом — несмотря на всё то, что недодала полковнику (которому «никто не пишет») родина. Патриотическое воспитание — как ни пафосно звучит — важнейшая составляющая будущего художника, базис, без которого надстройка в виде книг, картин, симфоний, памятников, прочих произведений хлипка, неглубока и несамостоятельна.
Дед с внуком совершали дальние походы через нескончаемые банановые плантации в тропические леса, где всё было внове, многое вызывало в мальчике восторг или ужас, как, например, встреча с очковым медведем. Дед знал названия великого множества трав, цветов, кустов, деревьев, зверей, насекомых, птиц, среди которых одних только колибри сотни видов! И дедовские уроки потом очень пригодились в работе журналисту и писателю. (А чрезвычайной красоты птичка из рода кетсалей — соледад, что в переводе означает «одиночество», стала самым счастливым в истории литературы талисманом.) Поднимались они с дедом в предгорья и даже в горы Сьерра-Невада-де-Санта-Марта, где находится самый высокий пик страны — Кристобаль-Колон (5760 метров) и с которых открывались захватывающие мальчишеский дух ослепительные панорамы. Особенно любил маленький Габито ходить с дедом к водопадам и купаться в ледяной воде истоков реки Аракатака. Там дед рассказывал, как во время войны они форсировали реку и утонуло множество людей и коней. Дед научил внука нырять и плавать сажёнками.
— Не сдавайся, — говорил полковник у костра. — Что бы ни случилось — не сдавайся.
Габриель обожал своего полковника. Старался быть таким же уверенным в себе, бесстрашным и бывалым. Мечтал иметь револьвер, чтобы на ночь класть его под подушку, как дед. Копировал походку, старался много и смачно есть, пить из родника ломящую зубы воду, ругаться, мочиться, широко расставив ноги, степенно говорить, внезапно посреди рассказа, будто вспомнив о чём-то, задумчиво умолкать, как бывало это с дедом, хотя и не имел представления, о чём надо задумываться. Когда Габито ещё не умел читать, дед читал ему вслух «Легенды и мифы» Древней Греции и даже древнегреческие трагедии, хотя бабушка и все домашние уверяли, что ещё рано, малыш ничего не поймёт про Эдипа или Медею и только напугается. «Мой внук всё поймёт и ничего не напугается», — уверял полковник.
Дед преподал Габито основы всемирной истории, географии, ботаники, зоологии, арифметики, астрономии, грамматики, литературы… Мальчик в свою очередь порой задавал такие вопросы, что даже обширной дедовской эрудиции не хватало, и полковник оказывался в затруднительном положении. С дедом маленький Габито пришёл впервые в жизни в кино и, потрясённый, умолил не уходить, пока не пройдут все три фильма программы; Габо был в полнейшем восторге и с тех пор полюбил кино на всю жизнь. «Мы с дедом не пропускали ни одной картины, особенно запомнился „Дракула“, — вспоминал Гарсия Маркес. — Проверяя, внимательно ли я смотрел и всё ли понял, он заставлял меня пересказывать сюжет».
По воле судьбы будущий писатель ребёнком впервые принял участие в политической жизни, точнее сказать, в физическом противодействии властям. Колумбия тогда, в начале 1930-х годов, находилась в состоянии войны с Перу из-за спорных приграничных территорий, и государственные чиновники военного ведомства по распоряжению президента экспроприировали у населения деньги и драгоценности «на победу». В доме старого полковника они забрали всё, что представляло для них хоть какой-то интерес. А когда чиновники и солдаты попытались отобрать у бабушки и деда их обручальные кольца, Габриель, не думая о том, чем ему это грозит (могли и пристрелить, как щенка), бросился на экспроприаторов с кулаками — и получил удар прикладом по уху, после чего ненадолго оглох. Бабушка его водила к знахарю, лечила своими снадобьями из корней и трав и некоторое время боялась выпускать его из их огромного дома, который Габито беспрестанно изучал, как книгу.
«Дом был полон тайн, — вспоминал Гарсия Маркес. — Бабушка очень нервничала; ей являлось много всякой всячины, о которой она рассказывала мне ночью. Они всегда там свистят, я постоянно их слышу, говорила она об умерших. А в доме всюду были мертвецы… Наш дом был своего рода Римской империей, управляемой птицами, раскатами грома и прочими атмосферными сигналами, объяснявшими любую смену погоды, перемены в настроении. По сути, нами манипулировали невидимые боги, хотя, предположительно, все они были истинными католиками.
Не только более половины пустых комнат принадлежали умершим родственникам, их призракам и привидениям. Дом и вовсе бывал „захвачен“ — как в гениальном рассказе-стихотворении Кортасара „Захваченный дом“».
— Символ, конечно, метафора, — сказал в интервью автору этих строк Хулио Кортасар (родившийся в Аргентине, эмигрировавший в Европу, обходившийся, подобно русскому эмигранту Набокову, без собственного дома почти всю жизнь) в Гаване, на набережной Малекон, ранним тёплым влажным февральским утром 1980 года. — Захваченный дом. Но это ведь общая для всей латиноамериканской прозы тема — так или иначе она присутствует и у Борхеса, и у Астуриаса, и у Карпентьера, и у Льосы, и у Маркеса… Быть может, потому, что наш дом — Латинская Америка — перманентно занят.
— Диктаторами? — уточнил я.
— Если бы только диктаторами, — подумав, ответил зеленоглазый, как сказочный кот, Кортасар, — всё просто бы объяснялось. Внутри нас — захваченный дом. И редко кто — Маркес, например, один из немногих — имеет отвагу и талант этот дом освободить. Пусть даже ненадолго, — добавил он. (К разговору с этим писателем, ярчайшим представителем латиноамериканской литературы, мы ещё обратимся.)
Пожалуй, дедовский дом сыграл в творчестве Гарсия Маркеса роль для латиноамериканской литературы (по сути, литературы космополитической, чему доказательства — Борхес, тот же Кортасар и другие) необычайно важную, сопоставимую по значимости с родовыми домами, имениями, поместьями великой русской дворянской литературы Пушкина, Тургенева, Льва Толстого, Бунина…
«В таком огромном доме, полном теней прошлого и необычайных обитателей, — пишет Дассо Сальдивар, — живя в Аракатаке, этом городке, напоминавшем столпотворение вавилонское, впитывая всё то, что он слышал от бабушки и тёток, и считая деда самым главным человеком на земле, Габито скоро превратился в настоящего чертёнка… Хотя он был замкнутым и застенчивым, но за завтраком нередко капризничал, требуя то, чего не было или не полагалось; отличительной чертой его было чрезвычайное и порой несносное любопытство: он задавал вопросы всем и каждому и в любое время, и когда в дом приходил какой-нибудь гость, а это случалось часто, Габо становился, по сути, его главным собеседником».
Не только чрезмерную любознательность и общительность проявил уже в раннем детстве будущий писатель. Но и ревность — чувство сложное, многозначное, без которого, однако, художник (сиречь влюблённый, невлюблённый художник — нонсенс, в лучшем случае имитатор), как показывают исследования, в полной мере вряд ли может состояться. Когда бабушка и тётушки уделяли слишком много, по его мнению, внимания приходившим в гости детям, Габито, точно молодой петушок в курятнике, исподтишка больно щипал гостей и рекомендовал отправляться плакать к себе домой. Мирила детей, улаживала конфликты Франсиска Симодосеа — тётя-мама маленького Габриеля. Крупная спокойная женщина с «невозмутимым лицом» принималась, притом так, будто продолжала давно начатое, как испокон веков катятся волны Карибского моря, неспешно рассказывать одну из придуманных ею историй — и непоседливый Габито замирал, начиная часто моргать.
Первой любовью Гарсия Маркеса стала его первая учительница — дважды «коронованная» королева Аракатакскогокарнавала Роса Элена Фергюссон (как потом выяснилось, любовница его отца). Она была «необыкновенной, неземной красоты, нежной и удивительной». Она пересказывала легенды, мифы, сказки, в том числе из «Тысячи и одной ночи», читала стихи, отдавая предпочтение испанской поэзии золотого века, а он сидел, слушал, боясь пошевельнуться, и молил, чтобы урок не кончался. Когда она спрашивала его по пройденному материалу, Габито или упрямо молчал, упершись взглядом в пол, или отвечал столь блестяще, что сеньора Фергюссон диву давалась. «Роса Фергюссон», — повторял он, засыпая, и это имя казалось ему райски сладкозвучным.
Некоторые исследователи полагают, что взаимное притяжение было, некие искорки между ними — влюблённым мальчиком, «похожим на куклу», и молодой очень красивой женщиной, возможно, в детстве в куклы не доигравшей, — посверкивали. Он ходил в школу, чтобы видеть её. Иногда она гладила его по голове, и Габито цепенел, всё плыло у него перед глазами. А когда однажды он написал диктант почти без ошибок (грамотностью никогда не отличался), сеньора Роса прижала его к своей пышной полуобнажённой благоухающей запахами гуайявы и лаванды груди, по которой сходили с ума столько мужчин, и мир перевернулся. Первое своё стихотворение он посвятил сеньоре Росе, но сжёг его. Много лет спустя Гарсия Маркес признается, что эта влюблённость перелилась «в любовь к поэзии и литературе вообще».
11
В 1935 году отец будущего писателя Габриель Элихио в очередной раз сменил место жительства, переехав, притом на этот раз со всей семьёй, в городок Барранкилья. Там сбылась, наконец, его давняя мечта — Министерство образования Колумбии выдало Габриелю Гарсия Мартинесу официальный диплом врача-гомеопата, что дало возможность ставить диагнозы и выписывать любые снадобья. Но ни врачебная практика, ни собственная аптека не приносили ожидаемого дохода. (Даже запатентованный «Сироп Г. Г.», то есть Габриеля Гарсия, регулировавший менструальный цикл у «девушек и дам бальзаковского возраста», не оправдал надежд.) Семья в буквальном смысле слова нередко перебивалась с кофе на бобы и хлеб. Габито, учась в школе, стеснялся их бедности, становился замкнутым, необщительным. У мальчика был великолепный каллиграфический почерк — и он, чтобы как-то помочь отцу сводить концы с концами, стал за небольшие деньги писать разные объявления, например, о том, что тогда-то и там-то состоятся петушиные бои, а тот-то продаёт корову с телёнком или швейную машинку. Постепенно Габито дорос в своём усердии и умении до того, что ему стали поручать написание вывесок для городских магазинов и за это уже прилично, как представлялось, платили: три, пять, семь песо. Когда за вывеску для автобусной остановки он получил целых двадцать пять песо, дома устроили пир! Вся семья, родители и шестеро детей, на эти деньги питалась месяц, отец купил модные штиблеты (и сразу отправился в них на свидание, которое откладывал из-за безденежья, а через девять месяцев появился на свет очередной бастард), им даже удалось приобрести мебель: стулья, сервант, трюмо для мамы.
Полковник Николас Маркес скончался в возрасте семидесяти трёх лет от двустороннего крупозного воспаления лёгких в Санта-Марте (он стал резко сдавать, упав с лестницы, по которой полез на крышу за запутавшимся в мешковине любимым попугаем Габито). Похоронили его на городском кладбище с воинскими почестями. Габриель не слишком переживал смерть деда, о которой узнал случайно, из разговора отца с бабушкой Архемирой. Но с каждым годом всё острее ощущал, как не хватает ему полковника. Он делал кое-какие художественные наброски карандашом в альбоме, вспоминая, как дед разрешал ему разрисовывать стены дома, какие-то записи в дневнике о дедушке. Что-то начинал сочинять… Нельзя наверное сказать, что ещё в детстве у него зародилась мысль написать, например, повесть «Полковнику никто не пишет». Впрочем, природа человеческого творчества, отличительной черты Homo sapiens от прочих млекопитающих, изучена даже менее природы самого homo sapiens. Так или иначе, но могучий образ деда с некоторых пор станет определять жизнь будущего писателя. С деда — в той или иной мере — будут списаны многочисленные маркесовские полковники: и безымянный полковник в «Палой листве», и заглавный герой повести «Полковнику никто не пишет», и, сколько бы ни уверял в обратном сам Маркес, полковник Аурелиано Буэндиа из «Ста лет одиночества»…
«Не было бы деда, — скажет лауреат Нобелевской премии, — не было бы писателя Гарсия Маркеса. Мне было восемь лет, когда он умер. С тех пор ничего значимого со мной не случалось. Сплошная обыденность».
В июне 1939 года Габито с медалью закончил начальную школу в Картахене-де-Индиас, но перспектива продолжения учёбы восторга в нём не вызывала, скорее наоборот — сама по себе учёба лишь отвлекала от ставшей уже любимой работы художника-оформителя и чтения книг. А читал он всегда, когда не спал, как отец, всё, что попадало под руку: журналы, газеты, инструкции… И книги, конечно: Дюма-отца, Жюля Верна, братьев Гримм, Марка Твена, Рабле, Фенимора Купера, Джека Лондона, Сервантеса и других испанских классиков, «Тысячу и одну ночь»…
Он читал и перечитывал особо головокружительные сцены из любимых «Ночей» (хотя названия книги ещё не знал, найдя без переплёта в старом сундуке деда):
«…В царском дворце были окна, выходившие в сад, и Шахземан посмотрел и вдруг видит: двери дворца открываются, и оттуда выходят двадцать невольниц и двадцать рабов, а жена его брата идёт среди них, выделяясь редкостной красотой и прелестью. Они подошли к фонтану, и сняли одежду, и сели вместе с рабами, и вдруг жена царя крикнула: „О Масуд!“ И чёрный раб подошёл к ней и обнял её, и она его также. Он лёг с нею, и другие рабы сделали то же, и они целовались и обнимались, ласкались и забавлялись, пока день не повернул на закат… Я возвратился во дворец и нашёл мою жену с чёрным рабом, спавшим в моей постели, и убил их, и приехал к тебе, размышляя об этом…
Огромный джин вышел на сушу и подошёл к дереву, на котором сидели братья Шахрияр и Шахземан, и, севши под ним, отпер сундук, и вынул из него ларец, и открыл его, и оттуда вышла молодая женщина со стройным станом, сияющая подобно светлому солнцу… И джин положил голову на колени женщины и заснул; она же подняла голову и увидела обоих царей, сидевших на дереве. Тогда она сняла голову джина и положила её на землю. И сказала братьям: „Слезайте, не бойтесь ифрита“. Они спустились, она легла перед ними на спину, раздвинула ноги и сказала: „Вонзите в меня оба, да покрепче, иначе я разбужу ифрита“… И из страха перед джином оба брата исполнили её приказание, а когда они кончили, она извлекла из своего кошеля ожерелье из пятисот семидесяти перстней: „Владельцы всех этих перстней ублажали меня на рогах этого ифрита. Дайте же мне и вы тоже по перстню…“ И цари вернулись в город, и Шахрияр вошёл во дворец и отрубил голову своей жене, и рабам, и невольницам. И стал еженощно брать девственницу и овладевал ею, а потом убивал её, и так продолжалось в течение трёх лет… И тогда Шахрияр овладел Шахразадой, а потом они стали беседовать; и младшая сестра сказала Шахразаде: „Заклинаю тебя Аллахом, сестрица, расскажи нам что-нибудь, чтобы сократить бессонные часы ночи…“»
Его завораживал, гипнотизировал процесс чтения, оно стало наваждением, вытесняя и подменяя собой реальную жизнь, которая впервые по-настоящему открылась в борделе, куда (в том числе и чтобы вернуть сына на землю) направил его отец.
Произошло это в селении Сукре, где с конца 1939 года жила семья. У отца-гомеопата наконец-то стали налаживаться дела, осенью (когда в далёкой Европе началась Вторая мировая война) начал пользоваться спросом его магический сиропчик «Г. Г.», который селянки применяли не только по назначению, но и для приворота, для повышения потенции своих мужчин, снижения веса и даже от сглаза. Однако Габо, так и не найдя в семье с отцом и матерью того, что давали ему дед и бабушка, обретая всё более явственное «чувство пути», в январе 1940 года воротился в Барранкилью и поступил в среднюю школу иезуитского колледжа «Сан-Хосе». В Сукре у родителей с тех пор он бывал лишь наездами, во время каникул.
В школе он учился на пятёрки и читал, читал, когда его товарищи на переменах гоняли футбольный мяч, играли в чехарду, прятки или бейсбол. Скоро ровесники прозвали Габито Стариканом.
«Габо почти не занимался спортом, — вспоминал много лет спустя падре Игнасио Сальдивар, преподаватель литературы в первых классах колледжа „Сан-Хосе“, — был типичным интровертом, интеллектуалом и по-взрослому оценивал разнообразные жизненные ситуации и проблемы; он не был склонен к озорству и разным проделкам, в свободное время всегда был рад поговорить с кем-нибудь из преподавателей о книгах, о жизни и почти всегда высказывал свои соображения с позиции и точки зрения взрослого человека».
Двенадцатилетний Габо был худ, бледен, замкнут, часами мог сидеть, уткнувшись в книгу, или глядеть в пространство, о чём-то мечтая. Увидев в руках сына «Тысячу и одну ночь», отец сказал: «На-ка вот лучше отнеси записку и этот пузырёк твоей тёзке Габриеле в публичный дом на углу. И во всём её слушайся, она плохого не сделает, поверь отцу».
Тогда в Сукре Габриель узнал о существовании своей сестры и брата по отцу — Кармен Росы и Абелардо, оба были намного старше, чем он. А отец погряз в очередных сексуальных скандалах. Бродячих знахарей-шарлатанов в Колумбии называли teguas, о них ходили невероятные слухи, которые не принято было пересказывать при детях. Эти teguas не несли никакой ответственности ни перед кем — примерно так же, как многочисленные экстрасенсы-целители рубежа 1980—1990-х годов у нас, в СССР. «Лечили» они по-своему, применяя порой нестандартные методы. И в результате на отца Габито, Габриеля Элихио, пациентки неоднократно жаловались и даже подавали в суд за то, что во время действия анестезии он их насиловал, женщины беременели. Луиса, мать Габриеля, после семейных сцен поступала так же, как когда-то её мать в подобных случаях: признавала детей мужа своими. «Она очень сердилась, — вспоминал Гарсия Маркес, — но брала детей в дом. Я сам слышал, как она сказала: „Не желаю, чтобы наша кровь разбрызгивалась по всему свету“».
Итак, не имея оснований отцу не доверять, Габито взял у отца склянку, записку и отправился в бордель «Ла Ора» (с почасовой оплатой по таксе). Дойдя до хорошо известной всем мальчишкам двери, он с замирающим сердцем постучал. Открыла женщина возраста его матери. Окинув мальчика взглядом и узнав, кто его послал, она пригласила Габито войти, взяла за руку, сделавшуюся влажной от волнения, и по тёмному коридору, по бесконечному лабиринту комнат привела в спальню без окон, с огромной неубранной кроватью. Там она молча его раздела, обнажила свои массивные смуглые груди с большими тёмными сосками и положила на них дрожащие руки мальчика — никогда в жизни Габо не видел голую женскую грудь так близко, тем более к ней не прикасался.
— Самый первый раз, говоришь? — уточнила женщина, расстёгивая ему брюки, но Габито в ужасе не мог произнести ни слова. — Обожаю девственных мальчишек! Не бойся, мой хороший. Тётя сделает тебе так сладко, что ты никогда не забудешь! — И, присев на кровать, наклонившись, начала — как принято у проституток. У неё были пухлые натруженные горячие губы и крепкий быстрый язык. Время от времени она поднимала глаза и снизу заглядывала в затуманенные обезумевшие глаза отрока. Достаточно возбудив, поборов его страх, она профессионально проделала с ним всё то, что за деньги делала с другими мужчинами — но искренне и нежно, от души, как сама призналась. «Это было самым ужасным, что случилось в моей жизни, — рассказывал Габриель Гарсия Маркес, — я совершенно не понимал, что происходит. Она меня изнасиловала. Я был уверен в том, что обязательно умру».
— Умаешься с тобой, — сказала проститутка, доведя-таки Габито. — Надо бы тебе поучиться у своего младшего братика — у того сразу встаёт.
В Латинской Америке испокон веков это называется «послать мальчика за конфеткой».
Проститутка оказалась права — он на всю жизнь сохранил воспоминание охгвоей первой женщине и стал завсегдатаем борделей. Но об этом — учитывая едва ли не сакральное значение в его творчестве эротики, секса, женских образов вообще и представительниц древнейшей профессии в частности, — отдельная глава. Здесь лишь отметим, что годы спустя то воспоминание воплотилось в романе «Сто лет одиночества», в образе Пилар Тернеры: «Восхищённый новой чудесной игрушкой, Хосе Аркадио теперь каждую ночь отправлялся искать её в лабиринте комнат… Днём, валясь с ног от недосыпания, он втайне наслаждался воспоминаниями о прошедшей ночи. Но когда Пилар Тернера появлялась в доме Буэндиа, весёлая, безразличная, насмешливая, Хосе Аркадио не приходилось делать никакого усилия, чтобы скрыть своё волнение, потому что эта женщина, чей звонкий смех вспугивал бродивших по двору голубей, не имела ничего общего с той невидимой силой, которая научила его затаивать дыхание и считать удары своего сердца и помогла ему понять, отчего мужчины боятся смерти».
12
А пока — о первых «побегах» творчества. В пожелтевших подшивках школьного журнала «Хувентуд» («Юность») начала 1940-х годов можно обнаружить рисунки, дружеские шаржи, своеобразные комиксы Гарсия Маркеса с развёрнутыми остроумными подписями, а также его стихи, заметки, очерки, фельетоны. В них наряду с образностью, метафоричностью, юмором, свойственным жителям атлантического побережья Колумбии (как у нас некогда одесситам), можно увидеть и то, что Габриель начинает тяготиться унылой школьной программой, рассчитанной на способности ниже средних, монашеским послушанием и самим обществом священников-иезуитов. И он, конечно, испытывает ностальгию, неизменный движитель творчества, по своей Аракатаке, где с ним были родные дед и бабушка, где всё было настоящим и волшебным. «Аракатака — незаживающая рана, — писал в своей книге „Габриель Гарсия Маркес. История богоубийства“ выдающийся перуанский писатель и также будущий лауреат Нобелевской премии Марио Варгас Льоса, — это ностальгия, которая со временем не угасает, а лишь усиливается, это очень личное воспоминание о том, каким представлялся ему мир во времена его отрочества».
В 1941 году из-за нервного расстройства Габито вынужден был надолго прервать учёбу (по болезни и по воле таскавшего его за собой туда-сюда отца в отрочестве Гарсия Маркес потерял много времени и позже убавил себе возраст на год). «У него было что-то типа шизофрении, сопровождавшейся дикими вспышками ярости, — в 1969 году, когда сын прославился на весь мир, рассказывал журналистам „любящий“ папа Габриель Элихио. — Однажды он швырнул чернильницу в священника. Меня попросили забрать его из школы, что я и сделал». Ходили слухи, что Габриель Элихио вообще намеревался самостоятельно трепанировать сыну череп в том месте, где «сознание и память», но Луиса поклялась рассказать обо всём алькальду и неистовый гомеопат-анестезиолог поутих.
Абелардо, работавший женским портным, тоже по-своему лечил «от нервов» единокровного младшего брата — присылал своих клиенток, которые не прочь были в постели «помочь бедному мальчику». Профессор Мартин пишет, что «благодаря преждевременно полученному сексуальному опыту, Габито, до той поры явно чувствовавший себя неполноценным среди окружающих его мачо, обрёл уверенность знатока секса, и эта уверенность помогла ему преодолеть другие комплексы и поддерживала в нём силу духа перед лицом всевозможных неприятностей».
Весной 1942 года ненадолго полыхнул роман с Мартиной Фонсекой, которая была замужем за двухметровым (пятнадцатилетний Габито был крайне мал для своего возраста, не выше ста пятидесяти сантиметров) чернокожим речником. Мартина обладала роскошным, будто для ваяния созданным, крупным щедрым телом — «белая женщина в теле мулатки» — и обожала поэзию. Она увлекла «юношу бледного со взором горящим» в постель, где сразу же «вспыхнул дикий огонь тайной страсти». Речника не бывало дома порой по двенадцать дней, и Габито шастал к Мартине вместо занятий в колледже, встречала она его надушенной, накрашенной, обнажённой, жаждущей «преподать своему малышу-поэту уроки любви». «Ещё! Ещё!» — требовала она читать ей стихи в постели, это её «дико возбуждало». За время, что длились занятия в колледже, у них получалось и пять, а бывало, что и одиннадцать раз, притом ненасытная Мартина не уставала экспериментировать в сексе. Несколько месяцев их безумств неизбежно привели бы субтильного отрока к полному истощению, если бы опытная матрона не прервала связь, заявив, что ему следует заняться учёбой, а у них всё равно «не будет лучше, чем уже было». Стоя перед ней на коленях с букетом роз, он целует её красивые круглые колени, икры, лодыжки, ступни, он умоляет — но у Мартины появился новый любовник, зрелый, опытный и богатый.
В шестнадцать неполных лет Габриель бросает колледж. Прежде всего, чтобы не быть обузой семье, — у него тогда уже было семь братьев и сестёр, и мама вновь ходила беременной. Да и отношения с отцом были натянутыми (во многом благодаря неизбежному сравнению отца с дедом), не хотелось, чтобы тот платил за обучение. В январе 1943 года (когда газеты писали о том, что в далёком заснеженном Сталинграде 6-я немецкая армия во главе с генералом-фельдмаршалом Ф. Паулюсом сдалась в плен русским) Гарсия Маркес в перешитом мамой старом отцовском костюме, с котомкой, уезжает в столицу. Там, в Санта-Фе-де-Богота, он намеревался сдать экзамен на получение стипендии Министерства образования и стать, по его словам, уже «окончательно взрослым и независимым».
13
До сих пор автор этих строк по испанской традиции именовал героя книги Гарсия Маркесом. Но в дальнейшем в этих заметках для удобочитаемости по-русски — да простят дотошные испанисты и латиноамериканисты! — позволим себе называть его и менее официально, Маркесом, ибо понятно, о ком речь, не спутаешь, так в беседах называли его Кортасар, Гильен, Рауль Кастро, футболист Марадона, а в неиспанском мире, например, Салман Рушди, прославившийся экзерсисами на темы Корана, только так его и называет в статьях — «магический Маркес».
Итак, юный «магический Маркес» долго плыл на пароходе «Давид Аранго» по реке Магдалена, забавляя пассажиров пением куплетов валленато и болеро — знал их превеликое множество и пел отменно, притом на свои, часто оригинальные и затейливые мелодии. Какие-то парни подняли Габито на смех, надавали тычков, вырвали и выбросили за борт его котомку, в которую мать упаковала спальный коврик из пальмовых листьев, гамак и ночной горшок на всякий случай.
— Знаешь, дорогой, я у тебя и волосок не стану дёргать, покажи ладошку — расскажу, что было, что будет, — решила утешить его на палубе цыганка, позвякивающая на ветру украшениями с изумрудами, которыми была обвешана, как рождественская ёлка, с ног до головы (в Колумбии изумруды почти ничего не стоили). — Не волнуйся, денег не возьму, и нет их. Вижу я, что денег у тебя не будет долго, будешь бедствовать, скитаться, голодать… казённые дома… и женщин много вижу… но ты встретишь ту, единственную, что и выведет тебя… через неё озолотишься… Станешь известным ювелиром, ах, какие вещи замечательные будешь делать, загляденье!.. Впрочем, вру! Ты станешь книги сочинять, про предков, про обычаи… и мы там будем — вижу! — взмахивая юбками, сверкая золотом зубов и изумрудами, воскликнула цыганка радостно. — Ну да, цыгане, ну, конечно!.. Ах, мой дорогой!.. Ты мне не веришь, мальчик?!..
Цыганка накормила его цыплёнком. Он снова пел, импровизируя, и дуэтом с цыганкой, и один. И вот же — случай! (Чем внимательнее анализируешь жизнь замечательных людей, тем больше понимаешь, что случай, провидение в их жизни играют гораздо более важную роль, чем в жизни обыкновенных людей, — быть может, главную, и без совпадений, порой невероятных, явно ниспосланных свыше, они могли бы не состояться.) Взрослому его попутчику, «качако»-боготинцу, интеллигентного вида мужчине с усиками, понравилось, как пел этот худощавый вдумчивый паренёк, они разговорились о песнях, о литературе и сразу почувствовали симпатию друг к другу.
Вместе ехали и на поезде, натужно, со скрежетом взбиравшемся на высоту 2550 метров над уровнем моря, на которой расположена Богота. Попутчик представился просто Адольфо. Пошутил, что является тёзкой Адольфу Гитлеру, фотография которого в связи со Сталинградской битвой была размещена в свежей газете, купленной им на вокзале, но кроме имени и усиков, добавил, больше ничего общего с тем «ихо де гран пута», («сукиным сыном, сыном проститутки») — не имеет. В вагоне Адольфо попросил Габо списать слова особо полюбившегося болеро, которое он собирался исполнить своей невесте в Боготе — о том, как красотка Хуанита ждала у моря отважного Хуана, но дождалась другого. На высоте полторы тысячи метров отказали тормоза, состав пополз вниз по рельсам и вообще мог завалиться под откос — но подоспели ремонтники. На прощание Адольфо подарил Габито книгу Фёдора Достоевского «Двойник».
Высокогорная Богота встретила своего будущего завоевателя и властителя дум неулыбчиво, холодным дождём.
— …Во всех столицах или главных городах Латинской Америки я бывала, и не раз, — рассказывала автору этих строк Мину Мирабаль. — Но Богота — может быть, самая странная из них. Начиная с того, что если выбор места для Рио-де-Жанейро, Монтевидео, Сантьяго, Каракаса, Лимы вполне объясним и логичен, то местоположение колумбийской Боготы вызывает недоумение. Правда, и боливийского Ла-Паса тоже, особенно весёлая там «дорога смерти» до Каройки — убийственный серпантин… Богота весьма оригинальна. Боготинцы — «качакос» — не такие, как в других городах Колумбии. Более мрачные и заносчивые люди. Будто до сих пор ностальгируют по имперскому прошлому — Великой Колумбии… В Колумбии вообще много странного, сами колумбийцы отличаются — обилием колдунов, магов, фокусников и их публики, всё время будто находящейся под воздействием наркотиков. Недаром в Колумбии самая мощная наркомафия, имеющая тысячи дилеров, больше четырёх миллионов человек занято в наркоторговле! Кстати, Пабло Эскобар мне однажды сказал, что Маркес — его любимый писатель. Меня познакомили с ним во время его предвыборной кампании, он мечтал стать президентом. Моя близкая подруга-актриса была одной из его многочисленных наложниц, жила в гареме и была счастлива, говорила, что он фантастически щедр и силён как мужчина, он устроил ей главную роль в нескончаемом телесериале — помнишь, как в «Крёстном отце»? Ходили слухи, он хотел заказать Маркесу книгу о себе любимом…
Итак, Габриель прибыл в Боготу. Было мрачно, лил дождь. Тепло одетые в тёмные плащи, пальто, колумбийские пончо люди под зонтами угрюмо торопились по каким-то делам. Даже в кафе сидели неразговорчивые, озабоченные чем-то посетители. Они просто жевали, глядя друг на друга или на улицу — совсем не так, как дома. На улице сигналили, угрожающе взвизгивали тормозами, обдавали брызгами автомобили, кричали на растерянного провинциала шофёры. Побежав к уходящему автобусу, Габо вдобавок ко всему почувствовал, что задыхается от недостатка кислорода на высоте двух с половиной километров. В автобусах, трамваях и общественных туалетах встречала табличка с невесёлой надписью: «Если ты не боишься Бога, бойся сифилиса». Это была не его страна. В мокрых холодных сумерках, сидя на скамейке под навесом, всухомятку грызя галеты, он заплакал. И сообщил подошедшей пегой дворняжке с разными ушами, угостив её галетой, что наутро возвращается домой из их проклятой Боготы, где всё чужое. С этой мыслью он переспал на отсыревшем белье в холодной комнате у друзей отца.
А на другой день, облившись ледяной водой, включив силу воли, которую воспитывал в нём дед во время их путешествий, он всё-таки отправился не на вокзал, а в Министерство образования. У здания уже выстроилась длиннющая очередь, в конце которой невзрачный будущий нобелевский лауреат и встал под дождём. Полдня отстояв, Габо уже приближался к заветным дверям, когда увидел выходящего из министерства «тёзку Гитлера» — того самого боготинца, любителя болеро, с которым плыл на пароходе и ехал в поезде. (Вновь случай!) И тот заметил Габриеля, с улыбкой подошёл, на глазах у изумлённых соискателей крепко пожал юноше руку. Адольфо Гомес Тамара оказался не кем-нибудь, а директором департамента государственных стипендий!
— Коньо, так почему же ты мне раньше-то не сказал, зачем направляешься в Боготу? — спросил он. — Я думал, будешь сидеть и петь болеро на площади, положив перед собой шляпу!
— Вы не спрашивали, я и не сказал, — отвечал абитуриент. — Не хотел навязываться. И потом — боялся сглазить.
— Так ты скромный и суеверный, карахо? Пошли, мой юный друг!
Экзамен Габриель сдал на «отлично» и написал заявление о приёме в знаменитый колледж «Сан-Бартоломе». Но, несмотря на блестящий результат экзамена и недюжинные связи Адольфо, пытавшегося помочь (его товарищ, проректор «Сан-Бартоломе», оказался как назло в отъезде, в Париже), юношу не взяли в этот наиболее престижный в Колумбии колледж, куда принимали исключительно детей из самых привилегированных семей. Через много лет в одном из «нобелевских» интервью Маркес признался, что тогда впервые в жизни был уязвлён этим очевидным проявлением социального неравенства, ведь большинство отпрысков древних дворянских фамилий, высокопоставленных правительственных чиновников, военачальников, крупнейших бизнесменов были подготовлены куда как хуже. И поклялся себе, что рано или поздно добьётся того, что будет принят в высшее общество на равных с ними. Это ведь тоже из бесконечной вереницы случайностей в жизни Маркеса! А если бы близкий товарищ Адольфо Гомеса Тамара не оказался в отъезде и Габриель бы сходу по протекции поступил в самое престижное учебное заведение, а не попал бы в Национальный мужской лицей, где, по его собственным словам, «по-настоящему заболел литературной корью»?
Так или иначе, но Национальный мужской лицей, расположенный в небольшом живописном городке колониальной архитектуры Сипакире, неподалёку от столицы Колумбии XX века, в истории латиноамериканской литературы сыграл не меньшую роль, чем в истории русской литературы — мужской лицей, расположенный в живописном Царском Селе классической архитектуры, неподалёку от столицы Российской империи века XIX. «Всеми моими знаниями я обязан лицею в Сипакире, — скажет много позже Маркес, — этому монастырю без отопления и цветов».
Дисциплина в лицее, куда Габриеля определил старший друг Адольфо, была поистине монастырской или казарменной (как и в плохо отапливаемом, с температурой в жилых помещениях не выше шестнадцати градусов Царскосельском лицее). Ещё в темноте, без четверти шесть утра, звонил колокол, поднимая воспитанников. В половине седьмого — скромный завтрак. В семь — начало занятий. После каждой пары — сдвоенных уроков по сорок пять минут — короткая перемена. В полдень — второй завтрак. Затем урок гимнастики или бейсбола, снова занятия, обед, тридцатиминутный отдых и занятия уже до девяти вечера, включая выполнение домашних заданий. Далее — ужин и отбой под надзором дежурного педагога, ночевавшего тут же, в спальне-казарме, за перегородкой. Чтение с фонариком под одеялом, ночные разговоры были строжайше запрещены.
«Поступить в лицей в Сипакире было всё равно что выиграть в лотерею тигра, — вспоминал Маркес. — Скорее нас можно было назвать послушниками, чем учениками. Мы страдали от холода, недоедали, дико уставали. Изводила армейская дисциплина. Но я благодарен судьбе, что учился именно там, с ребятами из небогатых семей, но пытливыми, старательно занимавшимися, одарёнными. И преподаватели у нас были замечательные, они старались открыть индивидуальность, самобытность каждого воспитанника».
«Гарсия Маркес в лицее прославился кошмарами, которые ему регулярно снились, — пишет биограф Мартин. — Своими криками он будил среди ночи всю спальню. Этим он пошёл в Луису. Причём в кошмарах видел не ужасы, а радостные картины с участием обычных людей в обычной обстановке, которые внезапно обнажали свою зловещую сущность».
14
Одну из главных ролей в формировании индивидуальности Габриеля, прежде всего творческой, сыграл учитель испанского языка и литературы Карлос Хулио Кальдерон Эрмида. Он сразу обратил внимание на цепкий умный взгляд худощавого юноши, державшегося поначалу обособленно от шумных сверстников. Ему Габо показывал свои первые стихи, и он первым оценил оригинальный образ его мышления, а также великолепную память. С другим преподавателем, бывшим ректором лицея поэтом Карлосом Мартином, они потом вспоминали, что Габо мог часами читать наизусть и петь под гитару положенные на свои мелодии стихи испанских и латиноамериканских поэтов, притом иногда дополняя собственными строфами, столь искусно сымитированными, что никто не замечал, а порой именно его яркие образы, небанальные метафоры больше всего запоминались слушателям, особенно сверстникам. Мало кто сомневался, что Габо станет известным тровадором, бардом, и потом жалели, что тогда в Колумбии магнитофоны были редкостью, так что речитативы, песни Маркеса никто не записал. (В день, когда объявили о том, что ему присуждена Нобелевская премия, в Сипакире приезжал корреспондент радио США и предлагал за запись юношеских песен Габриеля десять тысяч долларов!)
Под влиянием Кальдерона наш герой был околдован поэтикой группы «Камень и Небо», стал сочинять стихи в их своеобразном стиле и духе. В эту литературную группу входили поэты «новой волны», поэты-ниспровергатели незыблемых авторитетов, объединившиеся на основе творчества Пабло Неруды и Хуана Рамона Хименеса. Что-то общее у них было с нашими, российскими, футуристами, что-то — с акмеистами, с метафористами. «Группа „Камень и Небо“ терроризировала время, — говорил годы спустя Маркес. — Если бы не эти поэты, я не убеждён, что стал бы писателем. Они восстали против академичности. Когда я увидел, на что они замахиваются, то почувствовал воодушевление и обрёл уверенность, я сказал себе: если и такое допустимо в литературе, то она мне нравится, я буду в неё прорываться и останусь в ней! Я почувствовал, что мы можем не только сотрясти, но сокрушить пьедестал поэтов-„парнасцев“, девизом которых было „Пожертвовать миром, но стих отшлифовать!“, и даже их предводителя Валенсии Гильермо. С вожаками группы „Камень и Небо“ Каррансой и Рохасом, выступавшими у нас в Сипакире, меня свёл преподаватель литературы Кальдерон. Карранса в ту пору был главным редактором литературного приложения к одной из главных боготинских газет „Эль Тьемпо“. В новогоднем выпуске он опубликовал моё стихотворение „Песня“. С этого всё началось».
Под первыми сочинениями Маркеса мы видим псевдоним — Хавьер Гарсес. Большинство из них посвящены первой возлюбленной — высокой, почти на голову выше него сероглазой блондинке Сесилии Гонсалес, влюблённой в литературу.
Кальдерон в лицее был так называемым префектом дисциплины, вроде благочинного в монастыре. Когда Габо нарушал дисциплину (а он с друзьями в последние годы учёбы неоднократно убегал в «самоволки» — в модернистский театр «Мак-Дуаль», в какую-нибудь бодегу, то есть кабачок, на танцы или к весёлым шлюхам в бордель, обслуживавшим лицеистов в долг или бесплатно, о чём свидетельствует в своих воспоминаниях о Маркесе главный и единственный в 40-х годах уролог-венеролог Сипакире Армандо Лопес), то Кальдерон «в наказание» запирал Габриеля в классе и не выпускал до тех пор, пока проштрафившийся не напишет стихотворение или рассказ (Кальдерон склонял его к прозе).
Первым полноценным рассказом, который Маркес сочинил таким образом взаперти после посещения немолодой, известной всему городку проститутки, можно считать «Навязчивый психоз» — об утончённой девушке, которая превращалась в бабочку с чудесным рисунком на крыльях, летала, и с ней происходили фантастические истории. Возможно, прообразом послужила Сесилия. Но не исключено, что и Беренисе Мартинес, с которой Габриель познакомился на танцах и с которой завязался короткий бурный роман. Беренисе родилась в том же месяце и году, что и Маркес. В 2002-м, будучи вдовой с шестью детьми и многочисленными внуками, проживая в США, она вспоминала, что «с Габо была настоящая любовь с первого взгляда, такая, какой больше уже никогда в жизни не случалось». Вспоминала, что с ним, очень музыкальным, обладавшим великолепной памятью на тексты, они на протяжении всего их романа без конца целовались и распевали модные песни, порой на два голоса, притом первый был её, Беренисе.
Проиллюстрировал Габо рассказ «Навязчивый психоз» своими рисунками тушью. Кальдерону рассказ понравился, он показал его ректору лицея, объяснив, в наказание за что рассказ написан. Ректор рассмеялся, отметив, что это весьма талантливая вариация на тему «Превращения» Франца Кафки. Хотя доподлинно известно, что тогда Маркес рассказов Кафки ещё не читал, это случится позже, уже в университете. Впрочем, о подлинности или достоверности в отношении биографии нашего героя говорить не приходится: в своей жизни он дал тысячи интервью и концы с концами, мягко говоря, в них редко сходятся, зачастую не совпадают даты, события, имена. Любопытно, что Маркес не оригинален, «открещиваясь» от Кафки, — это удел многих заметных писателей XX века. Например, Набоков, защищаясь от критиков, которые усмотрели в его романе «Приглашение на казнь» присутствие Кафки, уверял, что не знает немецкого, почти незнаком с немецкой литературой, а «Замок» и «Процесс» Кафки ему стали известны тогда, когда «Приглашение на казнь» уже было опубликовано. Франц Кафка — один из самых «заразительных» писателей в истории литературы.
Хулио Кальдерон опубликовал в выпускаемой им лицейской «Литературной газете» вслед за «Навязчивым психозом» и другие сочинения Маркеса под псевдонимом Хавьера Гарсе-са: стихотворения «Если кто постучит в твою дверь…» (первая строка), «Сонет о невесомой школьнице», рассказы «Колос», «Драма в трёх актах», «Гибель розы».
А красивая блондинка Сесилия Гонсалес (которую ласково и беспощадно называли «однорукой малышкой», потому что одну руку потеряла и скрывала это под пончо) «блудливого» Габриеля бросила ради поэта, выпустившего к тому времени книгу (имени история не сохранила). Быть может, правы те, кто утверждает, что творчество, начавшееся с несчастной любви, — счастливое? Юный Маркес написал стихотворение, в чём-то созвучное «Желанию славы» Пушкина («Желаю славы я, чтоб именем моим / Твой слух был поражён всечастно…»), которого уж точно тогда ещё не читал.