— Пока, дочка, не знаю. Подрастешь, найдем тебе именитого человека. В десять лет замуж не выходят. Подрастешь, красавицей станешь, женихи сбегутся со всех сторон, тогда и выберем.
— А во сколько выходят?
— Лет пять-шесть подождать придется. Да чем тебе дома плохо? Зачем о муже заботиться? Головку свою трудить?
— Не буду о муже заботиться. Для этого слуги есть, челядь. Зато на балы буду ездить, на маскарады. Танцевать ночи напролет.
— А спать не захочешь?
— Днем высплюсь. Лишь бы музыка играла. На мне наряд самый дорогой. И я в первой паре.
— Разве ты и так с отцом балов не открываешь, дочка?
— Не балы, а праздники. Балы поздним вечером бывают. Когда свечи горят. Прислуга мороженое разносит. Вино в бокалах искрится.
— Да ты уж все продумала, Марыню.
— А как же иначе! Есть у отца время о всех моих желаниях подумать. Сама я должна все определить: чего хочу, чего не хочу.
— Ты и матушке обо всем говорила?
— Это зачем? Матушка только поучать любит. А проповедей я и в костеле наслушаюсь — такая скука, того гляди заснешь.
— Нельзя так говорить, Марыню, Божественное слово…
— Полно, полно, отец, я не за тем сюда прибежала. Значит, не княгиня… А выше княгинь кто бывает?
— Много разрядов разных.
— А выше всех?
— Сама знаешь, Марыню, в Польше — король.
— Тогда короля мне найди, отец. Только короля.
— Постараюсь, Марыню.
Убежала. Не оглянулась. Короля ей подавай. Теперь только вспоминать осталось, как при дворе покойного короля Зигмунта II Августа жилось!
В девять лет стал сын Боны Сфорцы великим князем литовским, в десять — королем польским и коронован в Кракове. Двадцати трех женился на Елизавете Австрийской.
Жить бы молодому королю да радоваться. Нет, взревновала Бона сына к невестке. Разлучила супругов. Елизавету в Кракове оставила, Зигмунта в Литву отправила — управлять теми землями. Года не прошло — не стало Елизаветы. Никто не сомневался — дело рук старой королевы. Отравила невестку. Как пить дать отравила.
Молодой король тем временем в Барбару Радзивилл влюбился да тайно и обвенчался с ней. На королеву Бону смотреть по тому времени страшно было. Без ее ведома! Без ее согласия! К сейму обратилась, чтобы расторгнуть негодный королевского достоинства брак.
Шляхтичам что! Кого уговорила королева, кого подкупила — денег не жалела. Кто и сам лютой завистью Барбаре позавидовал. Примас о том же твердил.
Король ни в какую. Тогда-то и наступил известный конец — скоропостижная смерть королевской избранницы. Королеве-матери ничего не простил. Озлобился.
В третий раз, как на пожар, скоропостижно женился — на Екатерине Австрийской, да тут же дело о разводе начал. Нетерпеливый. Злой.
В делах государственных — иначе. Что с Австрией, что с Портой Оттоманской мир поддерживать хотел. С одним Иваном Грозным общего языка не нашел. Воевать пришлось. Ни о каком перемирии московский царь и слышать не хотел — сестры королевской, Катажины Ягеллонки, требовал.
А жить король широко начал. Любовницам счет потерял. Что ни неделя — новых требовал. Ночи напролет с ними гулял. Пил без меры. И денег ни на что не жалел. Лекарей не знал. Как слишком сильно занеможется, колдунов да ведуний требовал. Пусть колдуют над ним, пусть любую хворь заговаривают.
Ничего не скажешь, хорошо к Ежи Мнишку относился. Во всем доверял. Попустительством его был доволен. Уж кто-кто, а Мнишек сумеет каждое королевское желание угадать да удовлетворить. А что лишние деньги иной раз в собственный карман положит вместо казенного, внимания не обращал.
Мог бы дольше пожить — не судьба. Пятидесяти двух лет Зигмунт II Август Богу душу отдал. Прямо в объятиях коханки. Верно, о такой смерти и мечтал. Только сестра королевская, Анна Ягеллонка, взъярилась. Все вины на Мнишка возложила. За девок. За попойки. За драгоценности, которых будто бы недосчиталась.
Только откуда ей знать, что Мнишек мог взять, а что и сам король в лихую минуту раздарить, ростовщикам спустить, кого чем наградить?
Не знала, а на сейме кричать принялась. Проклятье на Мнишка наложила. Примас вступился — не помогло. Одно слова — старая дочь старой королевы Боны. От такой лишь бы подальше держаться. Не удалось. Ославила на всю Польшу. Оскорблений не счесть.
Супруга дорогая — и та засомневалась. Все, мол, твое широкое житье, ясновельможный супруг мой, мотовство твое безмерное. Не мотал бы так, королевские деньги и не понадобились. А теперь куда нам, бедным, от дурной славы уйти, мол, покойника обобрать — последнее дело. Бог накажет.
Спасибо, не при всех «казанье» свое — проповедь читать принималась. В спальне супружеской. Иной раз и замахиваться на Ядвигу из дома Тарловых приходилось. Того супруга не понимала, что драгоценности все — мелочь. Что не о них в случае чего пойдет речь — об экономиях королевских, которыми покойный король доверил Ежи Мнишку управлять. Вот тут и на самом деле расплаты не предугадаешь. Как новый король посмотрит. Как господа сенаторы пожелают.
Эх, кабы об одном происхождении разговор вести! Сидите, голоштанные, голопузые, от одного коня, от одного челядинца шляхтичи, смотрите, как Ежи Мнишек живет. Как вас осчастливить может, коли на службу к себе возьмет. А вот без службы, без денег…
Да и детей многовато любезная супруга принесла. Что твоя королева чешская Анна! И сыновей — каждому имение дай. И дочерей — без приданого богатого о женихах и не мечтай, да еще и при сплетнях таких. Куда ни поверни, деньги нужны. Много денег!
В том же году была в Москве буря великая. Пообломало многие храмы и верхушки башен у Деревянного города; и в Кремле-городе, на дворе у Бориса Годунова, с ворот верх сорвало; многие дворы разломало, людей же и скот в воздух приподнимало…
В том же году… по замышлению дьявольскому, задумал князь Василий Щепин да Василий Лебедев со своими советниками зажечь град Москву во многих местах, а самим у Троицы на рву у Василия Блаженного казну пограбить, потому что в ту пору казна была велика, а советникам их, Петру Байкову с товарищами, решеток не отпирать. Бог же не хотел видеть православных христиан в конечной погибели и их замыслы раскрыл. И схватили их всех, и пытали; они же все в том повинились. Князя Василия и Петра Байкова с сыном казнили в Москве, на Пожаре (Красной площади), головы им отрубили, а иных повесили, а остальных по тюрьмам разослали.
Вот Задувки стоят — великий день всех усопших поминовения. Народу на погосте собралось, кажется, никого в домах не осталось: и стар, и млад. День выдался добрый. Тихий. Зничи — светильники поминальные на гробах зажгли — ровно море огненное: горят — не шелохнутся. Звон заупокойный далеко слыхать — по ходкам и оврагам словно река лился. Наутро зима свое взяла: опять озлилась.
Морозы трескучие. Сухие. Снег ночью землю чуть припорошит, в полдень и следа нет: позёмка посечет, с мерзлыми листьями перепутает. Тополя угрюмые, черные стоят: по осени не успели листвы сбросить. Небо свинцом налитое. Редко-редко луч солнечный пробьется — сразу и погаснет.
Дорога до Горыни-реки в изморози еле виднеется. Не дай, Господь, ночным временем ехать. Волки воют. В темноте глаза светятся. Красные. Голодные. По крови соскучившиеся.
— Ясновельможный княже, гонец к тебе…
В камине огромном плахи дубовые день и ночь полыхают. Искры на пол каменный снопами сыплются. Отсветы огненные на стол широкий, кряжистый ложатся. По страницам большой книги раскрытой пробегают. Перевернет князь одну страницу, задумается. Голову рукой подпер.
— Из Москвы. Ни с кем говорить не стал. Себя не назвал. Об аудиенции просит. На своем стоит…
Восемнадцать лет как Евангелие из княжеской типографии вышло — так и называть повсюду стали: Острожское Евангелие — а все досада берет. Иначе издать надо было. Совсем иначе.
Иван Федоров, ничего не скажешь, великий своего дела мастер. Велеть бы ему тогда лишнюю неделю-другую над гербом княжеским поразмыслить. Простоват. Больно простоват герб вышел. И это для князей-то Острожских!
Как-никак от самого Романа Галицкого род повел. Положим, княжества своего попервоначалу и не было. Зато Федор Данилович, когда московиты на Куликовом поле ратников своих несметное множество уложили, какие семье богатства принес! Дарили его землями, не скупясь, князья литовские — и Витовт, и Свидригайло. Было за что: Подолию и Волынь для них отвоевал!
И век свой кончил, дай Господь каждому, — во благости. Постриг принял в Киево-Печерской обители. К лику святых причислен…
— Как велишь, княже, сам ли к нему на двор выйдешь? В замок ли допустить изволишь? Человек-то вам совсем не знакомый, Константин Константинович.
А московский государь Иван Васильевич Грозный завидовал. Перед самой кончиной своей в письме признался: не удержал печатника. В бега дьякон Гостунский от бояр его распроклятых пустился. Не диво! От таких сам сатана деру даст!
Что ж, всю Литву дьякон провел. До Острога добрался. Тут уж ему жаловаться было не на что. Как сыр в масле катался. Кругом почет и уважение. Оттого и выпустил за один 1580-й год и Библию Острожскую, и Новый Завет Острожский, а при нем Псалтырь. Успел нарочный московскому царю для его библиотеки все доставить. Успел раздосадовать.
— Господине…
Не отвяжется старик! Нипочем не отвяжется. Знает — раз князя еще на руках носил, первый раз на коня сажал — все ему можно. Ничего не поделаешь.
— Зови, Ярошек, сюда зови. На дворе не покажешься — кругом глаза да уши. Народу — нетолченая труба.
— Может, и провести гонца лучше через башню? Никто не заметит.
— И то верно. По крученой лесенке прямо в библиотеку и пройдете. Сам на часах постоишь. Свидетелей лишних не нужно.
— Мне ли не знать, княже Константы.
За окном города Острога не видать. Сколько глаз хватает — холмы да овраги между Вилией и Горынью стелятся. Лесам конца нет…
Известно, Московское княжество — одно, Острожское — другое. Только если посчитать, не так уж малы его владения острожские: триста городов — в Галиции, Подолии, на Волыни. Сёл — несколько тысяч наберется. Да и татары меньше докучают.
А все батюшка, князь Константин Иванович, упокой, Господи, его душу! Умел с неверными управляться, еще как умел! Никто такого не придумал. Пограбить татарам даст, людей да скотину в полон захватить, а как домой соберутся со всем обозом, тут одним махом неверных и приканчивал. Воин с добром всяким — уже не воин. Батюшка до нитки их обирал. Ладно, если ноги унести успеют. В Орду ворочаться иной раз и некому.
Шестьдесят битв князь Константин Иванович Острожский выиграл.
Шестьдесят! Своих людей сберег. Богатств нажил. Староста Брацлавский и Винницкий. Гетман наивысший литовский. Воевода Трокский. Всех чинов не перечислить.
Только и на него проруха вышла: попал в плен к московитам. В Вологду сослали, а там принялись улещать — в московскую службу вступить. Уж на что отец нравом независим был, понял: без хитрости свободы не вернуть. Заручную запись на себя дал — служить Москве обещался. Православие принял. А там при первой возможности в родные края сбежал. Сторону Литвы принял…
— Ясновельможный княже, вот и московский гонец!
— Здравствуй, здравствуй, добрый человек. Господь тебя благослови. От кого пожаловал?
— От Хворостинина-Старковского князя Ивана Андреевича, великий господине. Свойственником я ему довожусь по супруге ихней. Только мне и доверился. Часу помедлить не разрешил.
— Рад, всегда рад весточке от князя. Здоров ли Иван Андреевич?
— Божьей милостью здрав и весел был, когда я из Москвы отправлялся. Тебе, великий господине, того же желал со всяческим усердием. А еще передать велел с великим поспешением: недалек тот день, что спознается Москва с новым государем.
— Захворал Федор Иоаннович?
— Что ему деется! Всю жизнь так-то: не здоров — не болен.
— Тогда о чем ты?
— О шурине царском — боярине Борисе Годунове. Перестал он женихов для сестрицы своей, государыни Ирины Федоровны искать. Поди, знаешь, великий господине, как боярин в тайности с послом цесарским, да и не с ним одним, разговоры вел? Мол, преставится царь Федор Иоаннович, так царице бы с каким-никаким принцем обвенчаться, дорогу ему на престол открыть.
— Как не знать! По всем царствам да княжествам европейским разговоры пошли. Так что из того? Может, решил боярин, что вдовство сестре не грозит, поуспокоился.
— Поуспокоился! Да он сейчас только и бояться начал. Бояре снова о разводе заговорили: неплодна, мол, царица.
— Не в первый раз, сколько знаю.
— Не в первый, твоя, великий князь, правда. Только раньше государь за царицу, как дитя малое за няньку, держался, ни на шаг от себя не отпускал. Других кого в теремах признать не мог, а к ней всегда тянулся. Теперь иное. Случалось — и не раз — забывал о царице. Не приди она сама, так и не вспомнил бы.
— Разлюбил, выходит.
— Да уж какая тут любовь, Господи, прости! При государевом-то уме! Прост он, великий князь, ох, как разумом прост. Чуть что — в слезы. Ему бы поклоны в храме Божьем класть, да в колокола звонить — иных дел не дано ему знать. Боярин Годунов того и испугался: уговорят государя без царицы, тут его власти и конец. Всех как есть богатств нажитых лишат да в ссылку и сошлют. Если лютой казнью самого-то его не казнят.
— И как полагает князь Иван Андреевич, что решил боярин?
— Захария Николаева к себе позвал. А Захарий, известно, от государя не отходит — должность у него такая: царский аптекарь.
— Московит?
— Как можно! Из Нидерландского государства в Московию еще при государе Иване Васильевиче Грозном приехал, лет за восемь до его кончины.
— Подожди, подожди, так это Арендта Классена ван Стеллингсверфа в Московию в то время отвезли.
— Он и есть — это у нас его Захарием Николаевым звать стали. Он и питье государю Ивану Васильевичу в день его внезапной кончины подавал. Все годы боярин его от себя на шаг не отпускал, а теперь и вовсе. Быть беде! Успею ли в Москву вернуться.
— А не станет государя, боярину Борису что за прибыток? Так ли, эдак ли, все едино дворца и власти лишится.
— Сестрицу он на престоле вознамерился оставить, вот что!
— Разве венчана была царица на царство?
— Не была, великий князь, где там! Да больно у Годунова власть велика. Все сможет, все устроит. Царица по его струнке ходить будет, не своевольничать. Характер у нее братцу под стать: мягко стелет, да жестко спать. Власть любит, а при таком-то супруге и вовсе разошлась, удержу не знает. Может, с невесткой и не больно ладит, да племянников любит. Удались детки боярину, ничего не скажешь — что сынок царевич Федор, что царевна Ксенья.
— Значит, о сестре боярин хлопочет… А о последнем сынке Ивана Васильевича разговоров никто не ведет?
— О царевиче Дмитрии Ивановиче Углическом? Так ведь…
— Все кончину его признали, и дело с концом? Весь народ? И слухов никаких? На торжищах, на папертях церковных?
— Народ! Да нешто народ во что поверит! У него своя правда, свой ум. Мыслям-то запрету не положишь.
— О том и говорю. Так что же?
— Говорили. Сразу после дела странного Углического говорили. Потом потише стало. Боярин Годунов — он на вид только умилен да ласков, а в Сыскном приказе кого хошь до смерти замучает.
— Здесь не его власть, добрый человек. Говори без опаски. Да и имени твоего я спрашивать не стану: был ли в Остроге, нет ли, никому не доказать.
— Разве что так… Говорили, великий господине, будто и не царевича вовсе зарезали. Будто дитя какое невинное замест него подставили. А царевича верные люди в земли Западные отвезли, схоронили. До поры до времени, надо полагать.
— Видел ли то кто?
— Может, и видел. Чай, возку непримеченным от дворца не отъехать. В белый день-то. Да еще тем случаем фрязин один исчез. Как под землю провалился.
— Фрязин? И о фрязине толковали?
— А как же. Лекарь знаменитый — имя его запамятовал. Царевича от падучей лечил. Травами всякими, настоями. На дню, сказывали, сколько раз пить отрока заставлял. Царевич ни в какую, а потом уразумел, к лекарю потянулся. Не то что на дню по нескольку раз биться перестал — бывалоча, недели в добром здравии проходили. От него царевич латыни будто бы учиться стал. В народе слух и пошел: фрязин царевича и укрыл, не иначе.
— А самому тебе царевича видать не приходилось ли?