Финны с серьезным интересом перешептывались, а Иван продолжал:
— Взять их всех да и смахнуть, как у нас было, в Питере, и весь тут сказ! Мужик без куска хлеба остался, а им, буржуям, и трава не расти!
Иван, сидя на бочке, оглядел присмиревших рабочих и впервые ощутил себя в увлекательной и совсем не страшной роли оратора, только почему-то слегка захватывало дух, как на шлюпке в волну.
Кто-то из финнов с почтением приблизился к Ивану и поднес ему целую кружку пивных дрожжей. Иван выпил и успокоился. На следующее утро его вызвали в контору, а через час он уже собрал инструмент, связал его бечевкой и ушел, уволенный.
«Нам рефолюций не ната, тофарищ Ифан Красный!» — многозначительно заявили ему.
Это было ошеломляюще. Даже в самую бессмысленную пору своей жизни — во время службы на флоте — он видел и надобность, и некоторый смысл своего существования, когда драил палубу, чистил оружие или стоял на вахте. А что теперь? Неужели он, Иван Обручев, имеющий руки, ноги, голову, не должен работать, и по какому это закону? Он не нашел ответа и показался сам себе не здоровым мужчиной, а беспомощным ребенком, которому противостоит какая-то непонятная и грубая сила. Сразу захотелось увидеть Шалина, поговорить с ним всерьез о доме, о планах на возвращение.
Но Шалин не появлялся.
Теперь Иван уходил из дому поздно. Он бродил по городу в поисках работы, но ничего не мог найти, кроме случайных шабашек на срочных выгрузках мелких суденышек в порту. Домой приходил угрюмый, в свой угол старался пройти незаметно, однако это ему удавалось редко, поскольку ребятишки Ирьи замечали его и не как раньше — с криком радости, а молча провожали взглядом его коренастую, пахнущую рыбой и мазутом фигуру. В этих случаях Иван старался не оглядываться… Он не мог обмануть их чутья и тогда, когда он после долгих раздумий решался купить им дешевых конфет из своих тающих на глазах денег. Ребятишки принимали подарок, но еще серьезнее становились при этом. Да что удивительного? Дети Ирьи уже знали нужду.
Иван старался не падать духом, упрямо ходил в порт. Со временем примелькался. Его знали рабочие-финны, и кое-кто замечал из начальства, поэтому, когда в порт стал прибывать товар для отгрузки — строительный лес, Ивана взяли в бригаду грузчиков.
Но недолгим — всего несколько часов — было счастье Ивана: в первый же день его придавило бревном.
Со сломанной ногой его привезли в домик к Ирье на лошади. Ирья сбегала за доктором. Доктор прощупал ноту, показал один палец, что означало: сломана одна кость, наложил с двух сторон деревянные шины, забинтовал потуже, взял деньги и ушел.
Больше месяца вылежал Иван в постели, прежде чем начал двигаться. Немного погодя стал делать по дому мелкую работу — мел полы, мыл посуду. Из порта приходили один раз рабочие — на первой неделе — и больше не появлялись. Деньги Ивана подходили к концу, и он все чаще и чаше подсаживался по приглашению хозяйки к их бедному столу. Ребятишки не чувствовали в русском родного человека, понимали, что это нахлебник, и ожесточились против Ивана. Теперь он днями не выходил из своего угла, все ждал Шалина.
И наконец тот появился.
В сумерки распахнулась дверь, и вместе с осенним холодом прямо к кровати шагнул Шалин в жесткой рыбацкой робе.
— Здорово, земляк! А ну, хватит валяться — сбегай за водкой!
Иван не мог справиться с радостью, с волнением, с ненавистью и с теми словами, которые он сотни раз повторял воображаемому Шалнну, стыдя его за обман, за то, что забыл его, что не отдал деньги.
— Ты чего это уставился, аль кондрашка тебя хватила?
— Изувечило меня, Андрей Варфоломеич. Нога… Бревном… А деньги? Деньги-то, слышь?
— Какие там деньги! Тряхни мошной! Деньги! Улов был — ни к черту, а ты — деньги!
Иван не верил ему, он не мог верить. Нужны были деньги, и стремление вырвать у Шалина долг затмило все остальные желания и мысли, ранее теснившиеся в душе Ивана.
— Ирод! Ирод ты! — затрясся Иван, путаясь в одеяле и стараясь встать, чтобы дотянуться до Шалина. — Завел, ирод! Ограбил! Деньги, деньги давай! Деньги!
Шалин хотел оттолкнуть его, но лицо больного было полно злобы, отчаянной решимости и пылало такой ненавистью, что Шалин не осмелился ни ударить, ни толкнуть его обратно в постель.
— Сколько раз брал! Сколько пил-ел у меня — не в счет? А я теперь с голоду подыхай! Отдай деньги. Иуда! Отдай! Не будет тебе счастья ни на том, ни на этом свете! Отдай!
Шалин отскочил к двери и, сгорбившись, юркнул в нее, только шаркнула по косяку его рыбацкая роба.
Иван вернулся в порт после болезни и там узнал, что на его месте работает другой человек. Рабочие указали на статного белокурого шведа, угрюмого и оборванного. «Всем есть надо», — смиренно подумал он, но тоже попросился в бригаду. Однако рабочие только развели руками, а начальство, до которого он дошел, даже не посмотрело в его сторону. В конторе стоял гвалт, все что-то доказывали, подбегали к окошкам, кричали, а сам хозяин потрясал блокнотом, но в глазах таилась и сладко таяла услада хорошей наживы. Иван хотел обратиться к нему, но тот поморщился, и Ивана вытолкали на лестницу.
Все началось сначала.
Он опять бродил по городу и порту, перебивался случайными заработками, выходя в город, как на охоту, но чем ближе приближались морозы, тем труднее становилось найти место, потому что из хуторов в город возвращались сезонные рабочие. Иван чувствовал это по сутолоке в предрассветных сумерках у ворот заводишек и фабрик, у магазинов, у пилорам, в том же порту, но продолжал верить в удачу.
И удача пришла.
Однажды он возвращался на ночлег, и вдруг его потянуло в переулок. Сила этой тяги была так сильна, что Иван сам изумился. Остановившись, он сообразил, что его тянет на вкусный запах свежего печеного хлеба. И он пошел на этот запах. Его пропустили в ворота хлебопекарни. Кто-то из пекарей бросил ему обломок горячего батона. Иван за это поколол им дров. На следующий день повторилась эта сделка, а еще дня через два Ивана взяли на эту работу. Его делом было колоть и возить дрова на тележке прямо в горячий цех и топить печи. Там, в цехе, он полностью подчинялся пекарям, весело покрикивавшим на Ивана, чтобы не отпускал или еще наддал жару. Плата здесь была меньше, чем на пивном заводе, зато на пекарню можно было идти без завтрака и приходить с работы не голодным: булки да чай с пригоршней сахара, что давали пекаря, — еда, хотя и однообразная, но еда.
В первый же день на Ивана свалилась приятная неожиданность: на пекарне, у печки, он встретил ротмистра Ознобова. Его было не узнать. В белой куртке, в белой косынке вместо обычного колпака, в белом же, но сильно захватанном переднике, с грязным полотенцем-прихваткой в руке он был неузнаваем, а синие, очень короткие штаны, обнажавшие сухие ноги, обутые в растоптанные тапки, делали его немного смешным и даже жалким.
— Антей! — с радостью воскликнул Ознобов и сразу смутился, заметив удивленный взгляд Ивана. — Вот видишь, работаю. А это косынка, колпак-то я прожег, другого не дают, а тут такое дело, оказывается: голову, то есть волосы, закрывать надо.
— Ну вот, вы теперь и при деле, — сказал Иван и неторопливо, безбоязненно осмотрел ротмистра.
Бледное лицо этого бывшего офицера было сейчас нездорово-багровым, пот струился из-под косынки и мелкими струйками стекал по шее на голую грудь, открытую ниже первого ребра, по локоть открытые руки покрыты страшными ожогами от раскаленных листов. Свежие ожоги были багровы, вчерашние — синие, старые начинали желтеть и шелушиться. В лице опять проступила знакомая боль — в бровях, в морщинах по углам губ.
— Я это только так. Пока. По письму княгини устроился, а вот получу из Франции деньги и махну туда. Может, вместе, а?
— Куда уж мне! — отмахнулся Иван и подумал: «И чего ради врет?»
— Полковник! Горят! — по-русски крикнули из глубины пекарни.
— Бегу! — откликнулся Ознобов и бросился к печам, сверкая в полумраке голыми ногами.
— Ифана! Тафай трафа! Пальшой аконь ната!
— Дам большой огонь, дам! — откликнулся Иван и улыбнулся от того, что здесь так весело работать.
Ему здесь начинало нравиться, огорчало только одно — ругань и окрики старшего пекаря, злого жилистого финна, страшно матерившегося по-русски. Однажды Иван сидел на пустом ящике у входа в горячий цех и с наслажденьем ел горячие булки, целую дюжину которых высыпал ему ротмистр в дровяную тележку, чтобы скрыть подгоревший товар. И в тот момент, как назло, прошел старший пекарь, набросился на Ивана с руганью, потом побежал и сделал ревизию выпечки. У ротмистра Ознобова не хватило, и тот потом жаловался Ивану, что его бранили и пригрозили увольнением.
— Скорей бы в цех перейти, ей-богу! Там хоть не будет этой ужасной жары, этого чертова брака и ожогов, — сетовал ротмистр.
Но Ознобова перевели в цех только к весне. Но и после перевода в цех Иван заметил в своем знакомом новые сомнения. Тот опять жаловался на сложность работы, на усталость, на отсутствие аппетита.
— Ты зайди ко мне с утра, когда нет главного пекаря, я тебе покажу нашу работу, — сказал однажды ротмистр.
Иван зашел на следующий день. Перед входом в цех его почистили от опилок и древесной коры, накинули прожженный фартук и ввели в небольшое душное помещение с двумя узкими, высокими и зарешеченными окнами. На низких подставках, у стены, покоились тяжелые деревянные чаны с тестом, а напротив стояли длинные, запудренные мукой — уже готовые к работе — столы с низкими бортиками. В воздухе пахло киселью подошедшего теста и жженым маслом от прогоревших черных листов, сваленных на полу в большую кучу, которые мальчонка, лет четырнадцати, со страшным скрежетом скоблил ножом, смазывал черной промасленной тряпкой и ставил в стеллажи.
— Чертова работа! — сокрушался ротмистр. — А платят нам мало, тут большевики правы. Да-с!
Как-то ранним утром Иван растоплял печи. На пекарне, кроме дежурного пекаря, ставившего первую партию теста, никого не было, а дежурным был как раз ротмистр, очередь подошла. Иван любил этот ранний час, в это время можно было свободно ходить по пекарне, никто не крикнет и не прогонит. Ротмистр сидел с Иваном на ящике и ждал, когда согреется вода для теста. Иван заметил, что приятель навеселе и многовато.
— Скоро, брат Антей, во Францию я поеду. На пароходе, в первом классе. Да-с!
— Счастливый путь! — отозвался Иван.
— Во Франции — жизнь! А тут!.. — он махнул рукой и достал из кармана бутылку, потянул из горлышка и пошел ставить тесто.
Когда он замесил три чана теста, а Иван разогрел печи, они снова встретились на ящике у раскрытой на весенний двор двери.
Ротмистр измучился, сидел весь потный и тяжело дышал. Бутылка была у него в руках, а водки в ней — на донышке.
— Выпей, брат Антей!
— Да уж не стоит, а вам тоже хватит, Поликарп Алексеевич, ведь вы, сейчас при деле.
— Чепуха! Не было дела важнее, чем на германском фронте, а тут!.. Ха! Хозяин говорил, что будет ночную смену делать, чтобы булки были свежие и теплые с утра, как в Петербурге, то бишь — в Петрограде. Дуррак! Где ему до Питера, у него еще тараканов полно!
Часа через полтора, перед самым приходом пекарей, во двор, где Иван возился с дровами, выбежал ротмистр, разбрызгивая первые весенние лужи рваными тапками. Лицо его было расстроено, в глазах испуг, руки тряслись, в голос просились слезы.
— Антей! Иван! Что делать? Тесто не подымается! Посмотри, может ты чего…
Иван зашел к нему в цех прямо в своей испачканной одежде, сунул в каждый чан поочередно руку, потрогал плотное, как глина, тесто и безнадежно покачал головой.
— А дрожжи бросил туды?
— Бросал.
— Не мало?
— По норме, как всегда…
Иван не мог помочь и неловко вышел во двор, размышляя, что будет теперь несчастному ротмистру. Вскоре вышел и тот. Встал в раскрытых дверях, весь освещенный солнцем, ухмыльнулся, покривил свои губы и заплетающимся языком крикнул:
— Антей! А я знаю, что стряслось с этой самой баландой, то бишь — тестом. Знаю! — Он погрозил пальцем Ивану. — Дрожжи-то я зашпарил. О!
Он опустился на широкую березовую плаху, валявшуюся у порога, и безжизненно вытянул свои сухие руки со шрамами ожогов.
— Поликарп Алексеевич, окатились бы холодной водицей, полегчает, ведь сейчас начальство придет, — пытался увещевать Иван и вынул из его кармана пустую бутылку. — Слышите меня, Поликарп Алексеевич? Держаться надо, ведь тесто — одно дело, а пьян — другое. Слышь? Бедой пахнет, говорю.
— Что? Резедой? — встрепенулся ротмистр. — Шалишь! Я еще, брат Антей, поживу! Я еще…
Он осекся, увидев в дверях старшего пекаря, и встал, покачиваясь. Пекарь качнул головой: пойдем и, пропустив мимо себя ротмистра, некоторое время еще смотрел со злорадной улыбкой на Ивана, стоявшего с бутылкой в руке.
В тот день ротмистра не видно было. Утром — тоже, а в дровяном сарае Ивана работал с утра другой человек. Иван зашел прямо в булочный цех и так узнал, что его уволили.
— А где Ознобов? — спросил Иван.
— Полковник теперь в кондитерском цехе крем-шарлот крутит. Повышенье! А тебя — вон…
«Буржуи, мать-таканы! А я тут при чем? Разве я его спаивал да тесто портил? Буржуи!..»
Иван нахлобучил на глаза шапку, чтобы не видели слез, и выбежал во двор.
С горя или от обиды на весь белый свет, но Иван в тот вечер напился до беспамятства. Проснулся он от холода возле полицейского участка, на скамейке, где его никто не поднял, и обрадовался, что на улице была не зима.
Лес, заготовленный в зимние месяцы, был заранее вывезен торговцами в порт. Это был прекрасный, строевой лес, срубленный не в сок, а в зимнюю замреть, когда древесина не размякла от весеннего пробуждения и была плотной и звонкой. Такой лес дольше стоит, лучше обрабатывается под столярные изделия, и потому именно его отправляют за золото в Европу и дальше.
Иван знал, что началась массовая отгрузка леса, и пришел в порт, даже встретил знакомых, но места не нашлось. Каждая бригада стремилась сократить число рабочих, чтобы общий заработок делить на меньшее количество голов. Правда, это был тяжелый труд, но зарабатывали грузчики неплохо. После получки они дня два-три приезжали на работу на извозчиках: вот, мол, как — знай наших! Поэтому не случайно возле каждой бригады слонялось много завистников, кляузников и просто желающих заработать.
Иван по-прежнему жил у Ирьи, аккуратно платил ей за жилье, но питался плохо, экономя подработанные за зиму деньги. С конца мая он взялся за огород хозяйки и весь его вскопал. Вместе с ней они обработали кусты и посадили овощи. Потом недели три он проработал с рыбаками, что рыбачили в заливе, спрашивал у них про Шалина. Молчали. Один, правда, слышал о нем, но в ответ только почесал в затылке, махнул рукой в сторону открытого моря и плюнул, что должно было означать: не делом занимается человек.
А лето уже было в разгаре. Под окошком Ивана, у забора, поднялась высокая, сочная трава. «Сейчас в лугах травы цветут, к покосу дело идет. Не пойти ли по хуторам? — подумал он между прочим, и мысль эта крепко села у него в голове. Дня через два он посоветовался с Ирьей. Та с недовернем отнеслась к его затее: не хочет ли он просто уйти от нее? Ирья опасалась потерять этого русского парня, о котором ей разное думалось, по-житейски. Но она собрала и проводила его, может быть навсегда, зная одно: можно ему заработать на хуторах.
В тот последний вечер у Ирьи Иван слонялся по своей комнатушке, не зная куда деть себя. Вещи были собраны, спать ложиться — рано, а тяжесть на душе — оттого ли, что он видел расстройство Ирьи, оттого ли, что уезжает, не повидав Шалина, или от страха перед неизвестностью, в котором он еще не признавался себе, — только тяжесть эта давила его, и он как по камере ходил по комнате, повторяя одни и те же слова из матросской песни и негромко вытягивая мотив:
Наконец он уснул, и до самого утра его мучил нелепый сон, будто он ходит по маленькой комнате, без дверей, а за стенкой кричит ему ротмистр: «Антей! Антей! Иван, черт тебя…» — и зовет на пароход, но двери в комнате нет…
Рано утром Иван уехал из города со всеми вещами, связанными в два узла. В вагоне он несколько раз повторял проводнику название станции, до которой советовала ехать Ирья. Поезд часто останавливался на маленьких станциях и снова уходил сосновыми перелесками да редкими березняками в голубую июльскую даль. Через несколько часов проводник сделал знак выходить и прошел впереди Ивана.
На станции было несколько домов, стоявших в стороне от вокзала. С другой стороны железнодорожной линии раскинулось большое озеро, спокойное и синее в тот погожий день. На другом, далеком берегу его, чуть подернутом синевой, виднелись просторно стоявшие дома, среди них один большой, белый, должно быть, каменный. Там же виднелась квадратная серая колокольня кирхи.
Поезд скрылся за поворотом. Иван посмотрел вслед последнему вагону и с тоской понял, что в той стороне, на юге, где-то совсем близко, — русская граница.
Из вокзала — маленького деревянного здания — смотрел пожилой железнодорожник. Иван хотел расспросить его о местности, но он убрался и через минуту, уже без форменного сюртука, без фуражки и босой, вышел и направился в другую сторону с граблями. Иван поднялся в гору и вошел в один из домов. Хозяев не было, но дом оказался незакрытым. Иван походил по комнатам, позвал, напился воды и с чувством какого-то чисто русского неудобства торопливо вышел и зашагал дальше.
Было часа два пополудни. Стоял хороший сенокосный день с жарой и легким продувным ветерком; воздух подрагивал над песчаной дорогой, зудели кузнечики в сухом, но не пыльном придорожье, и лесная даль с ее редкими хуторами совсем по-русски тонула в синеве. Иван спустился в прохладную лощину, потом вновь поднялся на гору и увидел сверху километрах в трех перед собой раскиданный по низине поселок и кривые ручейки бело-желтых дорог, сбегавших к нему из окружающего леса. Он вновь стал спускаться вниз по дороге и вскоре услышал голоса и почувствовал запах сена.
Внезапно из-за поворота показался огромный, что гора, покосившийся воз сена — зеленого и душистого, как чай.
«Хорошие хозяева, — отметил про себя Иван, — вовремя косят: духмяное сено, а вот лошадь не берегут, звона нагрузили…»
У переднего колеса хлопотали двое, кряхтели и переругивались.
— Хювя-пяйвя![3] — приветствовал Иван.
— Тэрва![4]— коротко бросил один из них.
У телеги свалилось колесо, — видимо, железной окантовкой втулки съело чеку или ее выдернуло где-нибудь в кустах.
Иван бросил вещи на траву и кинулся помогать. Он уперся спиной в сено, руками — в колени и, подождав, пока приноровятся финны, стал сам командовать.
— Раз-два — взя-аали! — натуживался Иван.
Завалившийся воз качнулся и медленно выпрямился.
Один из финнов, что был постарше, быстро накинул колесо на ось и, облегченно вздохнув, поблагодарил Ивана.
— Сейчас, — сказал Иван и стал развязывать мешок, откуда он вынул молоток, — сейчас загнем. Мы это быстренько…
Он взял из рук молодого финна сломанную чеку, примерил, не будет ли коротка, загнул и вставил в отверстие втулки.