Моя мама, Лена Довлатова, написала о том, как это все происходило. Как зародилась идея делать газету, как работала ее редакция, как «довлатовский американец» закончил свое существование.
Я бы хотела поблагодарить всех, кто откликнулся на мою просьбу поделиться воспоминаниями об отце в период «Нового американца». В том числе и за те истории, которые, по тем или иным причинам, не вошли в этот сборник, но которые не менее ценны и еще больше сблизили меня с отцом.
А также выразить благодарность издательству «Махаон» за поддержку и энтузиазм, с которым они отнеслись к этому сборнику и творчеству Довлатова. Спасибо, Александр. Спасибо, Аркадий. Спасибо, Елена.
Мне бы хотелось закончить свое предисловие текстом из «Колонки редактора», где Довлатов сам объясняет, что они собой представляют, откуда этот жанр, который стал прообразом его радиопередач для радио «Свобода»:
«Колонки редактора появились не от хорошей жизни. Необходимо было что-то доказывать уважаемой публике. О чем-то просить. Освещать какие-то подробности редакционного быта. Короче — быть посредником между читателями и газетой.
Постепенно отношения с читателями наладились. А колонки тем не менее сохранились. Речь в них шла о чем угодно.
<…>
Это было короткое сочинение на вольную тему. Иногда веселое, иногда печальное. Как говорится — взгляд и нечто… Речь без повода… Случайный разговор на остановке…
Встречаются утром два человека:
— Как поживаешь?
— Да ничего. А ты?
— А у меня, брат, произошла такая история…
Поговорили и разошлись. Впереди наполненный событиями день. Содержательные разговоры, деловые встречи, ответственные заседания…
Потом неожиданно задумываешься:
"А вдруг самое главное было произнесено утром? В этом случайном разговоре на троллейбусной остановке? В грохоте нью-йоркского метро?.."»[5].
Невидимая газета
Предисловие
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. С того дня, как мы перелетели через океан. (Если верить, что Земля действительно круглая.)
Мы — это наше безумное семейство, где каждый вечно прав. В конце 79-го года мы дружно эмигрировали. Хотя атмосфера взаимной правоты не очень-то располагает к совместным действиям.
У нас были разнообразные претензии к советской власти. Мать страдала от бедности и хамства. Жена — единственная христианка в басурманской семье — ненавидела антисемитизм. Крамольные взгляды дочери были незначительной частью ее полного отрицания мира. Я жаловался, что меня не печатают.
Последний год в Союзе был довольно оживленным. Я не работал. Жена уволилась еще раньше, нагрубив чиновнику-антисемиту с подозрительной фамилией — Миркин.
Возле нашего подъезда бродили загадочные личности. Дочка бросила школу. Мы боялись выпускать ее из дома.
Потом меня неожиданно забрали и отвезли в Каляевский спецприемник. Я обвинялся в тунеядстве, притонодержательстве и распространении нелегальной литературы. В качестве нелегальной литературы фигурировали мои собственные произведения.
Как говорил Зощенко, тюрьма не место для интеллигентного человека. Худшее, что я испытал там, — необходимость оправляться публично. (Хотя некоторые проделывали это с шумным, торжествующим воодушевлением…)
Мне вспоминается такая сцена. Заболел мой сокамерник, обвинявшийся в краже цистерны бензина. Вызвали фельдшера, который спросил:
— Что у тебя болит?
— Живот и голова.
Фельдшер вынул таблетку, разломил ее на две части и строго произнес:
— Это — от головы. А это — от живота. Да смотри не перепутай…
Выпустили меня на девятые сутки. Я так и не понял, что случилось. Забрали без повода и выпустили без объяснений.
Может, подействовали сообщения в западных газетах. Да и по радио упоминали мою фамилию. Не знаю…
Говорят, литовские математики неофициально проделали опыт. Собрали около тысячи фактов загадочного поведения властей. Заложили данные в кибернетическую машину. Попросили ее дать оценку случившемуся. Машина вывела заключение: намеренный алогизм… А затем, по слухам, добавила короткое всеобъемлющее ругательство…
Все это кажется мне сейчас таким далеким. Время, умноженное на пространство, творит чудеса.
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. И все не могу к этому привыкнуть.
Ведь мы поменяли не общественный строй. Не географию и климат. Не экономику, культуру или язык. И тем более — не собственную природу. Люди меняют одни печали на другие, только и всего.
Я выбрал здешние печали и, кажется, не ошибся. Теперь у меня есть все, что надо. У меня есть даже американское прошлое.
Я так давно живу в Америке, что могу уже рассказывать о своих здешних печалях. Например, о том, как мы делали газету. Недаром говорят, что Америка — страна зубных врачей и журналистов.
Оказалось, быть русским журналистом в Америке — нелегкое дело. Зубным врачам из Гомеля приходится легче.
Однако мы забежали вперед.
ДОМ
Мы поселились в одной из русских колоний Нью-Йорка. В одном из шести громадных домов, занятых почти исключительно российскими беженцами.
У нас свои магазины, прачечные, химчистки, фотоателье, экскурсионное бюро. Свои таксисты, миллионеры, религиозные деятели, алкоголики, гангстеры и проститутки.
Кроме нас, в этом районе попадаются американские евреи, индусы, гаитяне, чернокожие. Не говоря, разумеется, о коренных жителях.
Коренных жителей мы называем иностранцами. Нас слегка раздражает, что они говорят по-английски. Мы считаем, что это — бестактность.
К неграм мы относимся с боязливым пренебрежением. Мы убеждены, что все они насильники и бандиты. Даже косоглазая Фира боится изнасилования. (Я думаю, зря.) Она говорит:
— Зимой и летом надеваю байковые рейтузы…
Как-то мы с Фирой разговорились возле лифта. Фира пожаловалась на свое одиночество. Давала, говорит, объявление в газету — никакого эффекта. Все приличные мужчины женаты. А годы идут…
Мне захотелось чем-то ее утешить.
— Ты, — говорю, — еще встретишь хорошего человека. Не отчаивайся. У меня с женой тоже были всякие неприятности. Мы даже чуть не развелись. А потом все наладилось.
— Я твою жену хорошо понимаю, — откликнулась Фира, — каждая русская баба в Америке держится за свое говно. В любом случае — чужое еще хуже. Вот попадется какой-нибудь шварц…
Кстати, негры в этом районе — люди интеллигентные. Я думаю, они нас сами побаиваются.
Однажды Хася Лазаревна с четвертого этажа забыла кошелек в аптеке. И черный парень, который там работал, бежал за Хасей метров двести. Будучи настигнутой, Хася так обрадовалась, что поцеловала его в щеку.
Негр вскрикнул от ужаса. Моя жена, наблюдавшая эту сцену, потом рассказывала:
— Он, знаешь, так перепугался! Впервые я увидела совершенно белого негра…
В общем, район у нас спокойный. Не то что Брайтон или даже Фар Раковей. Многие из русских эмигрантов научились зарабатывать приличные деньги. Наиболее удачливые купили собственные дома.
А неудачники поняли главный экономический закон. Хорошо здесь живется миллионерам и нищим. (Правда, миллионером в русской колонии считают любого терапевта, не говоря о дантистах.) Много и тяжело работают представители среднего класса. Выше какого-то уровня подняться нелегко. И ниже определенной черты скатиться трудно.
Самые мудрые из эмигрантов либо по-настоящему разбогатели, либо вконец обнищали. А мы с женой все еще где-то посередине. Сыты, одеты, бывали в Европе. Меню в ресторане читаем слева направо.
А ведь первую кровать я отыскал на мусорной свалке. Тогда, четыре года назад, мы оказались в совершенно пустой квартире. Хорошее было время…
МЫ СТРОИМ ПЛАНЫ
Перед отъездом все мои друзья твердили:
— Главное, вырваться на свободу. Бежать из коммунистического ада. Остальное не имеет значения.
Я задавал им каверзные вопросы:
— Что же ты будешь делать в этой фантастической Америке? Кому там нужен русский журналист?
Друзья начинали возмущаться:
— Наш долг — рассказать миру правду о коммунизме!
Я говорил:
— Святое дело… И все же, как будет с пропитанием?
В ответ раздавалось:
— Если надо, пойду таскать мешки… Тарелки мыть… Батрачить…
Самые дальновидные неуверенно произносили:
— Я слышал, в Америке можно жить на государственное пособие…
Лишь немногие действовали разумно, то есть — постигали английский, учились водить машину. Остальные в лучшем случае запасались дефицитными товарами.
И все же большинство моих друзей главным образом рассуждало на философско-политические темы. Был такой популярный мотив в рассуждениях:
— Мы уезжаем ради своих детей. Чтобы они росли на свободе. Забыли про ужасы тоталитаризма…
Я соглашался, что это веский довод. Хотя сам уезжал и не ради детей. Мне хотелось заниматься литературой.
Знакомый журналист Дроздов говорил мне:
— Лично я, старик, устроен неплохо! Но дети! Я хочу, чтобы Димка, Ромка и Наташка выросли свободными людьми. Ты меня понимаешь, старик?
Я вяло бормотал:
— Что мы знаем о своих детях? Как можно предвидеть, где они будут счастливы?!.
Дроздов готовился к отъезду. Научил своих бойких детишек трем американским ругательствам. Затем произошло несчастье.
Жена Лариса уличила Дроздова в мимолетной супружеской измене. Лариса избила мужа комнатной телевизионной антенной, а главное — решила не ехать. Детей по закону оставили с матерью. Заметно повеселевший Дроздов уехал без семьи.
Теперь он говорил:
— Каждый из нас вправе распоряжаться лишь собственной жизнью. Решать что-либо за своих детей мы не вправе.
О Дроздове мы еще вспомним, и не раз…
Подготовиться к эмиграции невозможно. Невозможно подготовиться к собственному рождению. Невозможно подготовиться к загробной жизни. Можно только смириться.
Поэтому мы ограничивались разговорами.
ТЕЛЕЖКА С ХЛЕБНЫМ КВАСОМ
Как я уже говорил, наш район — Форест-Хиллс — считается довольно изысканным. Правда, мы живем в худшей его части, на границе с Короной.
Под нашими окнами — Сто восьмая улица. Выйдешь из дома, слева — железнодорожная линия, мост, правее — торговый центр. Чуть дальше к северо-востоку — Мидоу-озеро. Южнее — шумный Квинс-бульвар.
Русский Форест-Хиллс простирается от железнодорожной ветки до Шестидесятых улиц. Я все жду, когда здесь появится тележка с хлебным квасом. Не думаю, что это разорит хозяев фирмы «Пепси-кола».
По утрам вокруг нашего дома бегают физкультурники. Мне нравятся их разноцветные костюмы. Все они — местные жители. Русские эмигранты такими глупостями не занимаются. Мы по утрам садимся завтракать. Мы единственные в Америке завтракаем как положено. Едим, например, котлеты с макаронами.
Детей мы наказываем за одно-единственное преступление. Если они чего-то не доели…
Начиналась моя жизнь в Америке крайне безмятежно. Месяцев шесть, как подобает российскому литератору, валялся на диване.
Какие-то деньги нам выдавали благотворительные организации. Какую-то мебель и ворох одежды притащили американские соседи. Кроме того, помогали старые друзья, уехавшие раньше нас. Они давали нам ценные практические указания.
Потом моя жена довольно быстро нашла работу. Устроилась машинисткой в русскую газету «Слово и дело». Это была старейшая и в ту пору единственная русская газета на Западе. Редактировал ее бывший страховой агент, выпускник Таганрогского коммерческого училища — Боголюбов. (Настоящую его фамилию — Штемпель — мы узнали позже.)
Моя жена зарабатывала около ста пятидесяти долларов в неделю. Тогда нам казалось, что это большие деньги. Домой она возвращалась поздно. Мои накопившиеся за день философские соображения выслушивала без особого интереса.
Во многих русских семьях происходила такая же история. Интеллигентные мужья лежали на продавленных диванах. Интеллигентные жены кроили дамские сумочки на галантерейных фабриках.
Почему-то жены легче находили работу. Может, у наших жен сильнее чувство ответственности? А нас просто сдерживает бремя интеллекта? Не знаю…
Я валялся на диване и мечтал получить работу. Причем какую угодно. Только непонятно, какую именно. Кому я, русский журналист и литератор, мог предложить свои услуги? Тем более что английского я не знал. (Как, впрочем, не знаю и теперь.)
Шесть месяцев я пролежал на диване. Порой заходили друзья и ложились на соседний диван. У нас было три дивана, и все разноцветные.
Излюбленным нашим занятием было — ругать американцев.
Американцы наивные, черствые, бессердечные. Дружить с американцами невозможно. Водку пьют микроскопическими дозами. Все равно что из крышек от зубной пасты…