Политическая жизнь и ее задачи мощно отразились на философствовании великих немецких идеалистов. Гегель в молодости был более или менее близок к революционному настроению Фихте, но быстро изменил свой образ мыслей. Глубокий ум, уравновешенный характер заставил его с презрением отвернуться от людей «бури и натиска», этих весьма прекраснодушных бунтовщиков, грозивших мир перевернуть, много разглагольствовавших о чувстве, о личности, ссылавшихся на Руссо и Фихте, но столь бессильных перед общественной стихией. Гегель презрительно относился к возне «критической личности», он считал ее жалким отщепенцем от объективного духа, творчество которого сказывалось в медленном массовом прогрессе.
Гегель беспощадно высмеивал субъективный, индивидуалистический идеализм. Но он делал это отнюдь не во имя консерватизма, отнюдь не примыкая к иному романтизму, к барскому и роялистическому консерватизму Де-Местров, Бональдов, Шатобрианов. Для Гегеля дух, проявляющий себя в истории, вечно и закономерно прогрессирует. Одинаково нелепо — как стараться подтолкнуть его слабыми силенками индивида, так и задержать его какими бы то ни было мерами. Гегель объективист в этом смысле. Все то, что существует, тем самым доказывает неоходимость и разумность своего бытия, с точки зрения творчества духа. Но и крушение существующего служит доказательством его неразумности и непригодности. Это — оправдание истории и в ее косности и в ее движении, вернее в ее органическом постепенном возвышении. Гегель говорит:
«мировой дух имел терпение пройти через эти формы на протяжении долгого времени, и взять на себя громадную работу мировой истории, в течение которой он в каждую из этих форм вылил все то содержание, на которое она только была способна».
Или, как излагает Энгельс:
«Место умирающей действительности занимает новая, жизнеспособная действительность, занимает мирно, если старое достаточно рассудительно для того, чтобы умереть без сопротивления, — насильственно, если оно противится этой необходимости. Гегельская философия раз навсегда показала, как нелепо приписывать вечное и неизменное значение каким бы то ни было результатам человеческого мышления и действия».
Гегель может, благодаря этому, призываться одинаково на защиту существующего порядка и революции. Если бы консерватор и революционер стали спорить перед Гегелем, он с загадочной улыбкой сказал бы им: «Тот из вас, кто победит, докажет тем и правоту свою, и разумность своих убеждений и действий». К сожалению, эта мудрость похожа немножко на сову Минервы, вылетающую лишь по ночам и судящую post factum.
Революционеры — в их числе Гейне и Энгельс — однако как будто более правы, опираясь на Гегеля: в самом деле, по духу его философии всякий порядок должен рано или поздно изжить себя и замениться новым. Однако сам Гегель, вопреки этому непреложному историзму своей философии, в системе своей, в современном ему прусском государственном укладе, склонен был усматривать конец всемирной истории. Энгельс прав, однако, когда революционность Гегеля видит в его методе, этой душе его философии, — методе, рассматривающем каждое явление в неразрывной и неизбежной связи с явлением, его породившим и из него развивающимся, — а консерватизм его в его громоздкой, быстро устаревшей, системе.
Взгляды Гегеля на эволюцию природы, отличаясь от взглядов Шеллинга во многих частностях, сходились в главном. В своей энциклопедии он говорит:
«В природе надо видеть систему ступеней, из которых каждая вытекает из другой… но не так, чтобы одна естественным путем была произведением другой, но происходит это в силу внутренней идеи, составляющей основу природы. Метаморфоза присуща только понятию, как таковому, так как только его применение есть развитие… От таких туманных в сущности представлений, каковы так называемое происхождение растений и животных из воды и затем происхождение развитых животных организмов из низших и т. п., мыслящий наблюдатель должен отделаться».
Таким образом и Гегель усмотрел градацию и постепенное возвышение духа в природе, но не допустил здесь движения, реального прогресса, хотя от него можно было ждать этого.
Зато в истории Гегель подходит к Фихте и рассматривает ее, как постепенное возвышение к свободе, совершающееся во времени. Только там, где у Фихте постоянная борьба духа с недуховным, у Гегеля планомерная диалектика самого духа, себя самого преодолевающего, из себя развертывающегося.
Сопоставим коротко философию, истории Гегеля в ее главнейших принципах с основными принципами Маркс-Энгельсовской философии истории.
Прежде всего эволюция природы есть реальный процесс для марксизма, принимающего в области естествознания современный эволюционизм Дарвина, Спенсера и т. п.; высшие ступени действительно и реально порождаются низшими. Также и в истории человечества.
У Гегеля неисследимый дух сам носит в себе закон своего развития — диалектику понятия; у Маркса история есть конкретная борьба человеческих групп с природою и между собою. Двигателем истории является борьба классов, быт которых, взаимоотношение, силы определяются степенью власти человека над природой, изменениями его производительных сил и с тем вместе способов производства.
Если введение реального момента (методы и орудия производства и их эволюция) уже значительно изменяет характер философии истории, то введение понятия классовой борьбы, или, вернее, установление наличности этого факта, еще более изменяет весь характер миросозерцания. Конечно, Маркс разделяет объективизм Гегеля и для него общественный строй растет, падает, сменяется новым в силу глубоких причин, изменить которых не может никакой человеческий произвол. И он высмеивает романтиков революционного субъективизма и романтиков затхлого консерватизма, По для него новое, растущее в старом, молодые силы, долженствующие разрушить ветхие рамки, антитезис — реально воплощен в людях, а именно представителях того класса, который объективным ходом вещей предуготован к господству. Движение духа превращается в реальную борьбу одной группы человеческой против другой, объективный момент — движение общества вперед — сливается с субъективным — стремлением людей активно двинуть вперед общество. Только, конечно, субъектом активности для Маркса является не «герой», а класс.
Близок марксизм к Гегелю постольку, поскольку Гегель, подобно Фихте, ставит коллектив выше индивида,
«Он воздал хвалу тем народам и тем временам, когда люди сполна отдавались великим общественным идеям, которые открывали им самое зерно бытия. В эллинизме и христианстве он видел культурные формы, из которых каждая в отдельности являла этот признак. Отдельный индивидуум не чувствовал себя здесь оторванным, отрезанным от целого, членом, он не выступал с критикой против целого, но воодушевлялся им и в нем терялся».
Но Гегель упускал из виду экономическую рознь, которая в обществе, основанном на частной собственности, фатально создает разлад и даже распыление коллектива, Гегель не сознавал этого зла и не подымался никогда далее до половинчатого социализма Фихте. В этом мешал ему его филистерский, постепенческий либерализм. Марксизм же ставит мир, согласие, гармонию коллектива бесконечно высоко, но лишь для социалистического общества; в нынешнем же обществе коллективистическое мирочувствование возможно и желательно лишь внутри пролетариата. Внутреннее согласие и дисциплина сопровождаются здесь однако яркой враждебностью, боевой ненавистью к той части общества, которая отстаивает отживающее.
Построения великих немецких идеалистов занимают важное место в культурном развитии человечества. Они сосредоточивают внимание на факте прогресса, ему придают первостепенное значение, так что в учениях Фихте, Шеллинга и Гегеля мы видим разновидности философии прогресса. Все эти великие философы призывают человеческую личность к тому, чтобы понять и радостно принять себя звеном в величавом развитии духа, пли одухотворения природы. Оставляя в стороне попытки Гегеля примирить свою философию с философски-отпрепарированным христианством, мы не можем не признать в его философии религии высокие черты. Он установил факт связи религиозных систем между собою, понял их как лестницу миро— и самопознания человеческого. Что же представлялось ему высочайшей ступенью этой лестницы? В основу своей религии Гегель кладет сознание бесконечности, но эта бесконечность, вне которой ничто конечное не мыслимо для него, ни в каком случае не отдельный от бытия бог, — бесконечность для Гегеля проявляет себя лишь в явлениях конечных и во времени и в пространстве. С другой стороны, это и не вселенная, управляемая незыблемыми механическими законами, в которой дух есть нечто случайное, чуть не болезненное; нет — для Гегеля чувство и мысль, которые мы находим в себе, суть лишь высшие выражения бесконечного, проходящего длинный ряд ступеней совершенства, равного себе но существу и разнообразного по формам. Выше же индивидуального чувства и мышления стоит культурное человеческое общество, творящее все высшие формы общественности. Разумная связь индивидуального со всеобщим, в которой свобода и необходимость совпадают все более, по мере роста познания мира человеком и роста сил человека, — это центральный факт, — смысл религии только в этом: в том, чтобы знать и чувствовать эту связь и поступать согласно ей. Человеческое и человечески-общественное было, таким образом, естественно выдвинуто Гегелем над космическим. Надо было еще и в человеческом обществе выделить те его элементы, которые являлись носителями будущего и придать этим практически-политический характер всему религиозному построению. Этого не сделал Гегель. Но и этого было бы мало. Оставалось бы еще усмотреть ту связь, которая имеется между политическим и философским развитием — с одной стороны и основным двигателем человеческого развития — эволюцией труда и сотрудничества, с другой. Этого также Гегель сделать не мог.
Итак, выходом из Гегеля при благоприятных общественных условиях должна была явиться философия практики, практический вывод из приобретенного сознания прогресса и его ценности. Передовая буржуазия, в лице особенно Фейербаха, пыталась наметить этот выход. Фейербах сильно очеловечил Гегелевскую религиозную философию, но оба важнейших практических момента (признание пролетарского класса носителем высшей формы общества и признание экономической трудовой основы культуры) не дано было ему внести. Это сделали великие мыслители пролетариата, явившегося наследником идеалистической Философии.
«Само собой разумеется, что правильные и практические выводы принудили их пересмотреть и предпосылки и поставить Гегеля с головы на ноги. Только это придвинуло дело к подлинному единству вселенной, которое не было достигнуто Гегелем, ибо у него, несмотря на все усилия, по справедливому замечанию Фейербаха, над конкретным миром витает тень действительности, т. е. планомерная развертывающаяся из себя идея».
Здесь перед нами возникает важный вопрос: в каком смысле научный социализм является наследником религиозной философии Фихте, Шеллинга, Гегеля? Постольку ли лишь, поскольку он сменяет ее? Постольку ли, поскольку воспринимает общее ей со всеми эволюционистами понятие прогресса? Или научный социализм воспринял, слишком молчаливо к сожалению, и некоторые элементы настроения, мирочувствования великих идеалистов?
Этот важный вопрос мы предпочитаем рассмотреть подробно по изложении религиозно-философских воззрений Фейербаха в связи с критикой их Энгельсом. Нам ясно тогда будет, как совершался переход от идеализма старого типа к «диалектическому материализму».
Но Фейербах в наших глазах является уже синтетиком. В его учении некоторые начала гегелианства слились с тенденциями материалистического характера. Нам надо поэтому вернуться к материалистам Франции XVIII века, которым Энгельс придавал, как предшественникам, не меньше значения, чем идеалистам Германии.
Если ближайшей к идеалистам, как крайности, синтетической религиозной философией был спинозизм, то ту же роль относительно цветущего материализма XVIII века играл английский деизм.
Деизм
Главный толчок к выработке и торжеству механического мировоззрения дал, как мы уже сказали, прогресс индустрии. В Англии, во Франции он имел неодинаковый характер. Судьбы индустрии и точной науки в Англии взяла в свои руки омещанившаяся, или из мещанства поднявшаяся знать. Воевать с духовенством ей было не из-за чего, опираться на массы и освобождать их от предрассудков незачем. Она отнюдь не была революционной. Политически революционное мещанство того времени (XVII, XVIII в.в.) было скорее в массе своей экономически и культурно реакционным. Расцвет искусства и особенно науки во время английской реставрации находился в резком контрасте с правами, царившими во время революции. Маколей характеризует эпоху Карла II следующими словами:
«Торговля и промышленность поднялись до такой высоты, о которой в прежнее время не могли и мечтать. Средства сообщения были улучшены, давно заброшенные шахты снова открыты, все с тою энергию, которая свойственна эпохам материальных предприятий, и которая всегда там, где она сильно возбуждается, благоприятно влияет на энергию и дух предприимчивости в других отношениях. В это время огромные города Англии начали вырастать из земли или увеличиваться в таких исполинских размерах, что в течение менее чем двух столетий Англия сделалась самою богатою страною в мире».
Сам король занимался физикой и имел лабораторию.
«Лорды, прелаты и юристы посвящали свои часы досуга гидростатическим исследованиям. Изготовлялись барометры и оптические инструменты для самого разнообразного употребления; элегантные аристократки проводили время в лабораториях и заставляли показывать себе фокусы магнитного и электрического притяжения. Лишенное плана любопытство и тщеславный дилетантизм аристократов соединялись с строгим и основательным изучением специалистов, и Англия пошла по пути успехов в естественных науках, как будто оправдывая предсказания Бэкона».
Философские тенденции этих людей выразил уже Гоббс, заявлявший, что бог свидетельствует о себе только через посредство природы и государства. Природа при этом, по Гоббсу, довольно легко обходится без гипотезы о боге, зато государство держится за нее цепко из откровенно полицейских целей.
Великий ученый Бойль выразил философию деизма с наибольшей ясностью: для него мир есть огромный механизм, нечто вроде знаменитых страсбугских часов, с их многочисленными остроумными автоматами; но мир еще гораздо сложнее и остроумнее страсбургских часов, и было бы нелепо предположить, что он возник без часовщика, и притом весьма гениального и могущественного. Сделав свои часы — вселенную, бог по-видимому успокоился навеки, часы идут себе и не нуждаются в его вмешательстве; предположение о необходимости что-нибудь чинить, чистить или переделывать в них, есть богохульство и недоверие к гению часовщика. Это было логично и удобно. Почти на такой же точке зрения стоял Ньютон: бог казался ему необходимым для того, чтобы дать миру первый толчок; дав этот толчок, бог удалился на покой.
Еще дальше идет Толанд. Являясь деистом в своих подписанных сочинениях, — в анонимном «Пантеистиконе», он утверждает, что материя сама в состоянии порождать движение, что материальность и движение неразрывны, что самый дух присущ материи, что она развертывается по собственным законам. Он мог бы подписаться под словами Бруно:
«Бесконечность форм, под которыми является материя, она принимает не от чего-либо другого и, так сказать, только внешним образом, но она производит их из самой себя и рождает их из своего лона. Она не есть то prope nihil, чем ее хотели сделать некоторые философы, и в чем они впадают в противоречие с собою самими, не та голая, чистая, пустая способность без действенности, совершенства и действия; если она сама по себе не имеет никакой формы, то она ее не лишена, как лед лишается формы теплотою или бездна светом, но она похожа на родильницу, выносящую плод из своего лона».
Деисты однако не отказываются от бога, и даже у Толанда материя есть «богоматерия». Ясно сознавая выгодность сохранения религии для дисциплины масс, деисты шли двумя путями, чтобы спасти религию от разложения. Первый путь — путь рациональной реформы, примирения веры и разума, Локк, например, утверждал, что сущность христианства сплошь разумна, что нужно выделить это золото разума, отбросив шлаки суеверий. Тиндаль шел дальше; по его мнению существует только одна разумная религия, которую мудрецы исповедывали во все времена, это — чистый деизм: вера в то, что бог создал закономерный мир, установив в то же время незыблемо и навеки законы разума и законы совести.
Совершенно в том же роде, как просвещенные дипломаты интегрального католицизма наших дней критикуют современных католических модернистов, критиковали деистов-реформаторов дальновидные люди, вроде блестящего государственного деятеля лорда Болинброка, Весьма тонко этот богослов доказывал, что в христианстве, как и во всех положительных религиях, неразумное, даже нелепое с точки зрения чистой мысли, занимает центральное место, составляет душу. Разум не должен прикасаться к истинам веры: иначе, как бы он ни был осторожен, он разрушит их. И лукаво улыбаясь в сторону друзей-аристократов, вельможный лорд показывал толпе благочестивое лицо и торжественно поучал: вера есть дело сердца, она нигде не сталкивается с разумом; как свет солнца не может ускорить или замедлить движение масс на земле, или изменить характер звуков, так и разум бессилен повлиять на таинственные движения верующей души и молитву упования, подъемлющуюся к богу.
Спасители веры наших дней достигают наивысшей виртуозности, когда соединяют приемы Локка и Тиндаля с приемами Болинброка.
Наиболее разрушительный тонкий и сильный ум английского деизма, великий скептик Юм, это беспокойное дитя хаотического, быстросменного, ненадежного капиталистического строя, начинавшего накладывать руку на всю жизнь, несколько раз направлял силы своей дерзкой мысли против понятия бога. Его критика схоластических доказательств бытия божия почти так же разрушительна, как критика Канта. Но, подобно Канту, подобно Вольтеру, Юм останавливался в решительную минуту. К Юму вполне применимо то, что говорит о Вольтере и Канте Ф. А. Ланге:
«Вольтер не хотел быть материалистом. В нем бродило, очевидно, неразвитое, несознанное начало основной точки зрения Канта, когда он неоднократно возвращается к теме, которую резче всего выражают известные слова: „Если бы не было бога, то нужно бы его изобрести“. Мы постулируем бытие бога, как основание нравственного образа действий, учит Кант. Вольтер думает, что, если бы дать Бэлю, считавшему возможным атеистическое государство, в управление пятьсот или шестьсот крестьян, то он тотчас же заставил бы проповедывать учение о божеском возмездии. Можно очистить это выражение от его легкомысленности, и действительный взгляд Вольтера будет тогда заключаться в том, что понятие бога необходимо для поддержания добродетели и справедливости».
На наш взгляд, именно то, что идеалист Ланге считает «легкомыслием» Вольтера, является настоящей глубиною и позволяет заглянуть в область затаенных мотивов классового характера. Мы отнюдь не хотим сказать этим, что Юм, Кант и Вольтер просто сознательно кривили душой, просто лгали. Нет, ужас перед бессмысленной стихийностью жизни, ее резко бросающаяся в глаза и растущая с прогрессом капитализма необеспеченность, глубокое недоверие к мещанину, начинавшему рвать свои путы и проявлять свой волчий эгоизм, страх перед забитыми массами, начинавшими потрясать здание культуры, покоившееся на согбенных плечах голодных Атлантов труда, — все это вызывало в душах передовых идеологов буржуазии то страстное желание сохранить неподвижный и все сдерживающий полюс, какое заставляет и нынешних эпигонов их все боязливее и отчаяннее взывать о том же среди густеющих сумерек мещанства. Но река времени бурно уносит великого идола.
Материалисты
Тень бога жива в деизме, жива в пантеизме. Но материалисты, наконец, делают решительный шаг. К этому толкает их социальный мотив. Революционное стремление французской буржуазии, ненависть ее к феодальной аристократии и особенно к духовенству, невыносимость тисков старого режима для ее растущих молодых сил превозмогла в значительной ее части страх перед народным Ахероном. В религии, в дуализме духа и тела, чуют отражение и в то же время опору старого авторитарного строя, дуализма господ и слуг, при чем буржуазия оказывается еще в числе последних. Надо не только признать закономерность мирового механизма в целях экономического господства над силами природы, надо еще провозгласить полную постижимость, разумность всего сущего, в смысле доступности его разуму во всем объеме: это сразу ставило идеологов буржуазного порядка — светскую интеллигенцию на место идеалистов старого порядка — духовных. Но мало того, хотелось возвеличить материю, ибо она была символом «ротюры» в философии, как дух — символом двух правящих сословий. Сиейес скажет: «третье сословие было ничем, оно хочет быть всем»; это же выражается и в крике материалистов, брошенном в лицо спиритуалистов: по-вашему материя ничто, prope nihil, по-нашему она все.
Революционное положение материалистов придало их мыслям блистательный размах. Высшие классы поддерживали образ бога, созданный по образу и подобию неограниченной земной власти, — материалистам легко было открыть в нем тирана и ударить в него именно с этой стороны. Дидро восклицает:
«По образу высшего существа, который предлагается мне, по его наклонности к гневу, по строгости его мести, по множеству тех, которым он дает погибнуть в сравнении с немногими, которым он благоволит притянуть спасающую руку, самая праведная душа могла бы пожелать, чтобы его не существовало».
И с каждым дальнейшим шагом материализм изгоняет бога; он не приемлет и пантеизма, ибо чует в нем ограничение разума, математически, механически мыслящего разума, стремящегося все объяснить из одного принципа, и притом элементарного. Пантеизм усложняет природу, предполагает за ее силами еще какие-то неведомые и недоказуемые глубины. Материализм упрощает природу; ради ясности картины он многое игнорирует, отбрасывает, отрицает: «дух» он готов отрицать даже в себе самом; даже себя, мыслящего и велящего человека, он готов механизировать ради стройности своего боевого миросозерцания.
Детерминизм в той его форме, которая диктовалась законченным механическим миросозерцанием, несомненно, отрицает свободу волн, отрицает начисто, превращая волю в иллюзию и нечто совершенно ненужное в подлинной картине природы. Если один из первых материалистов, Гертли, выставляя положение, что мышление является продуктом механизма, действующего с необходимостью по законам материального мира, — выражает некоторый ужас перед собственным выводом и говорит, что пришел к нему лишь после долгих исследований и долгой борьбы, то Гоббс, решительно принимая ту же точку зрения, как будто не сознает ее мертвящего, принижающего человека значения.
Но настоящее торжество детерминизма мы видим в сочинениях французских материалистов. «Система природы» всячески подчеркивает царящую в человечестве необходимость. Согласно ей, отдельный индивид движется с такою же необходимостью во время социальных движений, как частицы праха, взметаемые бурей. Индивид рассматривается, как нечто но существу пассивное. Да и где искать активности в мире необходимостей?
«В ужасных потрясениях, которые охватывают иногда политические общества и нередко причиняют ниспровержение государства, не существует ни одного действия, ни одного слова, ни одной мысли, ни одного движения воли, ни одной страсти в действующих лицах, участвующих в революции как в роли разрушителей, так и в роли жертвы, — которые не были бы необходимы, которые не действовали бы, как они должны действовать, которые не производили бы неминуемо следствий, которые они должны произвести, согласно положению, занимаемому действующими лицами в этой нравственной буре. Это было бы ясно такому уму, который был бы в состоянии понять и оценить каждое действие и противодействие, происходящее в духе и теле участников».
Все движется извне, все есть двигаемое, в конце концов нигде нет двигателя. Получается странный парадокс получается мертвое perpetiuim mobile. Всякая отдельная часть его не может не сознавать своей абсолютной зависимости от целого, иллюзорности своего самобытного существования. Дидро говорит:
«Обстоятельства, общий поток увлекают одного на путь славы, другого на путь позора. Стыд, угрызение совести — это ребяческие выдумки, вызванные невежеством и тщеславием существа, приписывающего себе заслугу или вину вынужденного мгновения».
Итак, долой «тщеславие», признаем себя «вынужденным мгновенном» и только. Но если каждое мгновение и каждая частица природы — вынуждены, то и вся в целом она мертва, ибо иерархии одних частей и моментов над другими материализм не признает! Рабы все части вселенной, раба и она. Чья раба? Пустой формулы — механического закона, нигде не существующей и всюду царящей необходимости.
Этого мало: природу разбивают еще на бесчисленное количество атомов, она их механическая комбинация. Движение каждого атома определяется целиком движением всей неизмеримой массы атомов, его окружающих. Ни один из них не есть центр сил, всякий получает только толчки и пассивно им подчиняется: стало быть повсюду подчинение, подчинение не чему-либо выше стоящему, а слепому безликому множеству.
Развивая последовательно это миросозерцание, такие мыслители, как Ледантек, уперлись в самый мрачный пессимизм, какой существовал когда-либо[18].
Удивляться ли, что молодой Гёте встретил центральную книгу этого направления с чувством презрительного отвращения:
«Как скучно и пусто чувствовалось нам в этой печальной среде атеистической полуночи, в которой исчезает и земля со всеми ее тварями, и небо со всеми его созвездиями. Должна существовать материя, движущаяся от вечности, и эта материя своим движением вправо и влево и во все стороны должна производить, без дальнейших рассуждений, бесконечные феномены бытия. Этим всем мы еще удовольствовались бы, если бы автор действительно построил перед нашими глазами мир из своей движущейся материи. Но он так же мало знает о природе, как и мы, ибо, укрепивши несколько общих понятий, он тотчас же оставляет их, чтобы превратить то, что является выше природного или высшею природою в природе, в материальную, тяжелую, правда движущуюся, но все-таки неимеющую направления и формы природу, и думает, что он очень много выигрывает этим».
Он называет книгу Гольбаха «квинтэссенцией дряхлости», и не допускает даже, чтобы она могла быть вредной.
Но Гёте ошибался: все им сказанное вполне применимо лишь к такому «законченному механизму», какой развивают некоторые современные буржуазные мыслители.
Конечно, атомизм и необходимость являются настоящими порождениями буржуазного строя, где каждый индивидуум (латинское individuum равно греческому 'α:ομογ) чувствует себя обособленным и, в обособленности своей, бессильным перед стихиями анархического хозяйства, играющими им, как игрушкой. Но революционно настроенная буржуазия XVIII века еще не сумела критически раскрыть весь ужас того миросозерцания, которое подходит к ужасу капиталистического социального уклада, как перчатка к руке. Миросозерцание современных материалистов, типа Ледантека, пессимистично, между тем как миросозерцание Гольбаха и Дидро, авторов, «Системы природы» — было оптимистическим. Мало того, материализм XVIII века был по-своему религиозен! Во-первых, как ни изгоняет он бога, — тот возвращается: на место слова «бог» ставят слово «природа». Законы природы отнюдь не рассматривались, как простые результаты стихийных движений бытия, но как разумные его основы; а главное, крепка была вера в благость природы. Спасала унаследованная от деистов мысль о разумности сущего, — это последняя форма благоговейной веры спасало неведение истинной сущности того общественного разумно-индивидуалистического строя, за который боролись; он был еще впереди и возбуждал живые надежды.
Самое название книги гласило: «System de la nature ou des lois du monde physique et du monde moral».
Природа — совокупность законов, по которым вечно движется вечная материя. Количество материи и движения неизменно; ничто не исчезает, ничто не происходит из ничего. Природа есть великое целое, человек — часть ее и находится под ее влиянием, моральное существо его есть лишь особая сторона существа физического. Все может быть постигнуто разумом, точно формулировано и заранее предсказано. Стоит постичь это, и невзгоды жизни, фантастические страхи — рассеются. Какой верой веет от слов: «человек несчастен только потому, что дурно знает природу». Материализм проповедует освобождение от оков предрассудка, непоколебимо уповая, что истина прекрасна и утешительна.
«От заблуждения происходят позорные оковы, которые тираны и жрецы повсюду успели положить на нации; от заблуждения произошло рабство, которым удручены были нации; от заблуждения — ужасы религии, которые обусловливают то, что люди тупели в страхе, или в фанатизме убивали друг друга из-за химер. От заблуждения происходят вкоренившаяся злоба и жестокие преследования, постоянное кровопролитие и возмутительные трагедии, сценою которых должна была стать земля во имя интересов неба. Попытаемся поэтому рассеять туман предрассудков и внушить человеку мужество и уважение к своему разуму. Кто не может отречься от грез, тот может по крайней мере позволить другим создавать себе взгляды на свой лад и питать убеждение, что для обитателей земли главное дело в том, чтобы быть справедливыми, благодетельными и миролюбивыми».
Итак, смотря прямо в лицо природы, мы можем притти к мужеству и самоуважению. Хотят ли авторы «Системы природы» сказать этим, что жизнь сразу и естественно потечет преисполненная справедливости и миролюбия? По-видимому, такова их вера. Порядок природы благодетелен. В тоже время это совершенно объективный, ни от человека, ни от человекоподобного бога независимый порядок.
Об этом порядке барон Гольбах пишет:
«Но так как в мире все одинаково необходимо, то и нигде в природе не может быть различия между порядком и беспорядком. Если захотим все-таки применить эти понятия к природе, то под порядком нельзя понимать ничего иного, кроме правильного следования явлений, которое вызывается неизбежными законами природы; беспорядок, напротив, остается относительным понятием, обнимающим только те явления, которыми нарушается для отдельного существа форма его существования, между тем как, если рассматривать с точки зрения великого целого, никакого нарушения не существует. Порядка и беспорядка в природе нет. Мы видим порядок во всем, что соответствует нашему существу; беспорядок — во всем, что противно ему».
Но не признается ли этим самым существование двух порядков: порядка, согласно критериям человека, и порядка, как неумолимого следования стихийных процессов? Можно ли утверждать, что эти два порядка не сталкиваются? Можно ли утверждать, что идеалы отдельных людей, наций, групп и особенно классов не противоречат один другому? Материалисты недвусмысленно призывают отбросить субъективные представления о порядке, т. е. человеческие идеалы и подчинить жизнь порядку объективному. Для них это значило, конечно, быть революционерами, ибо, опираясь на порядок природы, они стремились к разрушению нелепого порядка, построенного на предрассудках. По в дальнейшем понимание законов природы и морали, как чего-то абсолютного, диктуемого человеку извне, должно было проявить свою антиреволюционность. Руссо предвидел это, запальчиво нападая на энциклопедистов за принижение человека перед средою.
Дидро в приложении к «Системе природы», носящем характерное название «Свод законов природы», с энтузиазмом воспевает владычицу — Природу. Автор вкладывает ей в уста требование, чтобы человечество следовало ее законам и благодаря этому наслаждалось бы счастьем. Религиозный оптимизм Дидро не подлежит сомнению, и при этом мы видим еще здесь такую религию, которая призывает человека преклониться перед внешними силами. Природа является у Дидро единственным божеством, «которому законно курить фимиамы и преклоняться». Если богинями провозглашаются Истина, Разум и Добродетель, то они объявляются в то же время «дочерьми Природы». В самом деле истина для Дидро только познанная природа, разум — самая способность познавать ее, а добродетель — способность беспрекословно следовать ее велениям.
Материалистам XVIII века совершенно чуждо представление о том, что природа есть «une lutte universelle», всеобщая борьба, в которой те же организмы, виды, общества суть потоки более или менее гармонизированных внутренне процессов, стремящихся приспособить к своей форме существования все окружающее, усвоить, вовлечь в свое течение, организовать по образу и подобию своему или на потребу свою элементы среды, т. е. другие такие же потоки.
Поскольку Гольбах подходил к подобному воззрению, он останавливался на одном самосохранении:
«Быть значит не что иное, как двигаться некоторым индивидуальным образом; сохраняться значит сообщать или получать такие движения, которые обусловливают продолжение индивидуального существования. Камень сопротивляется разрушению простою связью своих частиц; организованные существа — более сложными средствами. Стремление к сохранению физика называет инерцией, мораль — Себялюбием».
Но для высших форм бытия быть — значит не только сохраняться, но и расти, размножаться, вести войну наступательную. И вот тут-то становится ясным, что человеческому обществу (и прежде всего его прогрессивным классам) нет ни малейшего основания преклоняться пред разумностью среды и подчиняться ей. Со свойствами среды, с ее порядком человек осваивается только для того, чтобы преодолевать ее, человеческий же порядок, идеал передовых классов общества, должен быть осуществлен, должен воцариться над порядком стихийным. Поэтому выше человека ничего для него быть не может, если говорить о человеке вообще; конкретному же человеку, индивиду, есть что ценить больше себя: это родная ему стихия, человеческое общество в его историческом развитии, трудящийся и совершенствующийся человеческий вид.
Робинэ выделяется среди других материалистов ясной постановкой вопроса о свободе воли. Он не порывает с механическим детерминизмом, свойственным другим материалистам, но он остроумно соединяет (следуя, впрочем, за Лейбницем и Спинозой) внешний детерминизм и внутреннюю свободу:
«Движение моей руки произвольно, потому что оно следует моей воле. Рассматриваемое извне, возникновение этой воли так же естественно-необходимо, как и связь ее со следствием. Но для субъекта эта естественная необходимость исчезает, и существующею является одна свобода. Воля следует субъективно только своим мотивам духовного свойства, но и они объективно снова обусловлены необходимыми процессами в соответствующих волокнах мозга».
Спрашивается, однако, изменилось бы что-нибудь в процессах жизни, если бы сознание отсутствовало?
Современный параллелизм представляет собою четыре разветвления.
1) Параллелисты-материалисты говорят: существенным и основным является физиологический процесс жизни, некоторые части этого процесса сопровождаются эпифеноменом — сознанием; нечего спрашивать, почему это так? — это так — и дело с концом; если бы «эпифеномена» и не было, то в мире ничто не изменилось бы, он только странный аккомпанемент, ненужная роскошь природы.
2) Параллелисты-спиритуалисты считают духовный процесс за основной, а физиологию за его необходимое выражение; распространяя свой параллелизм на всю жизнь и на всю природу, заявляя, что вся материя вообще есть внешнее проявление духа, они все же могут, тем не менее, считаться правоверными спинозистами, потому что Спинозу в этом случае можно повернуть и так и этак.
3) Монисты старого типа выражали параллелизм так: физиологические и психические процессы суть параллельные выражения чего-то третьего, непознаваемого.
4) Наиболее верны духу Спинозы и уже перерастают точку зрения Робинэ новые монисты, каким был, например, Плеханов, полагающие, что толки о третьем непознаваемом надо забыть, а споры о приоритете психики или физиологии — прекратить: это параллельные явления одинаковой важности, связанные функциональной взаимозависимостью и только. Согласно этому воззрению, говорить об отсутствии сознания при наличности органической жизни так же нелепо, как говорить о правой стороне листа бумаги, отрицая существование левой. Акты сознания не кажутся новым монистам чем-то излишним роскошью. Напротив, их роль в экономии жизни огромна, как роль их органа — нервно-мозговой системы. Эта система не воспринимается как простой механический передатчик от внешних возбуждений к реакциям, но как живой орган памяти, сравнения, пластической выработки новых комбинаций реакций.
Еще дальше идут некоторые энергетики: для них мозг есть живой аппарат, создающий из энергий химической электрической и других — новую форму энергии — психическую. Эта новая форма энергии оказалась настолько важным приспособлением для организма, что появление ее в минимальном количестве при сложнейших процессах, происходящих в протоплазме, было немедленно подхвачено подбором и развернуто с огромным богатством и силой. Электрический угорь или скат обладают способностью проявлять электрическую энергию; если бы эта способность была столь же важной и выгодной для жизни, как способность сознавать окружающее (воспринимать, чувствовать в окраске приятного и неприятного, вспоминать, комбинировать ощущения и представления, направлять в ту или другую сторону поток живой энергии и видоизменять таким образом свою реакцию), то несомненно у нас развился бы богатый орган претворения поглощаемых нами энергий — в электрическую. По мнению сторонников этого взгляда (Уорд, Дженнингс и др.), психическая энергия родственна и соизмерима со всеми другими энергиями, и вся разница заключается в том, что движение, теплота, электричество встречаются и вне связи с организмами, психическая же энергия только в этой связи. Однако объективных доказательств существования психологической формы энергии наука не имеет.
Никто во всяком случае из современных позитивистов не защищает, конечно, метафизического финализма, т. е. не отстаивает существование целей, возникающих беспричинно. Хотения, желания, цели и идеалы вытекают, конечно, из обусловливающих их, предшествующих им явлений. Но это не мешает им быть силами, силами направляющими нашу двигательную нервно-мускульную энергию, а через ее посредство технические силы человечества и влияющими таким образом на картину мира.
Отрицание финализма, признание воли явлением обусловленным и обусловливаемым, и в то же время значительным, ценным и обусловливающим, делает в высшей степени приемлемым следующую мысль Гольбаха.
«Если бы мы, опираясь на опыт, знали элементы, которые образуют основы темперамента человека или большинства индивидуумов народа, то мы знали бы что подходит к их природе, законы, которые им необходимы, и установления, которые им полезны. Словом, мораль и политика могли бы извлечь из материализма пользу, которой им никогда не может дать догмат о нематериальности души, и о которой он мешает нам даже думать».
Исторический материализм Маркса и выясняет те элементы, под влиянием которых личность отливается в ту или иную характерную форму.
Вообще новейшая, особенно социалистическая мысль берет у материализма все, что в нем активно, или может служить опорой активности, и отбрасывает в нем все пассивное, узкое, одностороннее. В этом мы убедимся, тщательно разобравшись в отношении Маркса и Энгельса к материализму XVIII века.
Маркс и Энгельс о французском материализме XVIII века
В последнее время можно опасаться некоторого перемещения марксизма с легкой руки Плеханова в сторону материализма XVIII века, что привело к недооценке колоссально важных новых идей, внесенных в материализм Марксом. Энгельс был очень высокого мнения о литературных и философских достоинствах материалистов XVIII века. Но надо помнить, он признавал те же достоинства, чуть ли не в большей степени, и за великими идеалистами. Правда, Энгельс принимал имя материалиста, но это не мешало ему резко отгораживаться от таких материалистов, как Бюхнер, Фохт, Молешотт. Отгораживался он со всей решимостью и от материалистов XVIII века.
Прежде всего, как определяет Энгельс термин материализм?
«Философы разделились на два больших лагеря, сообразно тому, как отвечали они на этот вопрос. Те, которые утверждали, что дух существовал прежде природы, и которые, следовательно, так или иначе признавали сотворение мира, — составили идеалистический лагерь. Те же, которые основным началом считали природу, примкнули к различным школам материализма. Ничего другого и не заключают в себе выражения: идеализм и материализм, взятые в их первоначальном смысле»[19].
Если не соглашаться с теорией творения природы духом — значит быть материалистом, если все школы, принимающие эволюцию высших организмов из низших и, наконец, из материи неорганизованной, — суть «различные школы» материализма, то не только монизм Геккеля, но и эмпириокритицизм и эмпириомонизм суть несомненные разновидности материализма.
Энгельс полагал, что придавать материализму другое какое-нибудь значение незаконно.
«Материализм, говорит далее Энгельс, подобно идеализму, прошел различные ступени развития. Ему приходится принимать новый вид с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании».
Как бы предвидя увлечение гольбахианством, Энгельс предостерегает:
«Не следует смешивать материализм, как общее мировоззрение, вытекающее из известного взгляда на взаимное отношение материи и духа, с той особой формой, в которой выражалось это мировоззрение на известной исторической ступени, именно в XVIII столетии».
Граница, отделяющая материализм Энгельса от миросозерцания Гольбаха, самому Энгельсу представлялась достаточно резкой.
Различие первое:
«В глазах материалистов XVIII столетия человек был машиной, как животные в глазах Декарта. Исключительное приложение мерила, заимствованного у механики, к химическим и органическим явлениям, т. е. к таким явлениям, в области которых механические законы, хотя и продолжают, конечно, действовать, но отступают на задний план перед другими высшими законами, — составляют первую специфическую, неизбежную тогда черту ограниченности классического французского материализма».
Различие второе: — это отсутствие эволюционизма.
Различие третье:
«Фейербах был совершенно прав, когда говорил, что материализм, опирающийся исключительно на естествознание, „составляет основу человеческого знания, но еще не самое знание“. Нас окружает не одна природа, но и человеческое общество, которое, подобно природе, имеет свою историю развития и свою науку. Задача состояла в том, чтобы согласовать с материалистической основой и заново построить на ней здание общественной науки, т-е. совокупность так называемых исторических и философских знаний».
Различие четвертое: не только законы общества не совпадают с законами «природы», не только жизнь не есть просто механизм, но и человеческая психика не есть только бессильное отражение материальных процессов: