— Поехать со мною, – повторила она. – Хотите?
— Куда? – выдохнул Брюллов, едва ли слыша себя, и тут же, не ожидая ответа, выпалил: – Хочу!
Свидетель этой сцены господин посол Гагарин только вздохнул…
Брюллов кинулся в карету, словно за ним гнались фурии. Впрочем, фурии были просто детьми по сравнению с сонмом бесов сладострастия, которые зашвырнули Карла в карету Юлии.
Великолепная упряжка помчалась… и Карл понял, что в мастерскую ехать не обязательно. Карета вполне ее заменила.
«Между мной и Карлом ничего не делалось по правилам», – признается Юлия позже. Это было именно так – с первой минуты первой встречи!
Юлия и сама удивлялась безумной страсти, которая обуревала ее рядом с Карлом. Может быть, именно кровью они были повязаны? Кровью Сен‑При и Аделаиды? Два сапога пара, муж и жена – одна сатана… Разумеется, их отношения не были узаконены. Да и зачем?! Взаимное желание их было почти неодолимо, и только работа над новой картиной могла заставить Карла отвлечься от Юлии. Впрочем, нет, это не слишком‑то верное выражение – хоть он отрывался от ее тела, но глаза его не отрывались от ее глаз, вбирали в себя ее красоту, насыщались – и не могли насытиться ею, именно поэтому столько обольстительности в трех женщинах с полотна «Последний день Помпеи», обольстительности среди трагизма и ужаса.
Описывая впоследствии основные типы картин Брюллова, Гоголь найдет для них такие слова: «Его человек исполнен прекрасно‑гордых движений; женщина его блещет, но она не женщина Рафаэля, с тонкими, незаметными, ангельскими чертами, – она женщина страстная, сверкающая, южная, италианская во всей красоте полудня, мощная, крепкая, пылающая всей роскошью страсти, всем могуществом красоты, – прекрасная как женщина».
Эта самая «красота полудня» испепеляла Брюллова любовью.
«Никто в мире не восхищается тобой и не любит тебя так, как твоя верная подруга…»
«Мой дружка Бришка… Люблю тебя более, чем изъяснить умею, обнимаю тебя и до гроба буду душевно тебе приверженная Юлия Самойлова…»
«Люблю тебя, обожаю, я тебе предана, и рекомендую себя твоей дружбе. Она для меня – самая драгоценная вещь на свете!»
И одновременно это была связь двух совершенно свободных людей. Юлия отлично понимала право Карла на внезапный порыв вдохновения, который может быть спровоцирован только порывом нового вожделения. Именно этого не смогла понять бедная Аделаида Демюлен. Да и вообще – не всякой женщине свойственно такое самоотречение. Разве только на подобное же самоотречение взамен. Ведь и Карл охотно отпускал от себя свою ненасытную подругу, со временем поняв, что не может сосуществовать в его жизни Юлия и искусство одновременно – нужно уметь выбирать. Да и вообще – рядом с Юлией недолго и умереть в постели!
А Брюллов хотел жить и работать.
Но, вообще говоря, он тоже был еще тот мужчина! Один из его современников писал о нем: «За внешностью молодого эллинского бога скрывался космос, в котором враждебные начала были перемешаны и то извергались вулканом страстей, то лились сладостным блеском. Он весь был страсть, он ничего не делал спокойно, как делают обыкновенные люди. Когда в нем кипели страсти, взрыв их был ужасен, и кто стоял ближе, тому и доставалось больше».
Пара подходящая. Одна сатана, воистину!
То ли высшей была их форма любви, то ли низшей? Может, они были люди будущего? Кто их разберет! Однако часты и такие строки среди сердечных излияний в их письмах: «Скажи мне, где живешь и кого любишь? Нану или другую? Целую тебя и верно буду писать тебе часто», – строчила перышком великодушная подруга.
Брату Карла, Александру, она признавалась, что они все же хотели соединить свои жизни, однако просто‑напросто побоялись убить друг друга, уничтожить свою любовь. Оба были птицами свободными, свободными…
Может быть, они встретились лишь для того, чтобы красота Юлии была запечатлена в веках? Может быть, не она была музой Брюллова, а Брюллов – орудием влюбленной в Юлию вечности?
Она стала моделью для сверкающей нагой «Вирсавии». Из портретов Самойловой сохранились два. Другие исчезли бесследно. Один из сохранившихся – «Самойлова с воспитанницей Джованиной Паччини и арапчонком». Именно от этого портрета итальянская публика пришла в восторг, а его создателя взахлеб сравнивали с гениальными Рубенcом и Ван Дейком.
Красота Юлии на этом полотне не поддается никакому описанию. Слова меркнут… и становится понятно, что каждая картина была написана ими совместно: кистью Брюллова – и сияющей красотой Юлии Самойловой.
В том числе, конечно, и «Последний день Помпеи».
Художник решил запечатлеть бегство жителей Помпеи через Геркуланумские ворота. Для изображения он выбрал улицу, лежащую за городскими воротами, на месте ее пересечения с кладбищенской улицей. На картине боролись два освещения: красное, собственно от извержения, и синевато‑желтое, которым осветила первый план сверкающая молния. Небо было затянуто густыми, черными клубами дыма, так что дневной свет ниоткуда не проникал…
Конечно, то, что изобразил Брюллов, далеко от той ужасной картины, которую рисовал в своих записках Плиний. Этот очевидец ужасной катастрофы особенно подчеркивал то обстоятельство, что все вокруг тонуло во мраке, сыпался такой густой пепел, что надо было беспрерывно его стряхивать, чтобы не быть навсегда засыпанным.
Некий французский критик, описывая впечатление от картины Брюллова, иронизировал: она‑де создана совершенно в тоне манерных мелодий и цветистых декораций оперы Паччини, в ней масса театральности. Упреков в чрезмерной декоративности, патетичности было много. И в чрезмерной красивости… Разумеется, разговоры о пресловутой груди и соблазнительной позе тоже велись. Но при всем при том любовник Юлии Самойловой взлетел на гребне такого триумфа, который мало кто из художников испытывал.
Успех «Помпеи» был громадный не только за границей, но и в Петербурге. Это был апофеоз славы Брюллова – слово «гений» раздавалось со всех сторон. Академия преклонялась перед ним; молодые художники считали за честь быть его учениками.
Маркиза Висконти, его бывшая любовница, которой Брюллов обещал рисунок, никак не могла зазвать Карла к себе. Вернее, он приходил, но не шел дальше привратницкой, удерживаемый там красотою дочери швейцара. Напрасно маркиза и ее гости изнывали от нетерпения: Брюллов, налюбовавшись юной красавицей, уходил домой. Наконец маркиза Висконти сама отправилась в привратницкую.
— Противная девчонка! Если твое общество для Брюллова дороже общества моего и моих титулованных друзей, так скажи ему, что ты желаешь иметь его рисунок. Но отдашь его мне!
«Брюллов меня просто бесит, – гневно писала княгиня Долгорукая, бывшая в то время в Италии и давно умолявшая художника о свидании. – Я его просила прийти ко мне, я стучалась к нему в мастерскую, но он не показался. Вчера я думала застать его у князя Гагарина, но он не пришел… Это оригинал, для которого не существует доводов рассудка!»
В 1835 году Брюллов был отозван в Петербург – Россия жаждала увенчать его лавровым венком. Юлия тоже отправилась в Россию.
«Самойлова вернулась из‑за границы и появилась на вокзале в Павловске с целой свитой красавцев – итальянцев и французов… ее сочные уста, вздернутый нос и выражение глаз как будто говорили: «Мне нет дела до мнения света!» – такой ее запомнил художник Петр Соколов.
То есть прекрасная графиня продолжала будоражить свет и общество своими эскападами. Вдоволь назабавившись, она снова уехала в Италию, потому что север продолжал быть вреден для нее, для этого жаркого цветка. Да и любимый Бришка сделался невыносимо скучен теперь, поднятый на пьедестал своего невероятного успеха. Возомнил себя академиком, мэтром, бессмертным, жаждет писать исторические полотна, но натурщиц ищет теперь исключительно среди бледных россиянок…
Да, а что же Брюллов?
Вернувшись в Петербург, художник был принят Николаем I, а потом начал работу над историческим полотном «Осада Пскова». Для этого через две недели после торжеств в Академии художеств в его честь, состоявшихся 11 июня, он отбыл во Псков.
Работа над картиной продолжалась почти восемь лет, но так и не была завершена. Мечта Брюллова – создать более значительное, чем «Последний день Помпеи», произведение не сбылась, поэтому он не обращался больше к историческим сюжетам. Зато за это время Брюллов написал, создал целую галерею портретов своих современников, которые, несомненно, принадлежат к его удачам: Е. П. Салтыковой, графа А. А. Перовского (писателя Антона Погорельского), В. А. Жуковского, И. А. Крылова.
Мода на Брюллова была невероятная! Брюллова донимали заказами как частными, так и государственными: император и весь свет относились к нему как к придворному художнику.
В январе 1837 года Александр Сергеевич Пушкин побывал в мастерской художника. Одна из акварелей привела его в такой восторг, что поэт попросил ее в подарок. Когда же Брюллов ответил, что работа уже продана, Пушкин в шутку опустился на колени, настаивая на своей просьбе. Чтобы как‑то смягчить отказ, Брюллов предложил написать его портрет и портрет Натальи Николаевны и даже назначил время первого сеанса. Увы, условленный день окажется следующим после роковой дуэли…
Почти за год до этого в одном из писем Пушкин описывал жене свое посещение в Москве Перовского, который повздорил с Брюлловым и перемежал восхищение его этюдами бранью: «Заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник».
Однако Брюллов был недоволен всем: и работой, и жизнью, и даже невероятной популярностью своей. Перовский не зря называл его пьяницей: кутежи и дебоши на какое‑то время захватили всерьез модного художника.
Просыпаясь после очередной попойки, Карл, размышляя, начинал понимать, что в России, в круговороте светской жизни и светских заказов, он не может совершенствоваться. Ему грозило почить на лаврах, а для художника это значит – именно
Увы, это вдохновение скоро остыло: отрешенные от простых человеческих чувств, тем паче – от бурных страстей, лики святых наводили тоску на художника, самую суть которого составляли неистовая страстность и чувственность.
Именно в то время ему показалось, что он найдет спасение в новой любви.
На званом вечере в доме Зауэрвейда, придворного баталиста и любимца императора, Брюллова познакомили с прекрасной музыкантшей – дочерью рижского бургомистра Федера Тимма. Ее звали Эмилией, она была тиха, скромна, чиста, юна – воплощение кротости и непорочности. Ну, сущий ангел! Рыжий демон почувствовал себя укрощенным и свободным от бесовских страстей: Брюллов влюбился и пригласил Эмилию позировать. Она согласилась. Брюллов упоенно написал портрет: тоненькая девушка в белоснежном платье – изящный лесной ландыш! – у рояля. Кстати, на рояле стояла именно что ваза с ландышами. Многим показалось странным, что фоном для фигуры нежной Эмилии был выбран красный занавес такого тревожного оттенка. Считалось, это было сделано для того, чтобы ярче оттенить ее неяркую красоту. Однако интуитивный выбор Брюллова, возможно, не слишком понимавшего, что он делает и почему, оказался безошибочным и роковым…
Влюбленный Карл сделал предложение. Ему было сорок, Эмилии – восемнадцать. И она, и ее отец предложение приняли с радостью. То есть Эмилия, конечно, потупляла глазки и прелестно краснела, однако шептала нежные, сбивчивые слова любви. Первой любви, был убежден тщеславный Карл…
27 января 1839 года состоялось венчание. И тут гости почуяли нечто неладное. «Я в жизнь мою не видал, да и не увижу такой красавицы, – вспоминал потом свидетель бракосочетания, один из учеников Брюллова, Тарас Шевченко. – В продолжение обряда Карл Павлович стоял глубоко задумавшись; он ни разу не взглянул на свою прекрасную невесту».
Почему? Да потому, что накануне он узнал правду о той почве, на которой растут такие вот цветы непорочности, как его Эмилия.
Ну да, она была не девица… Но это еще полбеды! Ужас состоял в том, что у Эмилии был постоянный любовник, и этого человека Брюллов знал. Его звали Федер Тимм. Отец Эмилии был ее растлителем и любовником.
Вот он, красный, тревожный фон, на котором проистекала жизнь девушки в белом платье!
Нежность, чистая, романтическая нежность, которую испытывал Карл к своей юной невесте, была так велика, что он даже готов был закрыть глаза на случившееся. Удалось бы это сделать или нет – вопрос другой, главное – он был на это готов. Однако Федер Тимм не смог расстаться с любовницей даже и после свадьбы. Впрочем, Эмилия тоже не мыслила жизни без него.
То есть Брюллов с ужасом понял: он сам оказался всего лишь
И эти расчеты едва не оправдались. Конечно, Брюллову не хотелось скандала, но… существовать в такой позорной грязи было свыше его сил. Он стал настаивать на разводе, Эмилия не соглашалась. По Петербургу поползли новые слухи – на сей раз о том, что Брюллов бьет свою юную, прелестную жену, что она убегает из дому, ища спасения у родственников и друзей…
Брюллов тоже убегал из дому и тоже искал спасения у родственников и друзей. Например, в доме барона П. К. Клодта. Карл забивался в детскую и плакал, словно сам был обиженным, потерявшимся ребенком.
Чтобы добиться разрешения на развод, Брюллову пришлось писать прошение на имя министра двора князя Волконского, а также давать письменное объяснение шефу жандармов и фактически второму лицу в государстве – Александру Христофоровичу Бенкендорфу.
Вот лишь несколько строк из этих унизительных, позорных объяснений.
«Убитый горем, обманутый, обесчещенный, оклеветанный, я осмеливаюсь обратиться к Вашей Светлости, как главному моему начальнику, и надеяться на великодушное покровительство Ваше…»
«Я влюбился страстно… Родители невесты, в особенности отец, тотчас составили план женить меня на ней… Девушка так искусно играла роль влюбленной, что я не подозревал обмана…»
«Родители девушки и их приятели оклеветали меня в публике, приписав причину развода совсем другому обстоятельству, мнимой и никогда не бывалой ссоре моей с отцом за бутылкой шампанского, стараясь выдать меня за человека, преданного пьянству…»
«Я так сильно чувствовал свое несчастье, свой позор, разрушение моих надежд на домашнее счастье… что боялся лишиться ума»…
Толпа обожает наблюдать крушение своих недавних кумиров. Очень многие знакомые отвернулись от Брюллова. Имя его все равно оказалось запятнанным: ведь это какой позор – иметь такую жену!
Развод был получен к концу года в связи с «крайне печальными отношениями между супругами». Об этих «отношениях» судачили многие, и Брюллов вынужден был поспешно покинуть Петербург.
Но – не один.
Его «беззаконная комета» вдруг явилась в Петербурге, вроде бы хлопоча по делам наследства. А на самом деле – спасая своего возлюбленного друга из той пучины черной меланхолии, в которую он уже совсем было погрузился.
Однако какой странный рок преследовал Брюллова! Жена – жертва инцеста, но ведь и божественная Юлия – дитя, по слухам, такого же инцеста… Поистине, не зря шепталась досужая публика, будто у изголовья колыбели Брюллова стояли рядом бесы и ангелы!
Но это всего лишь реплика.
А наследство Юлия получила от приснопамятного мальтийского кавалера, графа Литты.
Джулио было семьдесят, однако он все еще считал себя малым хоть куда – да и был таковым. Вино, по отзывам знавших его людей, хлестал, как гусар на биваке. И вообще в удовольствиях себе не отказывал. Рассказывали, будто накануне смерти Юлий Помпеевич опустошил громадную форму мороженого, рассчитанную на двенадцать порций, восхитился искусством своего повара: «На этот раз мороженое было просто необыкновенным!» – и отправился в мир иной, испытав последнее доступное ему бренное наслаждение. Все его огромное состояние досталось Юлии.
Итак, она явилась в Петербург, где ее уже успели подзабыть и даже с трудом узнавали. «Она так переменилась, – записал в дневнике К. Я. Булгаков, – что я бы не узнал ее, если бы встретил на улице, похудела, и лицо совсем сделалось итальянское. В разговоре даже имеет итальянскую живость и приятна…»
Юлия немедленно узнала главную злобу дня: историю с женитьбой и разводом ее бывшего любовника. Немедленно были забыты все недоразумения: она кинулась в мастерскую Брюллова, несомая порывом вновь нахлынувшей любви – этой ее необыкновенной любви, в которой к безудержной женской страстности примешивался оттенок бескорыстной, почти мужской дружбы.
Они прильнули друг к другу и долго не могли разомкнуть объятий, почти с изумлением осознавая свою небывалую, другим непонятную близость. Наконец смогли вновь взглянуть друг на друга.
Юлия была ослепительна.
Карл был удручен, несчастен… но уже с кистью в руке.
— Жена моя – художество! – усмехнулся Брюллов, избегая объяснений.
Да эти объяснения и не были нужны. Потому что Юлия, эта страстная вакханка, немедленно принялась врачевать уязвленное мужское самолюбие друга самым доступным и самым приятным способом. И делала это так хорошо, что впервые в голосе раздавленного унижением Бришки появились те снисходительные торжествующие нотки, которые были ей так хорошо знакомы по Италии. Ну да, помнится, они лежали на алом бархатном покрывале на помосте в его мастерской, сплетаясь телами и мыслями, и Карл
Убедившись, что Брюллову полегчало, Юлия снова поселилась в своей Графской Славянке. Дом для нее перестроил брат Брюллова Александр, сделав из него истинный шедевр архитектуры. Графиня давала балы, собирала к себе весь цвет петербургского бомонда, и вечера в ее обществе были так прекрасны, что, говорят, даже Царское Село опустело: свет предпочитал проводить время у графини, чем у императора с императрицею.
Ходили слухи, будто Николай Павлович предложил графине продать ему Графскую Славянку. Юлия‑де усмехнулась:
— Скажите государю, что ездили не в Славянку, а к графине Самойловой. И где бы она ни была, будут продолжать к ней ездить.
Оставив Славянку, графиня отправилась в прекрасный вечер на Елагин остров и доехала до той стрелки, где в то время пел только соловей и вторила ему унылая песнь рыбака со взморья.
Став на эту стрелку, Юлия сказала:
— Вот сюда будут приезжать к графине Самойловой.
И в самом деле – до нашего времени дошли такие сведения – уже со следующего дня в дикий уголок Елагинского острова начали приезжать поклонники графини. В каких‑нибудь две‑три недели Елагинская стрелка стала местом собраний для всего аристократического и элегантного общества Петербурга.
Юлия продала Славянку богачу Воронцову‑Дашкову, а у того вскоре перекупил имение император, назвав его на свой лад – Царская Славянка.
На память о жизни Юлии в Славянке художник Петр Басин, приятель Брюллова, изобразил ее в парадной зале любимого имения. Портрет получился сдержанным – просто отчет о внешности графини: была‑де на свете вот такая красавица, одна из многих…
Карл Брюллов тоже начал портрет Юлии, своим любящим, а значит, вещим сердцем предугадав, что это будет ее последнее посещение России. Именно поэтому картина получила странное длинное название: «Портрет графини Юлии Павловны Самойловой, рожденной графини Пален, удаляющейся с бала с приемной дочерью Амацилией Паччини».
Между Юлием и обществом, которое она покидает, Брюллов опустил тяжелую, ярко пылающую преграду занавеса – алого… опять алого! – словно отрезав от нее общество. Она сорвала маску и предстает перед зрителем во всем откровенном блеске своей красоты, а за ее спиной колышутся смутные очертания маскарадных фигур. К этим невыразительным фигурам вернуться уже не захочется.
Так оно и вышло. В России ее больше ничто не держало. «Санкт‑Петербургские ведомости» вскоре известили читателя, что графиня Самойлова покинула столицу, выехав в Европу… навсегда!
Только уехала она не одна: увезла с собой «Бришку драгоценного», которого скрутила неожиданная болезнь. Скрутила в самом прямом смысле: руки сводило судорогой, он не мог повернуть шею – сказалось нервное перенапряжение. Да и сквозняки, которые терзали его на лесах под куполом Исаакиевского собора, будут еще долго напоминать о себе.
Солнце Италии, любовь Юлии на какое‑то время вернули ему бодрость. Но ненадолго.
— Я жил так, чтобы прожить на свете только сорок лет, – говорил художник. – Вместо сорока я прожил пятьдесят, следовательно, украл у вечности десять лет и не имею права жаловаться на судьбу. Мою жизнь можно уподобить свече, которую жгли с двух концов и посередине держали калеными клещами.
Страсть тоже была пережжена, как и жизнь. Это только говорится, что женщины стареют раньше! Карл Брюллов был старше Юлии всего на шесть лет, но он уже казался рядом с ней стариком, одержимым только своими хворями. И в конце концов Юлия пожала своими мраморными плечами – и удалилась с бала этой страсти, подобно тому, как она удалилась с бала у персидского посланника на картине Брюллова.
А он то уезжал на Мадейру, то возвращался в Петербург, то снова отбывал в Италию…
Прошло девять лет.
Двадцать третьего июня 1852 года Карл Брюллов, в очередной раз приехавший в Италию для лечения застарелого ревматизма сердца и поселившийся в селении Манциано, в семье своего преданного друга А. Титтони, внезапно скончался после тяжелого приступа. Незадолго до этого он написал картину «Ночь над Римом». Закончив ее, с закрытыми глазами ткнул кистью в полотно и велел похоронить его в этом месте. Оказалось, что он указал на кладбище Монте Тестаччо. Там его и погребли – точно в указанном месте.
Юлия всегда гордилась любовью, связывавшей ее и одного «из величайших когда‑либо существовавших гениев», человека, которого она «так любила и которым так восхищалась». Однако для нее, столь алчной до жизни, до страсти, до любви, до смеха и новых впечатлений, невыносимо было долго предаваться печали. Лучшим средством утешиться была новая любовь… И она не замедлила явиться!
Удивительно: образ страдающего, изможденного Брюллова произвел на Юлию, похоже, очень сильное впечатление, потому что она обратила свое благосклонное внимание не на воплощение силы и здоровья, как следовало бы ожидать, а на изможденное лицо, лихорадочно блестящие глаза, болезненный румянец молодого тенора‑дебютанта Пери. Такое случается иногда со зрелыми красавицами. То ли неутоленный материнский инстинкт дает о себе знать, то ли ищет выхода переизбыток жизненных сил, которыми непременно нужно поделиться с другим, более слабым существом. То ли хочется оправдать свое слишком уж праздное существование, придать ему новый смысл тем, что ты, может быть, своей страстью вернешь к жизни обреченного…
Но если это не удалось с Брюлловым, почему должно было получиться с Джованни Пери?
Господи, какие только слухи не ходили об этой связи! Якобы графиня Юлия просто‑напросто похитила бедного мальчика из театра после спектакля, во время которого его красота пронзила ей сердце. Будто бы слуги графини схватили его у артистического подъезда и втолкнули в карету. Не успел Джованни и слова сказать, как эччеленца[22] запечатала ему рот поцелуем… Что было дальше, можно догадаться.
Без труда.
Говорили также, что Джованни от бурной страсти так ослабел, что графиня на руках носит его из постели к столу и переносит обратно в постель. В конце концов стали болтать, якобы он вообще не покидает постели, однако любовница продолжает им наслаждаться…
Да мало ли что говорят о красавицах, которые уязвляют убогое воображение людей самим фактом своего существования!