— Какой-то ты, право… прямо с утра, не успел глаз продрать.
— Ладно. За обедом скажешь! Последний срок. Я до обеда по грибки схожу, а ты на свободе подумай, поразмысли над своим никудышным житьем. Я тоже пойду мысли в порядок приводить да грибками побалуюсь, давно не брал их. Давно…
Иван облегченно вздохнул и отправился проверять перемет.
Еще издали, только садясь в лодку и нащупав береговой конец, Иван почувствовал, что попалась крупная рыба: леска дергалась тугими затяжными толчками. Не торопясь, начиная с первого крючка, он стал проверять.
Лодка двигалась вдоль перемета. Через каждые полтора метра — крючок. На самом первом сидел маленький окунь, он так сильно заглотил вьюна, что пришлось вырвать с крючком часть внутренностей и оставить их вместе с вьюном для приманки налима. Несколько следующих крючков были объедены ершами, а один поводок был оторван, должно быть, большой рыбой, ушедшей вместе с крючком. Иван почмокал губами и повел лодку дальше. Леску опять сильно дернуло и туго натянуло в сторону.
— Ага, попалась, матушка! Попа-алась! — шептал Иван горячо, сразу забыв все на свете, и всматривался в воду, где на глубине метра металось черно-белое гибкое тело крупной щуки.
— Попа-алась!
Он повел под нее сачок с головы, вскинул его вверх — и вот уже рыба в лодке. Она не затрепыхалась сумбурно и дробно, подобно мальку, а требовательно и величественно заколотила хвостом и головой по гулкой долбленой лодке, извиваясь и бросаясь на борта и на ноги Ивана.
Иногда она в предельной злобе замирала ненадолго, уставясь прямо в лицо рыбака хищными остекленевшими глазами из-под выпуклых костяных кромок, словно старалась загипнотизировать или подавить его презрением. Потом вновь, еще более энергично, делала «мост», вставая на голову и хвост, и начинала еще сильней, как молотком, стучать по крутым бортам и днищу лодки.
— Эва! Эва! Попа-алась, ха-ха-ха! — повторял Иван, стараясь наступить на щуку. — Эка ддура! Стой!
Наконец ему удалось ударить ее черенком ножа по голове, прямо между глаз. Щука дернулась, несколько раз глотнула воздух прозрачной зернистой пастью и вытянулась в судорогах.
Иван взял ее, слизистую и уже обмякшую, в руки, вынул у нее из желудка крючок вместе с заглоченным окунем и бросил в нос лодки.
Когда он дошел до конца перемета, в лодке лежало около шести килограммов рыбы.
«Счастливый день», — подумал Иван.
Он облегченно вздохнул, разогнул спину, опустив руки меж колен, и посмотрел вокруг себя.
Его избушка на берегу, за камышом, показалась ему уютной и даже красивой, а берега, поднимавшиеся вокруг озера, и лес на них, и обрыв за домом, и зардевшаяся рябина, к которой он тоже, как никогда раньше, вдруг проникся душевной теплотой, показались ему такими близкими и манящими к себе чем-то хорошим, необманным, что Иван, не понимая сам почему, с благодарностью подумал: «Боже мой, как хорошо-то тут у меня! Рай-то какой!»
Он посидел еще немного, наслаждаясь пробуждающимся днем, потом, вспомнив боцмана, сразу понял сегодняшнее необычное расположение к обжитому им мирку и решительно сказал сам себе: «А ну его к свиньям с этим рыболовством! Никуды я с ним не поеду, и весь сказ!»
Он еще немного посидел в лодке, раздумывая над заманчивым предложением Шалина, но, вспомнив, как минувшей ночью тот намекнул, что для начала дела потребуются деньги, Иван понял весь замысел и цель приезда незваного гостя. Теперь он опять узнал того боцмана, который никогда не раскрывает своих корыстных планов, и окончательно разуверился в чистоте предложенного ему дела на паях.
Дома Шалина уже не было. На столе, как всегда, было не убрано. По объедкам было видно, что гость позавтракал холодной жареной рыбой, и напился чаю с медом, целое ведро которого Иван выменял недавно на бочки, и, как обещал, ушел в лес за грибами, даже не крикнув Ивану с берега.
«Ну вот и хорошо! — подумал Иван, — И я тоже подамся в лес, да до вечера не вернусь, пусть-ка зубам-то поскоркат. Пусть! Ответ ему подавай к обеду, ишь его… Вот вернусь вечером и дам ответ. Чего я ему скажу? Не поеду никуды, скажу, и весь сказ!»
Иван положил в одну из двух корзин еду и не спеша пошел в лес, взяв направление к Большому камню.
…Еще было совсем светло, когда Иван с полными корзинами грибов, измученный, возвращался домой. Шел он не спеша, как и утром, только неохотно, понимая, что с Шалиным состоится неприятный разговор. Спускаясь с обрыва, по привычке отметил еще издали темно-зеленый мох на сырой крыше, черную трубу и яркое пятно рябины. У самой избы он съехал с обрыва почти на боку, касаясь рукой земли, и спугнул с рябины плотную стайку дроздов.
«Эва, окаянные, повадились! Надо будет на зиму наломать рябинки-то», — подумал он между прочим и подошел к избе.
Дверь, обычно припиравшаяся палкой, была раскрыта настежь. Вторая — тоже, а из помещения потянуло нежилым холодом зашедшей туда озерной сырости. Нехорошая тишина царила внутри. Он переступил порог и; снимая с плеч связанные кушаком корзины, осмотрелся.
В полумраке он увидел сдвинутый к окну стол, упавшую на пол посуду. Около печки валялась скамейка. Постель была разворочена, постельник съехал на сторону и висел, одеяло забито в угол, а на полу валялась затоптанная подушка.
Не двигаясь, стоял Иван у порога, соображая, что бы это могло значить. Потом прошел по избе, нечаянно щелкнув кружку ногой, и заглянул за печку, на вешалку. Одежды Шалина там не было. Иван подошел к постели, присел на корточки и выдвинул самодельный деревянный сундучок. Он был открыт, а денег в конфетной коробке не оказалось. Там лежала одна записка.
Иван взял ее, поднялся и подошел к оконцу. Прислонился головой к верхнему косяку, стараясь вникнуть в смысл неразборчивых слов.
«Я понял, что ты не годишься для дела, — читал медленно, — деньги взял. Не ной — вышлю, если…»
На дворе торопливо и глухо простучали шаги. Дверь распахнулась с грохотом, так что на голову посыпалась потолочная засыпка, и в комнату влетели двое. Иван успел только заметить, что один был Урко, с неузнаваемо страшным лицом, а второго, с веревкой в руках, он не успел различить.
Сильный удар свалил Ивана с ног. Потом второй, кованым сапогом по лицу, — резкий, мертвящий, от которого мелко задергалось его согнутое на полу тело, — успокоил его.
Некоторое время он чувствовал, как пахнет грибами пол, потом были удары еще, еще — и все то, что только сейчас волновало Ивана — сомнения, злоба, недоумение, Шалин, деньги, эти двое и сам страх, — все побледнело отодвинулось, стало ненужным…
Где-то выл ветер, должно быть в трубе, и был еще какой-то непонятный звук, настойчивый, чистый.
Вот уже несколько суток, как на столе стоял будильник, принесенный Эйно, а Иван всякий раз, когда приходил в себя, забывал об этом и неизменно удивлялся новому в его жилище звуку. Он много лет прожил без часов, вставая и ложась, как птица, — по солнышку, но сейчас понял, что с часами веселее. Он приподнял голову, чтобы взглянуть на них и узнать, сколько же времени.
— Леши, леши, Ифан! — встрепенулся Эйно и, встав со скамьи, отложил книгу. — Что тебе? Пить?
Он налил в кружку из маленького бочонка брусничного соку с сахаром и подал Ивану.
— Пей, это от всех полезней, так и ляккяри гофорил.
Иван выпил весь сок, целую кружку, потом, к удивлению Эйно, сам повернулся на бок и попросил есть.
— Ха! Ифан! Жить пудем! Кушать тут нет, я принесу, леши!
Эйно надел шапку с козырем, пальто и заторопился домой. Иван видел, как прокачался за оконцем его белый затылок. И вот уже затихли шаги Эйно, остался только вой ветра в трубе — тонкий, жалобный — да сухой стук будильника. За прокопченным косяком качалась ветка рябины, еще не оклеванная дроздами, а за ней был виден край озера — серая вздрагивающая вода. Разнепогодилось, как и предполагал Иван. Да и пора: октябрь… «Сейчас на горе такой ветер, что деревья валятся, не иначе, раз здесь, в низине, труба воет. А ведь должно было прийти ненастье — недаром дым падал…»
Он старался не думать о том, что с ним случилось, но Эйно по-своему немногословно объяснил все, извинялся и вздыхал. А для Ивана уже с первых его слон было ясно, что он опять пострадал из-за Шалина.
…Утром того самого дня, когда Иван ушел от Шалина в лес, боцман забрал из сундучка все деньги и скрылся. Пошел «пробиваться в жизнь». Денег было немного, и по пути Шалин забрался в дом Эйно, выследив, когда там никого не оказалось. Деньги Эйно он нашел и спальне за распятием, но уйти не успел: в дом зашла дочь Густава — Хильма, нареченная невеста Урко. Шалин ударил ее кулаком в лицо, оглушил табуреткой и бросил в подвал. Бежал он из дома через окно в сад и по следам было видно, что он скрылся в лесу, в стороне станции, и, судя по времени, успел на вечерний поезд.
Все остальное произошло под вечер, когда домой вернулась семья Эйно. Сначала никто не заметил ничего подозрительного, пока не застонала Хильма. Ее подняли из подвала, Урко убежал за родными. Когда Хильма очнулась, она произнесла одно слово: «русскака».
Урко и брат Хильмы бросились к Ифана-ярви, поскольку другого русского они в округе не знали, и в тот момент, когда эти парни уже могли убить Ивана, подоспели их отцы и объяснили, что Хильма показывает на другого русского.
Иван оторвался от этих мыслей, уловив шаги за стеной своей избы. Вошли Эйно и его жена, они принесли еду. Иван ел медленно и только то, что можно было не жевать; ударом сапога Урко повредил ему лицевую кость и, видимо, перебил мышцы, рот увело в сторону. Иван ел, а Эйно неторопливо, но взволнованно рассказывал новости. Жена его сидела у печки, не раздеваясь и не понимая по-русски, лишь тяжело вздыхала и причитала про себя. Вскоре она ушла, прибрав немного в избе и оставив еду на печке.
— Урко дафал тебе изфинить себя, — неторопливо говорил Эйно и морщил смуглый лоб, — он уходит из дома и не говорит куда. А Густав совсем с ума сошел: фыпил много и ф магазине троих поресал. Фечерамн тела были. Атин чуть не умер та смерти, а другие дфа — сафсем жифы. Густава судить будут. Фот, что наделал твои друг, Ифан. А на станции абфарафали начальника, денег не стала, тоже на русскафа…
Иван угрюмо молчал, трогая завязанную щеку.
В тот вечер Эйно ушел поздно, ночевать не остался, как в минувшие ночи, — это означало, что здоровье Ивана в безопасности.
— Эйно, темно ведь. Того гляди — волк. Останься.
— Фолк, гляди, — нестрашная.
— Ну, рысь там, мало ли…
— Нет, пойду, а то жена другофа прифедет, — пошутил он и ушел в непроглядную осеннюю ночь.
Сухой стук будильника наполнил избу, словно хотел пробиться сквозь стальные звуки — шум леса и стон ветра в трубе.
Иван посмотрел в черное окно, и ему показалось, что на горе качнулся огонек. Он подумал, что это Урко пришел встречать отца, но зайти сюда не посмел.
Огонек еще несколько раз мелькнул на горе и исчез.
Иван почувствовал себя очень одиноким, а шум леса, как водопад, обрушивался с горы на прижавшуюся к обрыву избу, подвывал в трубе и еще больше нагонял тоску. Он потушил лампу, но еще долго не мог уснуть. Когда же начинал впадать в дремоту, его что-нибудь будило — или треск сучьев в лесу, за стеной, или скрипучий крик совы.
А под утро ему приснился долгий и сладкий сон — родная деревня. Словно стоит он, еще совсем маленький, на покатом крыльце родного дома самой что ни на есть ранней весной. Кругом еще снег, а на снегу уже вытаяли мелкие березовые сучья, нападавшие за зиму. Ветер широко шумит, по-весеннему. Терпко пахнет большой тополь во дворе. Дед Алексей идет по прогону в распахнутом полушубке. За сараями видно речку, берега ее в снегу, а на льду уже зачернела вода и обступила кусты; низкое небо над лесом обложили тяжелые синие тучи, обещая скоро первые весенние дожди. Еще пройдет немного времени, и побегут ручьи. Уже слышно, как, перекликая грачей, кричат на деревне ребятишки, а Иван спускается с крыльца по отсыревшим ступеням и идет к товарищам прямо по осевшим сугробам в дырявых валенках: теперь уже все равно, теперь уже скоро весна. Ветер, тугой и гладкий… Пахнет талым снегом…
Иван проснулся — и пожалел об этом. Он закрыл глаза и силился вернуть то, что ему виделось. Потом он до полудня лежал, погруженный в сладкие воспоминания, и улыбался чему-то, и моргал припухшими веками, и грустил. Нет, никогда бы раньше он не подумал, что его нищая деревня, кривое отцовское крыльцо и даже корявый тополь, который давно грозился спилить дед Алексей, станут для него так дороги и единственно необходимы.
С этого дня в душе еще крепче поселилась тоска. Иван уже не чувствовал себя счастливым в своем заповедном раю, и прежнее стремление увидеть родную землю вспыхнуло в нем с новой силой. В полдень, когда пришел Эйно, Иван поделился с ним своей тоской. Тот выслушал внимательно, подумал. Потом спросил, не хочет ли он обратиться к властям. По мнению Эйно, это был тот разумный путь, которым следует возвращаться на родину. Он вызвался даже помочь Ивану, когда будет в столице. Иван так разволновался, что ему стало хуже.
Месяца через полтора, когда Иван уже был на ногах, Эйно ездил в столицу и там отправил от имени Ивана письмо. Корешок квитанции на отосланное письмо Иван хранил, как талисман. Но проходили месяцы, а ответа не было. Было послано еще несколько писем — ничего.
Однако Иван не терял надежды и деятельно готовился к тому дню, когда надо будет собираться домой. Больше всего досаждало лицо. Кость еще ныла, но самым мучительным было сознавать свое уродство. Он попросил Эйно узнать, сколько ляккяри возьмет за лечение и за операцию, чтобы вернуть рот на прежнее место. Тот узнал. Сумма, которую ляккяри написал для Ивана на белом листе бумаги, была так велика, что даже Эйно, выйдя из дома ляккяри, шел как ударенный и полдороги не надевал шапку — забыл.
— Ой, Ифана! Плоха, сафсем плоха! — воскликнул он и сел на лавку. — Денег столько тебе никогда не нателать, та-а! Деньги, деньги… Фсе фезде деньги, без них из леса не фыйдешь, а ты — к ляккяри… Педа, когда деньги, и пез них — педа. Тфой Шалин сфорафал, значит, ему тоже пыла педа пез денег. Там, ф горотах, труг труга ест за деньги, здесь — тоже…
— Да, Эйно, без денег везде худенек, — подтвердил Иван и вдруг встрепенулся — А за что ляккяри, мать-таканы, так много берет? Может, он думает, что русский, так…
— Нет, с фсех.
— Невыгодно болеть, — заметил Иван, вздохнув, — самое лучшее — это сразу умереть.
Эйно молча покачал головой.
Ивана еще долго лечила жена Эйно какими-то примочками из трав и настоями корней. Боль постепенно исчезла, но рот так и остался стянутым набок.
— Ничефо! — успокаивал Эйно глубокомысленно. — Рот набок — ничефо, худо, когда мозг набок, а рот — ничефо.
Иван постепенно и сам привык к этой мысли. На ощупь ему уже не казался рот таким уродливым, и только бритье перед длинным осколком зеркала доставляло ему страдание.
Жители поселка и окружающих хуторов относились теперь к Ивану холодно, с недоверием, граничащим со злобой. Мальчишки бросали в него грязью, снегом, палками и даже камнями: они дразнили его на виду у взрослых. При виде его они с притворным ужасом хватались за карманы и бежали в сторону, что означало: берегись, идет вор. Словом, за все проделки Шалина остался расплачиваться Иван. У него не хотели покупать рыбу, корзины, бочки, и Эйно помогал ему сбывать все это на дальних хуторах, а грибы и ягоды, которыми в основном жил теперь Иван, — сдавать оптовикам.
Однажды Эйно принес ему щенка, и это скрасило жизнь Ивана. Он зажил веселей и вновь стал ждать ответа. Он уже меньше жалел украденные Шалиным деньги, не огорчался, что придется ехать домой без подарков, теперь у него была одна мысль: как-нибудь пробраться домой, на родину. И все ему казалось, что вот-вот придет вызов, и тогда все он бросит, все как есть — и бочки, и корзины, и наготовленные не на один год дрова, и грибы, и картошку под полом, даже инструмент — и в чем есть направится в родные края. Он верил, что родная земля примет его и в обносках.
Как-то в начале апреля, поутру, Иван вышел из избы попытать счастья на подледном лове.
Стоял легкий утренник. Снег на озере, подтаявший днем, за ночь прихватило коркой, и он шуршал под ногами ядреным настом. Иван сделал несколько шагов и остановился.
На горе, где-то совсем близко, пели тетерева. Их токовиная песня, чуть задумчивая и чистая, как бульканье родника, разносилась по сосновому лесу, и хотя это пение, и прозрачный, глубокий лес с его прямыми соснами, и эта широкая заря, от которой нежно розовел снег, и бодрящая утренняя свежесть были Ивану не в новинку, он все же остановился, поднял у шапки уши и прислушался.
— Слышь, Мазай, тетерев поет! — сказал он насторожившейся собаке и невпопад добавил, кривя рот. — А ответа все нет, видать, уж здесь умирать нам, вместе…
Собака закрутилась, беспокойно завиляла хвостов, зовя хозяина в лес, но, видя, что тот не двигается, насторожилась и замерла, навострив уши. Иван еще постоял немного, опираясь на пешню, послушал, потом вздохнул, будто всхлипнул, и с грустью добавил:
— Пое-ет. Весна, брат, идет. Весна…
«…Перво-наперво — пусть покрепче заснет», — повторил про себя Иван, остановившись под полатями.
Он вспомнил все, что вытерпел от Шалина за долгие годы, и крепко сжал топорище.
Холод от топора проходил через рубаху. Ему показалось, что он слышит глубокое и ровное дыхание Шалина. Иван, не помнил, сколько времени он стоит в этом напряженном оцепенении, только чувствовал, будто солью жжет его уставшую руку с топором.
— Ну, чего же? Давай! — Голос с полатей прозвучал бодро и обиженно.
Иван вздрогнул.
— Давай руби! Не бойся: я без оружия… Ну?.. Что же ты тянешь!.. Ну!..
Ивану вдруг показалось, что нет никакой ночи, что стены избы раздвинулись и он, Иван Обручев, никого не убивавший даже на войне, стоит с топором у головы безоружного в ярком свете дня, а откуда-то взявшиеся люди в молчаливом презрении смотрят на него.
— Ну, Иван? Вот моя голова, потрогай сперва… — Голос оборвался, как на икоте, и Ивану показалось, что Шалин плачет.
Старый будильник громыхал на столе, как железная банка с гвоздями. Собака опять лежала на лавке и лязгала зубами, слюнявя и растирая блох. Все было по-прежнему, только гудело в голове да и по всему телу растекалась какая-то непонятная слабость.
Иван приотворил дверь и выбросил топор в коридорчик. Потом неверным шагом пересек избу по скрипучим половицам. В лунной полосе света полыхнули подштанники, и он тихо, виновато лег на постель.
Будильник монотонно долбил тишину. Ни один не шевелился, но каждый знал, что другой не спит.
Первым заговорил Шалин.
— Та-ак, Иван… За что же это ты меня, хотел, а? За то, что девять лет назад деньги у тебя взял да пока не вернул? — Голос Шалина дрожал, словно его трясла лихорадка. — За то, что я опять к тебе приехал в твое болото и хочу вытащить тебя отсюда?
— Никуды я не поеду! — ответил Иван и лег наконец удобнее.
— Не веришь?
Иван молчал.
— Ну, не верь. А я ведь пришел сюда как за искуплением. Думал, оправдаюсь перед тобой за все плохое. Думал, подадимся мы с тобой вместе отсюда…
— Никуды я не поеду, и весь сказ! Нашему брату где ни летать — все дерьмо клевать. Везде надо горб ломать — тогда и жить будет. А ветродуям нигде не место, не местище. Вот вам мой последний сказ, Андрей Варфоломеич!
— Та-ак… Это я, значит, ветродуй. Э-эх, Иван! А ты знаешь, какое у меня дело было! Я ведь шхуну-то тогда купил.
— Знамо дело!..
— У меня, брат, такое дело развернулось — я те дам! Деньги пошли. Я уж хотел тебе выслать, а потом, думаю, сам привезу. Тут еще надо было в одном месте рассчитаться…
— С железнодорожником?