— Теперь я буду сразу просыпаться, вот посмотришь!.. Разбуди меня завтра пораньше. Как подоишь корову, так и буди. Я корову в череду отгоню и сразу на бригадный двор побегу. Первым прибегу, самую лучшую лошадь выберу.
— Смотри, сынок, ты начинаешь взрослую, мужскую жизнь так веди себя по-мужски, — сказал отец. — Чтоб не было потом кислых слез и жалоб. Покажи нашенский, бурлуковский характер.
Я клятвенно обещал это сделать.
Обещать просто, а выполнять мужские обещания, показывать «нашенский, бурлуковский характер» — очень нелегкое дело, в этом я убедился скоро.
Спал я в саду на копне первого душистого степного сена, и никакими силами невозможно было вытащить меня на рассвете из-под ласковой старой шубы. Я даже зубами держался за нее, мыча жалобно: «Маммма-а, еще одну-у-у мммину-у-утку-у-у…»
Мать подоила корову, погнала ее в череду на выгон к речке и, вернувшись, сказала мне со смехом:
— Ну, работничек, теперь ты можешь спать хоть до самого полудня. Все хлопцы наперегонки побежали на бригадный двор. Разберут лошадей, никакой тебе не достанется. Будешь навоз на конюшнях подметать, а твои кореша — верхи скакать.
И тут меня словно бы жгучей молнией насквозь пронизало: в одно мгновение припомнил все, что с вечера обещал, что намеревался сделать… Сбросил колдовскую шубу, скатился со скирды и, подгоняемый лаем ничего не понимавшей Найды, в которой была хорошая примесь сибирской лайки, помчался напрямик через огороды на бригадный двор. Теплое солнце присвечивало мне в спину.
Я безнадежно опоздал. Я был последним. Бригадный двор опустел. Все лошади разобраны. Под камышовым навесом в одиночестве стояла старая лошадь Зина. Я узнал ее. От обиды на себя, на кореша-соседа Гришу Григорашенко — не забежал, не разбудил, не стянул со скирды! — хотелось в голос завыть. Стало невыносимо больно: будто бы опоздал на поезд, который ушел со всеми моими друзьями в неведомый, счастливый край, а я вот остался один на ветреном полустанке…
Из бригадной конторы вышел Леонтий Павлович и, покачав головой, проговорил с таким обидным разочарованием, что мне хотелось уменьшиться до размеров мыши и шмыгнуть в первую попавшуюся дырку:
— А я считал, что мой племяш — мужчина, парень что надо, а он… Да ты меня просто обидел, опозорил! Зачем мне такие племяши — сони и лодыри?! Обещал первым быть, а пришел последним…
Мой взгляд, наверное, выражавший ужас, был прикован к одиноко стоявшей у яслей лошади Зине: «Неужели мне придется работать с ней?!» У меня судорожно тряслись губы, глаза жгло слезами.
Леонтий Павлович, человек чуткий, добрый, прекрасно понял мое состояние, сменил интонацию, положив ладонь на мою взъерошенную голову.
— Ну, пойми, Енька, не мог же я придерживать самую лучшую лошадь и приказывать всем; мол, не троньте ее, это для моего племяша. Неудобно, знаешь ли, перед хлопцами — они ведь первыми прибежали на бригадный двор.
У Леонтия Павловича хватило терпения, доброты и ласки убедить меня в том, что Зина — лошадь умная, работящая и послушная, и уговорить работать с ней.
— Ну, верно, Зина — своенравная, строптивая лошадь, но такой она бывает с людьми нехорошими, злыми, — растолковывал он мне. — А с хорошими — Зина добрая, понятливая, ласковая. Поработаешь с ней — сам узнаешь, что она за лошадь!.. Я сам работал с Зиной и верхом скакал на ней, когда она была помоложе. О, если б ты знал, какой это был конь! Конь-огонь! Как она скакала!.. Извели ее, негодяи, измучили, занехаяли… Да вот еще совсем недавно, четыре года назад, когда мы только-только колхоз стянули, гуртом вековые межи своих единоличных ланов перепахали и на общем поле пшеницу посеяли, я вместе с Зиной против кулацкого отребья воевал.
Дело было летом, перед самой жатвой. Засиделся я тут, в бригадной конторке, со всякими отчетами. Вышел — первые петухи пели — и увидел отблески пожара на облаках со степной стороны. Встревожился: в чем дело? что горит? Присмотрелся — зарницы полыхают за бугром, там, где пшеничные поля дозревали… Тогда, знаешь, еще не было постов «легкой кавалерии» в степи, у колхозных полей… Пшеничка наша, колхозная, горела, что же еще могло там гореть!.. Ударил я в набат — заколотил железякой по вагонному буферу, который вон там, на акации” висит, и кинулся к навесам, к лошадям, а их там нету ни одной, всех отпустили пастись под бугор. Что делать?.. Заложил я два пальца в рот, свистнул изо всей мочи призывно, как мы это делаем, подзывая коня: фью-й-фью-й-фью-юй-юй! На всякий случай посвистел, мало надеясь, что подбежит ко мне какая-нибудь лошадь, и помчался в степь, в сторону пожара, на ходу посвистывая. Слышу: какая-то лошадь несется навстречу мне. И что бы ты думал?.. Это была Зина!.. Остановилась передо мной, храпит, копытами о землю бьет. А со мной ни седла, ни уздечки. Не возвращаться же за ними на бригадный двор, ценное время терять — там, за бугром, пламя все выше бьет! — вскочил на нее и закричал, сам не знаю почему, так: «Зина, враги! Контры! К бою, Зина!.. Аллюр три креста, Зинуля!» По шее похлопал ее, направление в сторону пожара за бугром дал. Она заржала пронзительно и грозно и с места в карьер взяла.
Кто знает, может, ярость моя против подлых поджигателей подействовала на нее, а может, я угадал слова красного казака, ее хозяина, которые произносил он, когда скакал в бой против белогвардейцев, а может, просто поняла, что я хотел от нее, — только понеслась она напрямик к горящему пшеничному полю сама, без моего руководства!
Мы настигли поджигателя, увидели его в отблесках пламени. Он не успел добраться до своего коня, которого оставил в тернах на склоне балки, не думал, что мы так быстро тут появимся. Дважды выстрелил, сволочь, из обреза по нас. Попал мне в плечо, вот сюда, а Зине — в бедро, но не опасно. «Контра! — снова крикнул я. — Зина, к бою!» Лошадь цапнула его зубами за голову, сбила с ног. Я прыгнул на него, не давая опомниться, завернул руки за спину, связал ремнем. Это был здоровый молодой мужик, сын одного раскулаченного нашего хуторянина. Чуть позже прискакали колхозники, забили огонь в пшенице, благо ветер поутих, не разнес пламя широко.
Потом я гнал поджигателя в хутор, держал на мушке его же обрез, а Зина гневно всхрапывала ему в затылок.
Вот такая она лошадь, Енька! А ты боишься ее. Хорошего, нашего человека Зина не тронет — вот что ты должен знать в первую очередь. Чудная она лошадь, верно, но порядочная животная, работает на совесть, жаль только — сволочные люди ей нервы попортили. К ней с лаской, с доброй душой подходить надо. Ну, ты ведь не станешь обижать ее, а?.. Она многое понимает. Вот погляди, мы о ней говорим, имя ее упоминаем, а она, вишь, слушает, ушами стрижет. Ну, пошли, я тебя познакомлю с Зиной.
Я пошел к Зине на полусогнутых, дрожащих ногах, ласково, но настойчиво подталкиваемый теплой дядиной рукой. Леонтий Павлович, развязав повод уздечки, передал мне.
— Держи, Енька, и будь для нее другом, заботливым и ласковым, защищай от дураков. Мне же самому за всеми дураками не уследить. — Погладил лошадь по шее, приклонил ее голову ко мне. — Вот, Зинуля, с ним будешь работать. Слушайся его.
Не знаю, для того ли, чтобы я набрался уверенности, а может, и для лошади говорил он эти слова, но только Зина потянулась ко мне, прикоснулась, мягко щекочущими губами к моему голому плечу и, дохнув горячим влажным теплом, произнесла что-то похожее на «умга-гуимга-фрунга!»
— Ну, вот видишь, она согласна, она тебя признала! — довольно засмеялся Леонтий Павлович.
Я держал повод в руке и смотрел на Зину критическим, оценивающим взглядом, как на неожиданное приобретение, которое неведомо еще на что годится. На ней, видно, давно уже никто верхом не ездил. Занехаянная она была: грязная, шерсть пыльным войлоком сбита, кожа подырявлена личинками оводов, кровь полосами присохла на ребристой спине и боках. И худа она была так, что хребет колуном торчал, — каково было на ней верхом сидеть!
Я так и сказал Леонтию Павловичу. Видимо, это была последняя попытка отказаться от Зины.
— Она, наверно, больная… Вишь, какая тощая!.. И ноги какие… И хромает…
Но по тону моему и взгляду определил дядя, что я уже начал жалеть старую лошадь.
— Нервные — всегда тощие, — раздумчиво произнес он, поглядывая на Зину. — Ничего не поделаешь, надо бы ее привести в порядок, причепурить. Она еще послужит колхозу. Знаешь что, Енька, своди ты Зину на речку, отмочи ее хорошенько, чтоб вся эта кожура на ней размякла, да с мылом и щеткой искупай ее!.. А потом покажи нашему коновалу Федору Попову. Знаешь, где он живет?
Я знал: жил он в соседнем хуторе Верочкином. Знал хорошо и самого ветфельдшера Попова. Отец дружил с ним. В составе одного донского полка воевали они, потом вместе партизанили, сражались с белогвардейцами.
— Осмотрит он, — продолжал Леонтий Павлович, — лекарства нужного даст, посоветует тебе, что сделать, чтоб она на поправку пошла. А потом в кузню своди, там ей копыта подстругают, подкуют. Поухаживай за ней — она почувствует в тебе заботливого хозяина и зауважает, будет за тобой ходить следом, как собака, и слушаться будет. Все понял? Все сделаешь?
— Все понял, все сделаю, дядя Лева, — ответил я степенно, уже ощущая на себе груз забот о пожилой больной лошади.
— Даю тебе на это три дня, а потом решим, что будете с Зиной делать. Подыщем работу вам по силам.
— Ладно, — сказал я и повел Зину со двора.
— Ты бы напоил ее, Енька, — посоветовал он.
В водопойном корыте у колодца с журавлем вода была мутной, в ней плавал мусор.
— Я напою Зину дома, доброй водой, — ответил я.
— Ну-ну, как знаешь, — с удовлетворением заметил дядя.
3
Каким только насмешкам мы с Зиной не подвергались, идя через хутор ко мне домой! И старый и малый цеплялись к нам, словно репейники:
— Эй, Енька, куда Зину волокешь? На живодерню в Каялу? (До станции Каяла — двенадцать километров).
— Бурлучок (Бурлуки — наше родовое прозвище), ты зачем эту одру в Кирсонию привел, взбесится она, всех перекусает!
— Он ее вместо собаки во двор на цепь привяжет!
— На курятник веди сельсоветскую коняку, Енька. Туда ей дорога так или иначе — курам на корм!
Я шел молча, пригорбленно, злым волчонком поглядывая на насмешников, и Зина брела за мной понуро.
— Ну, пара — Семен и Одара! Ха-ха-ха!
Был я худой, высокий для своего возраста мальчишка, с большими ступнями, и старая лошадь была высокая, худая, мосластая. Какое-то сходство обнаружилось между нами, и меня это злило очень.
А тут еще эта шебутная разбойная братва Волошины: Сенька, Витька и Петька — с очень выразительными прозвищами — Стенька Разин, Врангель и Ермак!.. Завидев нас, они высмыкнули камышины из стрехи погреба и, улюлюкая, хохоча, выскочили на дорогу.
Я выдернул из тына палку и зашипел, брызгаясь горячей слюной:
— Кто тронет Зину, голову развалю!
Я, наверное, светился отчаянной решимостью, если они тотчас умерили свой пыл, а старший из них, Стенька Разин, мой сверстник, совсем благодушно спросил:
— А скажи, куда ты ее ведешь?
— Я буду работать с ней!.. Только вначале надо ее привести в порядок — так сказал бригадир. Зина больная — дураки ей нервы попортили: то бьют ее, то дразнят! — с намеком добавил я.
И тут Сенька Разин, бросив камышину, погрозил кулаком братьям:
— Я вам вот покажу, как дразнить Зину! А ну-ка, марш домой, будем картошку тяпать.
То-то было радости моим младшим сестренкам Нине и Сане, когда я завел лошадь во двор. Они тотчас стали жалеть ее, приговаривать: «Такая бедная конячка, такая худая, такая занехаянная!..» Захлопотали, стали овощной суп в шаплыке готовить. Крошили туда бураки, морковку и пастернак, я принес оклунок сухарей, воды свежей вытащил из колодца — залил ею все это добро, посыпал солью и размешал челбой. Поставили мы шаплык с «супом» на табурет, подвели к нему лошадь. Она понюхала еду и посмотрела на нас с недоумением, недоверием.
— Ешь, Зинуля! — уговаривали мы ее. — Это же вкусно.
Нет, не смела она прикасаться к этой очень соблазнительной для лошади пище. Давно, видно, не кормили ее чем-либо подобным. Я вынул из «супа» размокший сухарь, подал ей.
— На, ешь, Зина.
Она захватила губами сухарь, с удовольствием съела — и только! Не решалась сунуть морду в это добро. Стояла и кивала головой, поглядывая на нас. Я зачерпнул пригоршней жижу с крошеными овощами и хлебом, омакнул ей рот, посвистел негромко. Косясь на меня выразительным темно-синим глазом, она ела из моих ладоней, которые я потихоньку опускал, пока не притопил в шаплыке. И тогда лишь стала она смело, не отрываясь, поглощать наше кулинарное произведение. Радуясь аппетиту лошади, мы неотрывно наблюдали за ней. Так смачно хрустели на ее зубах бурак и морковка! Все Зина съела, ничего не оставила в шаплыке. Оглядела нас, каждого обнюхала, что-то ублаготворенно бормоча. Что она хотела нам сказать? Что ей очень понравился такой корм? Благодарила?.. Во всяком случае, именно так мы поняли ее «разговор».
Разморенная сытной, вкусной и обильной пищей, Зина пошла в тень акации, разлеглась там рядом с Найдой и заснула так успокоенно и крепко, что даже захрапела во сне, чем очень удивила нас и собаку. Пока она спала, я собрал в котомку купальные принадлежности: большой кусок хозяйственного мыла, круглую конскую щетку, кусок мешковины и большой деревянный гребень.
На речку я повел лошадь по балочке, разделявшей хутора Еремеевский и Песчаный, подальше от глаз людских. Перебрели неглубокий, поросший камышом и чаканом ерик и через ярко-зеленый лужок пришли к так называемой сарме — глубокому месту, отшнурованному от ерика, из которого когда-то брали серую глину для обмазки хат, — с песчано-глинистым дном и чистой водой, без куширя. Оставив котомку на берегу и раздевшись, я завел Зину в сарму и стал окатывать водой. Она от удовольствия как-то утробно загудела, развесив уши, будто бы запела басовито. Я засмеялся, не знал, что лошади способны издавать такие интересные звуки.
День был солнечный, теплый, с белыми, сияющими в синеве облаками, отражавшимися в тихой воде сармы. Окатывать высокую лошадь на мелком месте у берега было неудобно, и я пошел на глубину по уходящему полого вниз твердому дну. Зина последовала за мной, хотя я и не держал ее за повод. И мне тогда пришла мысль заставить ее поплавать на глубине. Что лошади умеют хорошо плавать, мне смалу было известно. Однако она остановилась, едва вода покрыла ей бока.
— Ты что, Зинуля! — удивился я. — Боишься? Поплыли на глубину!
Фырча, она тянула голову вперед, но не трогалась с места. «Видно, давно не плавала», — подумал я и призывно посвистел, вспомнив, как это делал Леонтий Павлович. Зина навострила уши, раздувая ноздри, набрала воздуха и, как-то ухнув, поплыла ко мне. Я отдалялся от нее, а она догоняла меня. Мы плавали по кругу, и это было похоже на игру; когда Зина догоняла, я нырял, и тогда она встревоженно ржала, кружась на месте, а когда показывался на поверхности, лошадь бормотала что-то похожее на «гухма-умгар-р!», прижимая уши к голове, — сердилась на меня, переживала.
Наплававшись, поустав, мы выбрались на мелкотьё, и здесь я стал намыливать Зину и натирать щеткой. Она обнюхивала себя, брезгливо оттопыривая губы и обнажая желтые сточенные зубы, — запах мыла ей явно не нравился, но массаж, верно, был очень приятен: она подставляла бока, выгибалась, аж приседала от удовольствия… И все текла и текла с нее грязная мыльная пена.
Трижды намыливал я ее и натирал щеткой, начиная от ушей до репицы, устал уже, даже голову помыл ей, следя, чтоб мыльная вода не попадала в уши, и она все вытерпела, не сходила с места.
Затем мы снова поплавали — теперь я уже плыл рядом с ней, держась за гриву. Усталые, удовлетворенные, выбрались на густую траву луга, огороженного со всех сторон закамышелыми ериками. Чистой тряпкой, скрученной жгутом, я старательно сгонял с нее воду. Опустив голову, широко расставив ноги — чтобы я смог достать до самой хребтины и крупа, — Зина стояла, не шелохнувшись, млея от наслаждения. Расчесывая ей гриву старинным гребнем, я что-то говорил ей, захлебываясь и смеясь, охваченный необъяснимой радостью. Она же слушала внимательно (я убедился потом: она очень любила, когда разговаривали с ней), стригла ушами, поглядывая на меня с интересом из-под мокрой челки. Когда Зина обсохла, я щеткой старательно пригладил шерсть, и она заблестела. От этого как будто еще больше обозначились ребра на худых боках.
Много осыпалось на меня линялых шерстинок из хорошо промытой шкуры. Я полез в сарму ополоснуться, и, когда выбрался на берег, Зина стала облизывать мне голову, приглаживать шершавым языком взъерошенные волосы. И жутко, и хорошо, и боялся я — ведь так близко были зубы, оставившие жестокие следы на руках и голове Матюхи, и радовался: она ласкала меня, как могла бы ласкать своего жеребенка, — осторожно, нежно, щекотно… Вначале я стоял сжавшись, еще не доверяя ей, а потом открылся, заговорил с ней сердечно:
— Ах ты умница!.. Ну что ты за чудная лошадь такая!..
Она пробежалась подвижными бархатными губами по моему затылку и спине, словно бы что-то собирала там, и положила голову на плечо, да еще приласкалась своей щекой-ганашей о мою щеку. Что же мне, страстному любителю волшебных сказок, оставалось думать в таком случае?! У меня просто голова закружилась от наплыва всяких чувств и мыслей!..
К ветфельдшеру Попову мы добирались низом, мимо той копани, где Зина наказала Матюху, мимо мельницы-крупорушки. Зашли к нему с выгона — был тогда небольшой выгон, отделявший наш хутор от Верочкина. Зина сама повлекла меня во двор Попова, натянув поводок, за который я держался в нерешительности: заходить туда или каким-то образом вызвать ветфельдшера на улицу. Лошадь прямиком пошагала к конскому госпиталю — длинному теплому сараю с окнами. Из кубла, вырытого в скирде сена, вылез лохматый пес — его очень спокойно, как знакомого, восприняла Зина, — пробухтел со старческой хрипотцой, повернув морду к хате, и сел, почесываясь и поглядывая на нас сочувственно.
Из хаты, что-то прожевывая, вышел Попов, пробасил, как мне показалось, недовольно:
— Ты кого это привел ко мне, Енька?
— Так это же Зина, Федор Петрович! — стал кричать я, заглушая робость. — Она сама во двор зашла и меня потащила! И сама прямиком дошла сюда вот, до конского госпиталя!
— Вот как! — удивился он. — Неужели это Зина? Боже мой, во что хороший конь превратился! — обошел вокруг нее, погладил по крупу, на котором выделялся след когда-то выжженного тавра. — Вот, гляди, Енька, Зина была строевым конем буденновского полка!.. Так, ты говоришь, она сама тебя в мой двор затащила?
— Да, сама! Я держу ее, а она тянет!..
Зина утробно бормотала, притрагиваясь к плечу фельдшера губами.
— Видишь, она помнит меня! Здоровается, привечает, — Он погладил лошадь по шее, помял соколок. — Слабенькая стала… Так, говоришь, потянула тебя прямо до конского госпиталя? Не понимаешь почему? Она же тут одно время на излечении была. Лечебные ванны для ног принимала. Запущенный мокрец был у нее. Ну, вылечил я ее, избавилась она от страданий. Помнит о том крепко. — Попов ходил вокруг Зины, ощупывая ее. — Память у коня, чтоб ты, Енька, знал, отменная — и на добрые, и на злые человеческие дела. И нюх у коня хороший, по запаху он нашего брата, коновала, за километр слышит. Правда, мерин сторонится нас, а вот кобылица сама подходит, на болезни жалуется. У них, у лошадей, чтоб ты, Енька, знал, на первом месте память, потом слух и нюх. Зрение у них не ахти какое.
Зина потерлась лбом о плечо Попова, затем почесала зубами себе бок.
— Замечаешь, Енька, какая Зина сообразительная лошадь? Видишь, сама показывает, где у нее болит! — он взялся за ганашу, за подбородок, скажем, нащупал вену, стал считать пульс. — Ага, частит немного… Давление повышенное, потому, видно, и голова у нее побаливает. Нервная старушка! — Поджав заднюю ногу к животу, Зина стала чуть-чуть покусывать бабку, щелкая зубами, Федор Петрович взялся за нее, Зина терпеливо стояла на трех ногах.
Я неотрывно следил за действиями ветфельдшера. Он завернул щетку на бабке, ощупал сустав, крепко нажимая на него большим пальцем. Лошадь дернулась. Попов поцокал языком.
— Эге, да тут небольшая опухоль… Но не мокрец… А-а, вон в чем дело — поранилась чем-то острым. — Отпустил ногу лошади. — Дам я тебе, Енька, жидкий состав в бутылке, и ты вот что будешь делать…
— Я буду делать? — в испуге переспросил я.
— А то кто ж?.. Ничего тут сложного нет. На ночь помоешь Зине ногу, промокнешь, потом намотаешь вот тут, вокруг бабки, чистую тряпку, а вот с этой стороны, где ранка, ватку подсунешь и этим жидким составом хорошенько пропитаешь ватку. А утром тряпку снимешь. Ясно?
— Ясно…
— Слушай, а все-таки почему это именно ты привел Зину ко мне?
— Да я же с ней работать буду! Леонтий Павлович сказал, что сперва ее надо привести в порядок, причепурить… А что ее чепурить, когда лечить надо…
И начал я перечислять, чем она, на мой взгляд, болела. Вон и хребтина торчит, и кожа побита, и на ногах костяные наросты. Очень верил тогда в то, что ветфельдшер мог запросто преобразить старую лошадь, и страстно убеждал его сделать это.
— Енька, если ты собираешься работать с Зиной, тогда внимательно слушай, что я тебе скажу. На ногах у нее эти костяные наросты, чтоб ты знал, так называемые жабки, — штука неизлечимая, да и не мешают они лошадке нормально жить и работать. — Попов вынул из просторного кармана полотняного пиджака трубку и стал выслушивать лошадь. — Все у нее вроде бы в порядке. Сердце, правда, чуток сбивается с ритма, и дыхание шумновато: она, видно, не так давно воспаление легких перенесла. И никто не позвал меня к ней, никто не привел ее сюда, в конский госпиталь. Никто ведь не следит за здоровьем и благополучием заслуженного боевого коня, а теперь так называемой клячи! Потную поят, потную на сквозняке ставят, не растирают соломенными жгутами, не прикрывают попоной… Что за люди-звери! Имели собственных лошадей — жалели, а когда они стали колхозными — издеваются над ними, портят… А худая она, Енька, может быть, и на нервной почве. Понервничает из-за дураков — аппетит потеряет, а потом стоит дремлет, голодает или от коликов страдает. Да, Енька, Зина была боевым конем, к дисциплине, к порядку, к справедливому человеческому отношению смолоду была приучена. Паек строевого коня получала, разнообразные витаминные корма и овес давали ей. А что она сейчас получает?.. Шиш с маслом! — посмотрел пристально лошади в глаза, потом рот ей раскрыл, в глубину заглянул. — Авитаминоз у нее, чтоб ты знал, Енька! Овощами ее надо подкармливать, овсецом. Слышал? Если думаешь всерьез с ней работать и дружить, то должен хорошо слышать.
— Я слышу! Слышу! — заверил я.
— И должен хорошо понимать, зачем я тебе все это говорю. Если ты жалеешь Зину, то слушай такой наказ мой: бери ее ночевать домой, примочки делай, как я учил, подкармливай овощами, пойло на макухе готовь. И вот что еще: надо бы попасти Зину на целине, «на Сахалине». Знаешь, где это?
— Знаю… Это далеко… аж за третьим бугром, — пробормотал я, чувствуя, какой груз забот о лошади наваливается на меня.
— Обязательно надо попасти Зину на древнем целинном разнотравье!.. И не крути носом, Енька, ежели хочешь лошади помочь. Она там найдет себе нужную лечебную травку. Лошади сами знают, какая им нужна травка от той или другой болезни. У лошади тоже глисты всякие бывают, и она знает, какими травами их выгонять.
Он вынес из «конского госпиталя» бутылку с «составом» и банку с густой мазью, сильно пахнущей карболкой. Бутылку отдал мне и стал втирать мазь в ранки на коже лошади, продолжая просвещать меня:
— Купай почаще Зину, чисти щеткой, протирай суконкой, а то ведь, знаешь, какое дело: на грязной, потной коже лошади оводы оставляют свои личинки, а лошади облизывают себя и друг дружку, и эта пакость попадает им в рот и во внутренности, и они потом очень нервничают по этой причине… Да, вот еще, братец. Дней десять, пожалуй, надо дать ей, чтоб оклематься. Попасешь ее, подкормишь, подлечишь. В кузню пока не веди. Не дастся она подковаться. Потом поведешь, как перестанет прихрамывать. Ты все понял?
— Все понял, Федор Петрович.
— Все выполнишь, что наказывал тебе? Имей в виду, кроме тебя, ей некому помочь. А то, если уж совсем захиреет коняшка, на курятник отволокут ее.
Последняя фраза окончательно меня убедила, и я ответил решительно, без размышлений: