– Правда? – изображаю я недоумение. – А мне казалось, что в последний раз он еще к Ванде в гости наведывался.
– Ну как же? Его еще звали… Эсхил? Как-то так необычно… Нет, вспомнила: Платон!
– Кхмм? Э-э-э… кота?!!
– Действительно… Кота… – бормочет она и умолкает.
Теперь ей неловко, она смущена, запутавшись в снах и раздвоившейся памяти. Ей бы не хотелось, чтобы я счел ее умалишенной. Поэтому сейчас самые неожиданные мои объяснения она примет без излишней экспрессии. А что до недоверия… Что до недоверия, пусть оставит его при себе.
– Не о чем беспокоиться, – говорю я, будто продолжая некий разговор, – то был всего лишь сон, мадам, страшный сон. Мало ли кому что приснится.
– Какой… сон… – замирает она.
– Ну как же. Вы мне только что рассказали.
– Я рассказала вам?
– Да-да. Я так и подумал, что это – всего лишь сон. Мало ли что снится! Но бывают и вещие сны, не отрицаю, которые следует проверить. Я и проверил, посмотрел в Интернете, чтобы вы не беспокоились. Жив-здоров ваш Дунаев Федор Фомич. Папа ваш. Вот, извольте взглянуть.
Я устанавливаю ноутбук, который принес с собою, прямо поверх Вандиных стеклянных бабочек, раскрываю его, отыскиваю файл и демонстрирую перепуганной Татьяне фотографию. На фотографии – улыбающийся старичок в пижаме и генеральских штанах с лампасами, сидит на лавочке рядом с кудрявой дамой в белом халате на фоне пышной, но ухоженной природы.
– По-моему, он еще вполне узнаваем, ваш папа. Вот, обратите внимание на подпись… Читаете по-немецки?
– Нет… – отрицательно качает она головой.
– Ну так я помогу. Здесь написано: «Генерал Теодор Дунаефф и доктор Юдифь Каценэленбоген. Санаторий Эльфинштайн, 2009».
– Что за… санаторий такой?
– Ну почем я знаю, дорогая? Главное, что там есть электронный адрес. Не желаете ли?.. Не желаете настучать послание? Прошу! Умеете?
– Кое-как. Одним пальцем…
– Желаете, помогу? Отстучу под диктовку.
– Я сама… Если… Если не очень вас задержу.
– Пользуйтесь. Я зайду позже или уж завтра утром. Если мой мерзавец объявится… Вы уж его извините, он, в сущности, безобидный зверь. Ручной и ласковый. До новой встречи, дорогая!
Она не отзывается, она смотрит на монитор с удивлением и надеждой. И тут же, прямо под изображением начинает, буква за буквой, набирать письмо. Слежу, как идут дела, – мне не улыбается покупать новый ноутбук, если она, неумеха, с этим сотворит что-нибудь непотребное. Но Татьяна Федоровна аккуратна, и я, успокаиваясь, тихонько отправляюсь прочь.
Отправляюсь прочь, печалуясь о том, как же низко пало, как упростилось эпистолярное искусство! Где глубокие чувства, выраженные в словах? Где полет души? Где изысканность стиля? Что это, право, за письмо от любящей дочери, которая много лет не видела отца, уж почти забыла его и вот случайно (спасибо некоему нотариусу) обрела снова: «Здравствуй, папа. Это твоя дочь Татьяна. Пишу тебе из бабушкиного дома, который получила в наследство. Я почти совсем не помню бабушку Ванду, да и твои воспоминания, думаю, не очень хороши…»
«…Воспоминания не очень хороши. Ванда в молодости, кажется, выступала в цирке?»
Да, она выступала в цирке. Она ассистировала своему мужу, прославленному в то время магу-иллюзионисту Северину Лефоржу. Блестящая была пара! Когда они приезжали на гастроли, то давали представление на самой большой площади или на небольшом нашем футбольном поле, что, благодаря наличию пяти рядов трибун, было гораздо удобнее.
Толпы и толпы – весь город – собирались посмотреть на чудеса Северина. Ловкость рук, всяческие трюки с машинерией, гипноз, внушение, одурманивающие азиатские курения и, как позднее обнаружилось, щедро рассыпаемый вместе с конфетти галлюциногенный порошок, тогда еще не запрещенный, благодаря которому посещали странные, захватывающие, пусть и кратковременные видения, – да-да, все это наличествовало. Но предпочтительнее было верить в чудеса, удивляться, восхищаться и – рукоплескать. Важен был, видите ли, эффект присутствия.
Если описывать – казалось бы, ничего особенного, цирк как цирк. Представление обычно происходило вечером, когда стемнеет. Арена или площадка, поле футбольное ярко освещались прожекторами, такими необыкновенно сильными, что свет дымился над ними, а под ногами заплеталась световая поземка. Эти прожекторы до сих пор используют в городе, когда нужна подсветка.
Ванда обычно начинала выступление в блестящем, отражающем свет трико. Поверх трико надевались газовые шальвары в блестках, а голова ее была плотно обернута парчой на манер тюрбана, скрывающего волосы, кроме одного белого локончика на лбу, изогнутого крючком. Ванда выходила под бравурную музыку, и будто само собою, из ниоткуда, выкатывалось к ней большое двойное колесо из тонких серебряных трубочек, соединенных перекладинками – наподобие круглой лесенки. Она вставала в колесо, всячески вертелась – и боком, и вверх ногами (обычный для цирка гимнастический номер), обходила так почти всю арену. Потом подкатывалась к деревянному щиту, установленному при выходе на площадку, пока она каталась туда-сюда. Здесь она замирала на минуту, распятая, руки-ноги в стороны. В этот момент раздавалась барабанная дробь, и Ванда в своем колесе начинала вертеться как сумасшедшая, безо всякой последовательности и ритма.
И тут являлся Северин, красавчик маг. Усы шильцами вразлет, черно-лаковая прическа, просторный фрак на красной подкладке, больше напоминающий экстравагантное пальто. Фрак он моментально скидывал, и под фраком обнаруживалась шелковая рубаха, перехваченная широким красным поясом, а за поясом – полно ножиков. Метательных ножиков, я имею в виду. Ванда вертится, как сумасшедшая, а он кидает в нее ножи и считает: «Эйн, цвей, дрей, фир, фюр… тыр-пыр» и так далее, обычно до пятнадцати. Публика замирает и ждет, когда хоть один ножик вонзится в Ванду. Когда ножей за поясом не остается, наш маг хлопает в ладоши, и колесо замедляет свое вращение. Ванда, жива и здорова, сходит с колеса, принимая протянутую руку своего повелителя. Все ножики пересчитаны – все пятнадцать штук торчат из щита, причем ровнейшим кругом.
– Маг Северин и очаровательная Ванда! – вопит осанистый шпрехшталмейстер, откинув руку в сторону артистов, и парочка наша изящно раскланивается под бурные рукоплескания домохозяек и красноармейцев, инженеров и кооперативных работников, босяков и комсомолок, крысок-секретарш и дворников.
Когда аплодисменты стихают, Северин повелительно поднимает руку, призывая к вниманию, и произносит с акцентом, который я так и не разгадал: «Для следующего номера мне нужны трое добровольцев-мужчин».
Добровольцами уж обязательно выйдут смелые красноармейцы, ну и какая-нибудь забубенная штатская головушка в легком подпитии. Они вертят головой, оглядывая темные трибуны с яркой арены, – им тоже хочется аплодисментов. Но:
– Сюда смотреть! – призывает Северин и, овладевая вниманием своих жертв, сдвигает брови и совершает пассы. Они тут же и замирают в трансе, разве чуть покачиваются.
Наш маг ловко щелкает пальцами, вызывая Ванду – Ванду-демоницу. Она тут же и появляется, уже переодетая в черное, в глухой маске на лице и с длинным бичом в руке, затянутой в перчатку по плечо. Северин кивает ей на загипнотизированных: «Твои, мол, дорогая», – а сам усаживается в кресло, при котором изящный столик, сервированный вином и фруктами. Он наливает себе вина, картинно закуривает сигару, устало прикрывает глаза и выдувает целое облако ароматного дыма.
Ванда же в это время пробует бич, выводя в воздухе восьмерки, змейки и колеса. Бич громко щелкает в воздухе, пианино и скрипка играют «Собачий вальс», и тут под Вандины кренделя трое загипнотизированных дурачков начинают, радостно повизгивая, прыгать и кружиться, как дрессированные собачки, играть в чехарду, кувыркаться, делать стойку на руках, даже крутить сальто в два оборота, что, полагаю, вряд ли бы кому из них удалось, кабы не гипноз.
«Собачий вальс» переходит в польку, и Ванда, во мгновение обмотав руку бичом, чтобы не мешал, подхватывает штатского терпельца, и они начинают танцевать. И тут является вторая Ванда, точная копия первой, является прямо из воздуха, стоило только Северину сделать глоток вина и щелкнуть пальцами. Она танцует польку с одним из красноармейцев.
Еще глоток вина, еще раз трещат пальцы мага, и на арене появляется, также из ниоткуда, еще одна Ванда, представьте. Но эта заключена в плоский ящик фокусника. Только кисти рук, стопы да голова торчат из ящика. Эта Ванда приуготовлена в жертвы второму красноармейцу, ибо в руках у него материализуется огромная пила. Лицо его перекашивается зверским образом, и он, словно бревно в своей забытой деревне, начинает распиливать Ванду. А той хоть бы что и даже весело. Перепиленная пополам, она звонким голосом начинает петь:
Ее палач, поводя пилою и подрыгивая ногами в такт польке, подхватывает деревянным голосом:
Первая Ванда и ее партнер продолжают полькировать и дуэтом подхватывают прелестные куплеты:
Вторая Ванда пускается в пляс со своим красноармейцем, и они тоже громко выводят:
И тут уж по мановению руки великого мага Северина летит с небес сверкающее конфетти, музыка звучит громче, как будто по всему свету, и все зрители разом поднимаются и начинают подпевать, причем вторые голоса выводят этакое фоновое «бум-цик-цик, бум-цик-цик», а первые слаженным хором многократно и с воодушевлением повторяют:
Я пою «бум-цик-цик» вторым голосом, и это доставляет мне несказанное, невыразимое никакими словами удовольствие. О, бум-цик-цик! О, райское наслаждение! И я его достоин!.. Но недалек уж апогей представления.
Мсье Лефорж поднимается, облачается в свой просторный фрак, воздевает руку, барабанная дробь словно разрывает пространство, и публика, прервав веселое пение, напряженно замирает в ожидании необыкновенного.
Вот две Ванды, обернувшись на глазах у публики огромными и гибкими, как хлыст, черными кошками, подбираются к магу, встают на задние лапы и вдруг быстро-быстро, только когти мелькают, будто пробку из флакона, вывинчивают напомаженную голову Северина. Тело его опускается в кресло, рука тянется за недокуренной сигарой, а кошки победно поднимают в лапах добытую голову и мяучат победно и душераздирающе: «Ма-а-ауу…»
…Каждый, видевший это представление, описывает его по-своему. Я лично читал несколько очерков, пять-шесть рассказов и даже книгу – занимательный роман, написанный по впечатлению от Севериновых выходок. Общим моментом в описаниях являлось магово кресло, хоровое пение, обернувшиеся черные кошки и отвинченная голова.
Жуткое дело! Последствия для каждого также были свои. Некоторые беспрерывно пели дурацкие куплеты на мотив польки типа: «Покупайте кислый квас, и нужда покинет вас». Некоторые пошаливали с пилой в глухих переулках. Одна содержательница подпольного дома свиданий попалась в хозяйственном магазине на краже ножиков, ровно пятнадцати. Бухгалтер из краеведческого музея пытался сделать в автобусе сальто в два оборота и заехал ногой в живот кондуктору, тот счел его злостным зайцем и потянул в милицейский пикет. Одна работница фабрики-кухни обернулась кошкой и, в кровь расцарапав морду нормировщику, попала в сумасшедший дом. Лично я долго (да и сейчас такое случается, особенно по весне) просыпался под душераздирающее инфернальное «ма-а-уу!».
– Ма-а-ауу! – кричала Татьяна и перекатывалась по огромной кровати, путаясь в простыне, и пыталась ее, простыню эту подлую, изорвать в клочья острыми кошачьими когтями.
– Ма-а-ауу! – слышала она на грани сна и пробуждения.
– Ма-а-ауу! – доносилось откуда-то сверху.
Она села в постели и прислушалась.
– Ма-а-ауу! Ма-а-ауу!
– Да что же это такое! Среди ночи! Чертов кот! Ну да, да, этот чертов кот. Конечно. Леопольд, Эсхил, Платон, Сократ… Господи, конечно, Сократ! Как я сразу не вспомнила! Отравлю, будешь орать! Или голову сниму!
– Ма-а-ауу! – орал мерзавец. Он не поверил, что его будут травить или обезглавят.
– Чего тебе надо? Молока? Кис-кис!
– Мурр! Ма-а-ауу!
– Вот наказание! Ты где? Где? Застрял где-нибудь? В трубе? Только не нервничай! Я уже иду! Не царапайся, обдерешь что-нибудь ценное. А это теперь все мое, и твой хозяин будет расплачиваться!
– Ма-а-ауу!
Она перекатилась по кровати к той ее стороне, что была ближе к двери, спрыгнула на ковер и вылетела из спальни. Кошачий ор стал намного громче, и она совершенно отчетливо поняла, что орет этот самый… Сократ? Что орет и скребется он прямо над ее головой.
– Ты где, на крыше? – спросила Татьяна.
– Ма-а-ауу! – было ей ответом.
– Спасибо за объяснение. Очень понятно сказал. Если ты на крыше, то я туда не полезу. Сам слезай. Как залез, так и слезай, Платоша. То есть Сократик. То есть… как там тебя… Еврипид.
– Мурр-ма-а-ауу! – взвыл кот, решив, что Еврипид – это как-то уж слишком и тянет на оскорбление.
– Хорошо, я согласна лезть на крышу, я согласна ломать шею и ноги. Но, может, ты подскажешь, как туда лезть? Учти, если я до тебя доберусь, тебя ничего хорошего не ждет. Устроил концерт среди ночи…
– Мурр…
Татьяна завертела головой, пытаясь сообразить, как ей добраться до паразита-кота. И к удивлению своему, на площадке перед мансардой, сбоку и в глубине, она обнаружила еще одну лесенку – темный и узкий лаз, ведущий, по всей видимости, на чердак. Осторожно, на ощупь, она поднялась по закрученным винтом ступенькам под самую крышу. Наверху было довольно светло – луна висела в слуховом окошке.
Прямо перед собою Татьяна обнаружила низкую дощатую дверь. Дверь была заперта на здоровенный висячий замок, на замке дрожал лунный блик. А за дверью орал и скребся кот.
– Ма-а-ауу! Ма-а-ауу!
– Вот ты где! И что ты предлагаешь? – осведомилась Татьяна светским тоном. – Ключ я могу искать всю оставшуюся жизнь. Твою жизнь. У тебя там мыши есть, любезный? Если есть, с голоду не помрешь.
– Мррр-ауу! – выразил кот свое отвращение к мышатине и заскребся с удвоенной энергией.
– Скорее я умру от нервного истощения, – сообщила она сама себе. – Это не дом, а готический роман. Ни с чем не сообразные видения, вездесущие нотариусы, темные лестницы, полнолуние, чердак и орущие коты. Заткнись, я поищу что-нибудь… антизамковое…
Размышления и поиски заняли с четверть часа. Спросонья Татьяна никак не могла сообразить, чем сбить замок и где искать это «что-нибудь». Потом она вспомнила, что в таких домах под лестницей, по обыкновению, устраиваются кладовки, а в кладовке наверняка отыщется подходящий инструмент. Кладовка и правда обнаружилась под лестницей, что вела с первого этажа на второй. И там, на одной полке с банками варений и солений, нашелся деревянный ящик с инструментами, из которых для взлома Татьяна выбрала большой молоток.
С молотком наперевес она поспешила наверх. Кот молчал.
– Умница, – похвалила Татьяна. – Умница, хоть и Пушок, а не Сократ. Затаился и молчишь. Знаешь, киса, что я тебя сейчас освобожу.
Она сжала рукоять как можно крепче, размахнулась и вдарила с размаху по замку острым концом молотка. Замок звякнул, подскочил, завертелся в ушках засова, но не поддался. Сбить его удалось лишь с четвертого раза.
– Выгонит Водолеев, пойду во взломщицы, – пробормотала Татьяна, открывая чердачную дверцу. – Не останусь без куска хлеба на старости лет. И не может быть, чтобы у Ванды не было электричества на чердаке.
Выключатель отыскался рядом с дверным косяком, и свет, довольно тусклый, разлился по чердаку. Только вот кота здесь не было, и след простыл. Лишь дверь была исцарапана, вся в глубоких следах от когтей.
– Кис-кис… – неуверенно позвала Татьяна. – Платоша, ты где? Я что, зря старалась?
Кот не отзывался.
– Вот и спасай их… Ну и черт с тобой! «И кто ты, черт тебя возьми, судьбы отшельник? Пытаешься меня, слепец, сломить», – вдруг продекламировала она, вспомнив внезапно некую мистерию, в которой играла еще на студенческой сцене. К чему бы вспомнилось? Просто чердак был мрачноват.
Тусклый свет, пыль и хлам, и кажется, что кто-то притаился за старым комодом и злоумышляет. Кажется, что меж вылезших пружин дряхлого кресла уснуло, свернувшись клубком, привидение, что в обильной паутине под крышей живет гигантский паук-кровосос, не говоря уже о хищных летучих мышах, что висят в самой тени на стропилах и вот-вот расправят крылья, обнажат зубы-иголки и со зловещим писком набросятся на нарушительницу их векового покоя.
Впрочем, какого там векового! Дом-то новый. К тому же летучие мыши – звери ночные, им сейчас положено не висеть на стропилах, а охотится на воле. Но все равно страшновато, как себя ни уговаривай.
– Чертов кот, куда ты меня заманил? «Мистерий мастер, душ загубленных подельник, молящих добровольно яд из рук твоих испить…» Ну ладно, «яд из рук» – это слишком, признаю. Но остальное…
– Ого, все помню! – порадовалась она и словно услышала выдох, шепот, чердачное эхо:
– И до чего мы так дойдем? – сама себя спросила Татьяна. Голос ее дрогнул и прозвучал гораздо выше обыкновенного, истерические нотки появились в нем. – Я сама себя пугаю, – сделала вывод она, призвав на помощь свое трезвомыслие.
(Которое, надо помнить, у актрис, как и у всех особей с богатым воображением, в дефиците.)
Татьяна сделала шаг, другой, тут же за что-то зацепилась тапочкой, дернула ногой, обрушила целую груду коробок, свалилась, ушибив локоть, и, шипя, постанывая, принялась растирать его.
– Наказанье, вот наказанье, – причитала она, отыскивая тапок под горой изломанного картона. – Не хватало еще ногу занозить.
Тапок не нашелся, но Татьяна вытянула нечто длинное и довольно тяжелое, обернутое мешковиной и перевязанное бумажным почтовым шпагатом, который был в ходу во времена ее детства.
– Вообще-то, мне нужен тапок, – сказала она, но пальцы ее, изнемогая от любопытства, уже сдирали веревочку со свертка, торопливо разматывали пропылившуюся грубую ткань. – Здесь может быть что угодно, – говорила она себе, – слоновый бивень или берцовая кость страуса, антикварный зонтик с ободранными кружевами или, допустим, детская лыжа, или… или сабля!
Именно что сабля оказалась в свертке. Большая сабля в деревянных, обтянутых потрескавшейся кожей ножнах, с потускневшим орденским знаком на простом, без всяких прочих украшений, эфесе.
– Сабля! А я догадлива, – похвалила себя Татьяна и потянула саблю из ножен. Лезвие взвизгнуло в узкой своей колее и легко вышло наружу. – Привет, сабля, – вежливо поздоровалась Татьяна и взмахнула оружием. – Враги мне теперь не страшны. Запросто голову снесу. Это вам не театральная картонная бутафория. Берегись теперь, Шубин! Ко времени подарочек…
Но шутка шутке рознь, и Татьяна вдруг испугалась самой себя. Она торопливо, а потому не с первой попытки загнала саблю в ножны, обмотала рогожей и упрятала от греха подальше – под продавленное кресло, под то самое, в котором предположительно затаилось привидение. Для надежности еще задвинула коробками. Освободила, наконец, тапочку и вдруг замерла, прислушиваясь: послышалось или нет, что где-то снова завозился, замяукал треклятый кот?