В доме соблюдали кашрут, Дина время от времени посещала микву, но в душе оставалась неверующей и убеждена была, что и Илья не верит на в какого Бога, но — нужно жить, а жить нужно правильно, и тогда жить будет хорошо. И еще Дина знала, что человека может погубить гордыня. Поэтому после того, как за ужином ее Илюша едва не объявил себя Мессией, она долго не могла уснуть, тем более, что мужу непременно хотелось исполнить свой долг, а она устала от уборки и была совершенно разбита.
Дина никогда не спорила с мужем, потому что еще во время первой брачной ночи убедилась — или подчинение, или развод. Не хотелось ни того, ни другого, но из двух зол она все же выбрала меньшее. Спорить она не собиралась, но линию поведения нужно было продумать, поскольку Дина давно убедилась в справедливости еще одной истины: Илья вполне поддается влиянию и не отличается в этом от актера Табакова в роли Шелленберга.
— Что-то случилось сегодня в ешиве? — спросила она, когда Илья, расслабленный после исполнения супружеской обязанности, готов был уже захрапеть.
— О… — протянул он, — приходил один… Большой человек, только ничего не понимает в жизни… Хорошо, что я у него телефон спросил, догадался…
Он неожиданно приподнялся на локте.
— Диночка, — горячо прошептал Илья ей на ухо, сон вдруг прошел, он чувствовал душевный подъем, тем более, что сегодня у него получилось с женой просто здорово, давно он не ощущал в себе такой крепкой мужской силы.
— Диночка, он, этот оле, физик. И он обнаружил в Торе ключ. Тот самый, что мой рав со всеми своими ешиботниками ищут без всякого толка.
— Ключ от чего? — пробормотала Дина, не ожидавшая, что ее Илья так взволнуется.
— Если бы я знал… Но чем бы это ни было, это будет здорово. Это то, что мне нужно, чтобы стать тут человеком. Он не понимает. Завтра мы с ним встретимся после занятий. Вместе получится. У него — никогда.
— Ты мне расскажешь? — спросила Дина.
— Завтра, — сказал Илья Давидович.
У Марка Хузмана, начальника полицейского участка иерусалимского района Неве-Яаков, день был трудным. Впрочем, если разобраться, ничего особенного, обычная рутина. Просто все, что обычно растягивалось на целую неделю, случилось почти одновременно. Моше из пятьсот тринадцатого дома в очередной раз избил жену, и она с воплями носилась по улицам. На квартиру адвоката Лайтмана явился клиент, угрожая пистолетом, и требовал вернуть деньги, якобы присвоенные юристом. В квартале Каменец дети подожгли мусоросборник, отчего едкий дым повалил в сторону дороги, и водителям начало казаться, что палестинцы совершили очередной теракт…
Хотелось пить, день выдался жаркий. Поэтому, когда Илья Давидович Кремер попросил аудиенции, Марк послал его подальше.
Илья Давидович никуда не пошел. Он сел перед закрытой дверью в кабинет, откуда доносился запах крепкого кофе, и объявил, что, когда дом взорвется, пусть его не упрекают в том, что он не предупредил полицию.
В тот день Илья Давидович вышел из дома рано, не успев толком позавтракать, долго добирался из Ир-ганим в Неве— Яаков, пропустив занятие в ешиве, а потом случилось то, о чем его предупреждал И.Д.К. и о чем он размышлял всю дорогу, и теперь голодный и трясущийся от возбуждения и страха ешиботник готов был запустить в закрытую дверь собственным ботинком, лишь бы на него обратили внимание.
К счастью, к словам о возможном взрыве отнеслись серьезно, и Кремер вошел в кабинет.
Иврит у него был неплохой, к тому же, постоянное чтение Торы облагораживает речь, но при виде мрачного комиссара заученнные слова вылетели из головы, и Илья Давидович, запинаясь, сказал только:
— В доме номер триста два подозрительный мешок около одиннадцатой квартиры.
Марк действовал по инструкции: немедленно вызвал армейских саперов, приказал оцепить дом и лишь после этого спросил посетителя, на вид типичного ешиботника, с чего тот решил, что в мешке бомба.
Кремер напрягся и произнес те самые слова, которые сейчас можно прочитать в любом учебнике истории еврейского народа:
— Божественная скрижаль, потерянная Моше рабейну при спуске с горы Синай. Одиннадцатая заповедь. В ней все сказано.
Марк сплюнул и потянулся было к радиотелефону, чтобы отменить тревогу, но тут (на счастье будущего Мессии, ибо иначе его ждали крепкие тумаки) аппарат зазвонил сам, и полицейский доложил, что у двери указанной квартиры действительно что-то лежит. Что-то, похожее на заплечный мешок, довольно грязный, и в нем наверняка какой-то твердый предмет с острыми углами. Может, и бомба. Во всяком случае, не яблоки.
— Посиди, — посоветовал Марк и, поправив фуражку, отправился лично руководить операцией.
Илья Давидович примостился на узкой скамье у окна. Закрыл глаза. Все прошло хорошо. Все прошло так, как было задумано. Только бы дальше не сорвалось. Илья Давидович вспомнил свой долгий вчерашний разговор с тронутым на компьютерах физиком и внутренне улыбнулся. Фанатик. Кремер никогда не был фанатиком, он знал свою способность — идти вслед, это он умел. И еще он умел идти вслед так, чтобы сам ведущий оставался в тени, а вот таланты ведомого были оценены по достоинству. В родном Киеве кто считался лучшим специалистом по цветной фотографии, кого приглашали снимать на все престижные торжества? Его, Илью Кремера, двадцать лет проработавшего в ателье на Крещатике. А кто знал, что истинным мастером был не Кремер, а его помощник Карен Восканян, тщедушный мужичонка, умевший как никто правильно поставить свет, выбрать ракурс, обработать фотоматериал? Но Карен был страшно некоммуникабелен, открыть рот для него означало — умереть. Он оставался на вторых ролях, и его это устраивало.
Из-за Карена Илья Давидович и оказался в Израиле. Так получилось — в восемьдесят восьмом, когда на далеком Кавказе началась заварушка по нелепой причине — кому должен принадлежать Карабах, — в Карене вдруг проснулось национальное самосознание. Кремер знал эту общую армянскую черту: национализм, который просыпается в самый неподходящий момент. Что понимал Карен, не знавший ни географии, ни истории, в проблеме Карабаха, которая, по мнению Ильи Давидовича, была вообще высосана из пальцев партийных секретарей двух республик? Ничего он не понимал, кроме одного: наших бьют. В январе девяностого, после бакинских погромов, он принес заявление об уходе и отправился в Ереван, чтобы предложить услуги в качестве фотокорреспондента с места боевых действий. Слава Богу, что не в качестве Александра Матросова.
С тех пор Илья Давидович о Карене больше не слышал, и все пошло прахом. Заработки упали, клиенты начали понимать, что исчезнувший в горах Карабаха Восканян был вовсе не заштатным шестеркой при мастере-шефе. Потерять репутацию — потерять все.
А тут еще и антисемитизм, говорят, поднял голову. Евреи двинулись на юг как перелетные птицы. Хуже, чем здесь, не будет, — сказала любимая жена Дина, когда Илья Давидович заявил, что пора ехать. Лучше бы, конечно, в Америку, но туда дорога уже прикрыта, а родственников в штате Айдахо у Кремеров отродясь не было…
Марк ввалился в кабинет через полчаса.
— Ты еще здесь? — удивился он, увидев ешиботника.
— Я хотел дождаться… — неопределенно сказал Илья Давидович.
— Хорошо, что не ушел, — одобрил полицейский. — Скажи, ты видел кого-нибудь около этого мешка?
Илья Давидович покачал головой. Он понимал задумчивость полицейского. Это тебе не борьба с палестинским террором. Полицейский уже знает, что находится внутри мешка, от этого не уйдешь, он просто вынужден будет действовать. Илья Давидович пока не очень понимал механику придуманного И.Д.К. плана, но после вчерашнего разговора у него не возникало сомнений: нужно выполнять все, что скажет этот человек. Впрочем, И.Д.К. не был уже человеком в представлении Кремера.
В мозгу полицейского шла тем временем напряженная работа, и было очевидно, что Марк не в состоянии справиться с ней самостоятельно.
— Моше, — крикнул он в коридор, — давай ее сюда!
Не дожидаясь, пока некий Моше принесет сумку, Марк набрал номер и попросил к телефону комиссара полиции Северного Иерусалимского округа. Моше, оказавшийся здоровенным детиной— марокканцем в форме сержанта, втащил мешок и взвалил его на стол начальника.
— Господин Кацар, — сказал Марк в микрофон, — в доме триста два в Неве-Яакове обнаружен подозрительный мешок. Саперы не могли взорвать предмет в жилом помещении. Проведенная операция разминирования показала, что мешок не представляет собой опасности, но внутри оказался… э-э… камень с выбитой на нем надписью. Судя по виду, древний… Да, с археологами я свяжусь, но… Нет, господин Кацар, не по телефону. Что? Непременно буду докладывать…
Положив трубку, Марк подумал и, поднатужившись, вытащил из мешка описанный им в разговоре плоский камень, на одной поверхности которого действительно был выбит текст — строчек двадцать или двадцать пять. Камень выглядел старым, а надпись — сделанной Бог знает в какие времена, некоторые буквы почти совсем стерлись, а иные выглядели так, будто человек, выбивавший их, терял силы, и зубило соскальзывало, оставляя неровные полосы.
Илья Давидович позволил себе вольность — приподнялся и начал глазеть издалека, стараясь разобрать написанное.
— Древний камень, как по-твоему? — неожиданно спросил Марк. Не хотелось ему приглашать никого из бейт-кнессета, а этот ешиботник сам оказался, вот пусть и разбирается.
— Я не археолог… — Кремер пожал плечами. — Вид очень древний, но…
— Читай, — решился наконец полицейский. Илья Давидович подошел к столу и для начала округлил глаза:
— Славно имя Твое, — пробормотал он в испуге, — Царь всех людей, Господь наш!..
— Читай, — нетерпеливо потребовал Марк, — пугаться и молиться будешь потом.
— "И сказал Господь Моше, говоря…" — хрипло пробормотал Илья Давидович и смолк, раздумывая над тем, правдиво ли он играет изумление и растерянность.
— Ну! — рыкнул Марк.
— "И сказал Господь Моше, говоря: в день шестой месяца Нисан года пять тысяч семьсот пятьдесят девятого придет Мессия, сын Давида, в святой город Иерусалим, отстроенный племенем твоим. И имя ему будет Элиягу Кремер, и будет ему от роду лет сорок пять. И возвестит Мессия, сын Давида, царствие мое, и возродится племя иудейское, и воздвигнется Храм мой. А народы, не избранные мной, воскликнут: где племя твое? Ибо одни останутся они пред ликом моим. И сказал Моше: что делать, Господи? И сказал Господь Моше, говоря: трудиться во имя мое. Не нарушать заповедей моих. Знать место свое, путь свой. Не здесь, в пустыне Синайской, и не там, в земле Ханаанской, подаренной мной. Но везде…"
Илья Давидович отступил к окну и опустился на скамью. Впервые в жизни он оказался перед выбором, который должен был сделать сам, и выбор этот касался не его лично, а всего народа его, и он трусил, он был самим собой и не трусить не мог, но он был ведомым по сути своей и попал уже в психологическую кабалу к личности, куда более значительной, и не мог при этом не возвыситься сам. Хотя бы в мыслях своих.
Пути к отступлению попросту не существовало, и выбора на самом деле не было тоже. Но Илья Давидович боялся. Что в этом странного?
Пока ешиботник молча сидел, погруженный в свои мысли, Марк успел сообщить о находке, важность которой он, несмотря на всю свою нелюбовь к пейсатым, отлично понимал.
Из археологического управления сказали, что будут немедленно. Это означало — не раньше завтрашнего утра. Рав Бейлин из Большой синагоги, мучаясь одышкой, пробормотал, что с Его помощью надеется разобраться, хотя и понимает, сколь иллюзорны… Короче говоря, это означало, что Божьи слуги прибудут немедленно.
Что и произошло. Они приехали втроем — два раввина из Большой синагоги и рав Йосеф Дари, которого оторвали от решения компьютерной головоломки. Прибывшие устремились к лежавшему на столе камню, не обратив внимания на Илью Давидовича, который, увидев собственное начальство, еще плотнее вжался в угол, моля Бога сразу о двух несовместимых вещах: чтобы его не увидели и чтобы на него непременно обратили внимание.
Марк передвинул камень ближе к окну, чтобы раввины не портили зрение, и сел рядом с пристукнутым ешиботником, явно не доросшим до понимания сущности момента. Если можно говорить о некоем духе, запахе старины, то камень источал этого запаха столько, что раввины не рисковали даже дотронуться до него. Казалось, что буквы были не вырезаны в поверхности острым предметом, а выдавлены самим временем. Даже Илье Давидовичу передался этот неощутимый дух, у него возникло желание опуститься перед находкой на колени — не для того, чтобы молиться, а просто из шедшего от глубины души чувства преклонения.
Об этом ощущении писали потом все, кто находился в тот момент в кабинете. Особенно забавно читать о духе святости в воспоминаниях рава Шрайбера, одного из экспертов Главного раввинатского суда. Забавно потому, что ни это ощущение, ни результаты радиологического и текстологического анализов не помешали ему в тот же вечер заявить, что речь идет всего лишь о подделке, каковую нужно разоблачить сразу и без колебаний. Слова эти вошли в историю, как и реплика Главного ашкеназийского раввина:
— Самое время для утерянной скрижали… Год до выборов…
За ужином Илья Давидович был тих и задумчив. Обычно он делился своими впечатлениями о ешиве и о каждом, с кем ему приходилось сталкиваться, отпускал довольно нелестные характеристики, будучи по природе человеком скорее желчным, нежели доброжелательным. Доставалось и самому раву Дари, которого Дина представляла себе выскочкой, не доросшим не только до Бога, но даже до понимания того, насколько ее Илья благочестивее остальных ешиботников, готовых ради плотских утешений забывать о вечерней молитве.
Телевизор стоял в детской комнате. Обычно Илья Давидович не заходил в детскую, когда телевизор работал — не для того он ходил в ешиву, чтобы соблюдать закон только на людях! — но в этот вечер глухой голос диктора казался ему страшнее пения сирен. Не желая, подобно гою Одиссею, залеплять уши воском, он поступил как советуют психологи: если нет возможности избавиться от искушения — поддайтесь ему. Однако в «Мабате» о происшествии в квартале Неве-Яаков не было сказано ни слова, хотя телерепортер, появившийся в полиции, когда камень грузили в микроавтобус, успел зафиксировать этот момент для истории.
Илья Давидович ушел спать весьма удрученный, в постели придвинулся к жене своей Дине и прошептал ей на ухо:
— Расскажу все потом.
Спал он беспокойно, и кошмары, снившиеся ему время от времени, просыпаясь, забывал начисто.
Разбудили его в семь утра.
Мудрецы собрались за полночь. Назначено было на десять, но ждали рава Штейниса, главного раввина Хайфы, а он задерживался по причине бар-мицвы у своего внука Михаэля. В Большой синагоге Иерусалима света не гасили во всем здании, и раввины ходили по пустым коридорам, стараясь поменьше разговаривать друг с другом, чтобы прежде времени не накалить страсти.
Два главных раввина — сефардский и ашкеназийский — сидели в боковом кабинете на жестком диванчине (у ашкеназийского раввина Гусмана был геморрой, а сефардскому раввину Шапире не хотелось сидеть на мягком) и тихо разговаривали, пытаясь до начала совещания определить общее отношение к событию. Два листа бумаги лежали перед ними на журнальном столике: заключение Совета Торы и Экспертной группы Университета Бар— Илан. Предмет обсуждения покоился в соседней комнате на столе, покрытом черным крепом, — в полной темноте и тишине.
Когда запоздавший раввин переступил порог синагоги, в дверь кабинета тихо постучали, и рав Гусман сказал:
— Пора.
Рав Шапира вздохнул. Ему все это не нравилось. Проще говоря, он боялся. Боялся сказать не то, что может понравиться Ему, и боялся промолчать, потому что молчание в такой момент не понравится Ему еще больше. Он привык принимать решения даже и по фундаментальным проблемам трактования Талмуда и Галахи, но полагал, что ни ему, ни многим поколениям его последователей не придется сталкиваться с необходимостью определять судьбу мира. Пусть очередной ребе Шнеерзон играет в эти игры.
— Пора, — повторил рав Гусман, которому тоже не хотелось покидать теплую комнату, тащиться в холодный зал и брать на себя бремя решения. Потому что, несмотря на явные доказательства, представленные как теологами, так и физиками, он не верил. Это не могло быть правдой. Ожидание Мессии — это мироощущение, это глубина, это жизнь нации. Приход не может быть так прост.
В Большом зале оказалось не так холодно, как ожидал рав — с вечера натопили, да и ночь выдалась довольно теплой, несмотря на прогнозы синоптиков. Оба верховных раввина поднялись на кафедру.
— С Его помощью, — сказал рав Гусман, — нам нужно решить только одну проблему. И прежде чем перейти к сути, я оглашу два экспертных заключения.
Он приблизил к глазам первый листок. Рав вовсе не был близорук, он просто хотел отгородиться от людей, сидевших перед ним.
— "Заключение о стилистике послания… вот… да… констатируем: при условии краткости оного невозможно сделать однозначные выводы. Однако не обнаружены противоречия между стилистикой послания и общей стилистикой Книги… Нельзя исключить, что текст действительно есть проявление Его воли. Однако принадлежность текста к Его скрижалям должна быть засвидетельствована более высоким собранием Мудрецов Торы." Нашим собранием… И второе заключение. "Радиоуглеродный метод показал, что возраст надписи на камне — от трехсот миллионов до двух миллиардов лет."
— Сейчас, — продолжал рав Гусман, — мы все пройдем в комнату, где хранится скрижаль. Все вы сможете посмотреть надпись, увидеть своими глазами… Я видел, и я потрясен. Если это Его воля, то выражена она предельно ясно. Надпись сообщает о приходе Машиаха и называет дату. День, который только что завершился. И имя — Элиягу Кремер, сын Давида. Машиах пришел.
Он ожидал криков, он знал наверняка, что большинство раввинов изо всех сил и аргументов будет сопротивляться этому сообщению, усматривая в нем все, что угодно — амбиции, корысть, но только не желание повиноваться воле Всевышнего. Единственное, чего он сейчас хотел — отойти в сторону.
В зале стояла тишина, никто из присутствоваших не решался нарушить молчание ночного Иерусалима.
Рав Гусман сошел с кафедры.
— Идемте, — сказал он, вздохнув. Ему послышалось, что кто-то всхлипнул. Послышалось не только ему. Все головы повернулись к заднему ряду — там сидел, опустив голову, рав Штейнзальц, восьмидесятилетний старик, сухонький как щепка. Его привезли ученики, усадили и удалились ждать в коридор.
— Я дожил, — бормотал сквозь слезы рав Штейнзальц, — я дожил, с Твоей помощью. Прости меня, что я дожил, а она — нет…
Он так и остался в зале один. Когда все вернулись, рав спал, и его не стали тревожить.
Общее мнение выразил рав Гусман.
— Нужно придти к решению внутри себя, — сказал он. — Не будем суетиться. Вернемся в этот зал после утренней молитвы. Если Машиах пришел, он даст знать о себе. Если нет…
Но все уже понимали — настало Время.
Дина встала рано, ее ждала тяжелая уборка в банке, и нужно было явиться к семи. Это было рядом, но ведь и мужа без завтрака не оставишь, и Хаима нужно к садику подготовить…
Людей перед входом в дом она увидела не сразу — торопилась, да и думала о своем. Лишь услышав тихое пение, вернулась в реальность из мира грустных мыслей.
Ешиботников было человек тридцать, пели они тихо, слов Дина не разобрала, но обращались они к ней — уж в этом-то не было сомнений.
Язык она знала гораздо хуже своего Ильи — для чего высокий иврит при мытье полов? — и разобрала только несколько слов из длинной речи, с которой к ней обратился стоявший ближе всех ешиботник — молодой, плечистый, с иссиня-черной бородой и глазами фанатика.
— Вам мужа? — спросила она.
— Машиах, сын Давида, — сказал ешиботник.
Надо отдать должное Дине. Она вспомнила все, что говорил Илья позавчерашним вечером, вспомнила его вчерашнюю задумчивость, сложила два и два, получила совершенно неправильный ответ, но сделала единственное, что и должна была: вернулась домой, растолкала спавшего Илью и заставила его посмотреть в окно.
— Если твои друзья не утихомирятся, — сказала она, — соседи пожалуются хозяину, и он потребует компенсацию, ты же знаешь этого склочника.
Сделав предупреждение, Дина отправилась на работу и только по этой причине была последней, кто узнал о том, как разворачивались события.
А Илья Давидович испугался. Первой мыслью было — сбежать, и пусть И.Д.К. сам расхлебывает кашу. Вторая мысль была более разумной: взялся за гуж — не говори, что не дюж. Трудно ответить на естественный вопрос: почему пришедшая мысль была из украинского, а не еврейского национального достояния; в конце концов, Илья Давидович последние годы изучал Танах и Талмуд, а вовсе не сочинения Леси Украинки. Повидимому, состояние стресса вызывает ассоциации, привычные с детства, сознание как бы проваливается в прошлое. Только этим и можно объяснить факт, известный всем и описанный в учебниках: Мессия вышел из дома в шлепанцах на босу ногу, в широком халате с украинским орнаментом и черной шляпе, которая превратила его экстерьер в шутовской маскарад.
Все, что произошло вслед за появлением Ильи Давидовича на пороге дома, описано десятками свидетелей, никаких разночтений до сих пор не возникло, и у меня тоже нет документов, позволяющих заново интерпретировать сказанное или сделанное Мессией в то утро.
Один вопрос, однако, так и остался не разрешенным многочисленными трактователями Явления.
Почему Элиягу, сын Давида, охотно приняв почести как Мессия, наотрез отказался немедленно отправиться в Большую синагогу, а выговорил себе три часа времени, проведенные им дома, без свидетелей, до прихода с работы его жены Дины?
Считается, что Мессия, внезапно узнав о своем истинном предназначении, естественно, захотел привести в порядок мысли и душу. Он заперся в спальне и закрыл шторы. Было душно, страшно и хотелось отыграть все назад, когда он спокойно сидел в ешиве и читал, вникая, книгу пророка Иеремии. Угораздило же его отправиться в трапезную за чашкой кофе именно тогда, когда из кабинета рава Дари вышел И.Д.К…
Илья Давидович сел на кровать и прислушался к своим ощущениям. За окном раздавались голоса, ясно доносилось "Машиах! Машиах!", а внутри своего «я» Илья Давидович обнаружил только желание служить.
Условный стук в дверь спальни вывел Илью Давидовича из состояния, близкого к ступору. Он впустил И.Д.К. и снова заперся на ключ.