«Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рождён от Бога и знает Бога. Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь… В том любовь, что не мы возлюбили Бога, но Он возлюбил нас и послал Сына Своего в умилостивление за грехи наши. Возлюбленные! если так возлюбил нас Бог, то и мы должны любить друг друга… И мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в неё. Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём… В любви нет страха… Боящийся несовершенен в любви… Кто говорит: "я люблю Бога", а брата своего ненавидит, тот лжец… И мы имеем от Него такую заповедь, чтобы любящий Бога любил и брата своего» [CXIII].
А кто тогда ненавидит николаитов? Кто столь мстителен, что даже хочет повергнуть Иезавель на одр, а детей её предать смерти? Кто не может насытиться кровожадными фантазиями? Однако будем психологически точны: не сознание Иоанна творит такие фантазии – они сами напирают на него через недобровольное «откровение»; они атакуют его с нежелательной и нежданной стремительностью и такой силой, которая, как уже творилось, превосходит всё, чего в нормальном случае можно ожидать от компенсации несколько однобокой установки сознания.
Мне довелось узнать много компенсирующих сновидений верующих христиан, неправильно оценивавших своё действительное душевное состояние и воображавших, будто находятся в ином расположении духа, чем было на самом деле. Однако я не знаю ничего такого, что можно хотя бы отдалённо сопоставить с жестоким антиномизмом иоаннова «Откровения». Ведь дело выглядит так, словно речь идёт о тяжком психозе. Но Иоанн не даёт никакого повода для подобного диагноза: «Апокалипсис» недостаточно хаотичен и слишком уж последователен, не субъективен и достаточно странен. Выраженные в нём аффекты адекватны его предмету. Его автор – вовсе не непременно неуравновешенный психопат. Данных достаточно, чтобы признать его человеком истово верующим, но в остальных отношениях обладающим уравновешенной психикой. Однако у него, очевидно, было интенсивное субъективное отношение к Богу, сделавшее его беззащитным перед вторжением содержаний много более действенных, нежели любые личностные. Человек по-настоящему религиозный, да к тому же от рождения обладающий способностью к необычайному расширению сознания, должен быть готов к подобному риску.
Ведь смысл апокалиптических видений не в том, чтобы обыкновенный человек Иоанн узнал, какую густую тень отбрасывает светлая сторона его природы, а в том, чтобы зеницы пророка разверзлись на Божью неизмеримость, ибо кто любит, тот познаёт Бога. Можно сказать так: именно потому, что Иоанн возлюбил Бога, изо всех сил стараясь любить и собратьев, у него и имел место «гносис», богопознание, и он, как и Иов, увидел необузданную ярость Яхве – а потому пережил своё Евангелие любви односторонне, скомпенсировав им этот ужас: Бога можно любить и нужно бояться.
Тем самым поле зрения пророка простирается далеко за пределы первой половины христианского эона: он предчувствует, что через тысячи лет наступит период антихристианства [75] – недвусмысленный признак того, что Христос не возобладал окончательно. Иоанн предвосхищает алхимиков и Якоба Бёме; может быть, он чувствует свою личную вовлечённость в божественное действо потому, что предвосхитил возможность рождения Бога в человеке вообще, возможность, которую ощущали алхимики, Майстер Экхарт и Ангелус Силезиус. Тем самым он дал эскиз программы всего эона Рыб с его драматичной энантиодромией и мрачным концом, который нам ещё предстоит пережить и перед реальными, непреувеличенными апокалиптическими перспективами которого трепещет человечество. Четверка жутких всадников, грозные звуки труб и проливаемые чаши гнева уже или ещё ждут своего часа: атомная бомба нависает над нами дамокловым мечом, а где-то за ней угадываются несравненно более ужасные возможности химической воздушной войны, способные затмить даже кошмар «Апокалипсиса». «Luci-feri vires accendit Aquarius acres» («Водолей воспламеняет неукротимые силы Люцифера»). Кто всерьёз взялся бы утверждать, что Иоанн неверно предвидел по крайней мере перспективы, непосредственно грозящие нашему миру в конце христианского эона? Знал он и то, что в божественной плероме всегда будет пылать тот огонь, в котором корчится Сатана. Бог имеет устрашающе двойственный вид: море милосердия схлёстывается с пылающим огненным озером, а свет любви изливается поверх тёмного жара, о котором сказано: «Ardet non lucet» («горит, но не светит»). Вот оно, вечное Евангелие (в отличие от Евангелия времени): Бога можно любить и нужно бояться.
«Апокалипсис», который по праву замыкает Новый Завет, выходит за его пределы в будущее, стоящее в осязаемой близости – со всеми его апокалиптическими ужасами. Опрометчивого решения, вмиг принятого каким-нибудь новым геростратом, может оказаться достаточно для того, чтобы вызвать мировую катастрофу. Нить, на которой подвешена наша судьба, истончилась. Не природа, а «гений человечества» сплёл для себя роковую бечеву, с помощью которой он в любой момент может устроить себе экзекуцию. И когда Иоанн говорит о «гневе Божьем», то это всего лишь другой «facon de parler» [76] для выражения того же самого.
Увы, мы лишены возможности узнать, каким образом Иоанн – если только он, как я предполагаю, то же лицо, что и автор посланий – разобрался бы с двойственностью Бога. Пожалуй, равно возможно, даже вероятно, что какие бы то ни было антиномии прошли бы мимо его внимания. Вообще-то удивительно, сколь мало люди занимаются разбирательством с нуминозными предметами и каких усилий стоит такое разбирательство, если уж кто-то на него отважился. Нуминозность предмета затрудняет мыслительное с ним обращение, потому что в дело постоянно вмешивается и аффективная сторона того, кто мыслит. Человек оказывается и на одной, и на другой стороне, а достижение «абсолютной объективности» здесь более проблематично, чем где бы то ни было. Если у людей есть позитивные религиозные убеждения, т. е. они «веруют», то сомнение переживается ими как нечто весьма неприятное, и его страшатся. По этой причине предпочитают вовсе не анализировать предмет веры. А если кто-то не имеет религиозных представлений, то он не любит признаваться себе в собственном ощущении дефицита, а во всеуслышание похваляется просвещённостью или, по крайней мере, даёт понять; что его агностицизм – плод благородного свободомыслия. Занимая такую позицию, вряд ли можно признать нуминозность религиозного объекта, а уж менее всего – позволить ей ставить палки в колеса критическому мышлению, ибо досадным образом может случиться так, что вера в просвещение или агностицизм будет подорвана. Ведь тот и другой, сами того не ведая, чувствуют шаткость своих аргументов. Просвещение оперирует неадекватным рационалистическим понятием истинности и, например, ссылается на то, что такие положения, как девственное рождение, богосыновство, восстание из мёртвых, пресуществление и т. д. суть нонсенсы. Агностицизм полагает, будто обладать богопознанием или любым другим метафизическим познанием невозможно, и не замечает, что человек никогда сам не обладает метафизическим убеждением, – наоборот, оно им обладает. Обa они одержимы разумом [77], который им представляется не подлежащим суду верховным арбитром. Кто такой, однако, этот «разум»? Почему он должен быть верховным? Не является ли то, что есть и бывает, инстанцией, превосходящей суждения разума, – ведь история человеческого духа даёт в пользу этого такое множество примеров? Увы, поборники «веры» оперируют всё теми же ничтожными аргументами, только в обратном порядке. Несомненным остаётся лишь тот факт, что есть метафизические высказывания, которые именно в силу своей нуминозности принимаются или оспариваются весьма эмоционально. Этот факт и есть прочное эмпирическое основание для суждения. В качестве психического феномена он является объективно реальным. Эта констатация относится, разумеется, ко всем без исключения, даже к самым противоречивым, утверждениям, которые были или до сих пор остаются нуминозными. Следует учитывать совокупность всех религиозных высказываний.
Вернёмся к вопросу о разбирательстве с парадоксальным понятием Бога, проявившимся через содержание «Апокалипсиса». Строго евангелическое христианство не нуждается в таком разбирательстве, ибо оно ведь в качестве основного доктринального содержания предложило понятие Бога, которое, в противоположность Яхве, совпадает с высшим благом. Нечто иное было бы, разумеется, в том случае, если бы Иоанн
Парадоксальность Бога разрывает на противоположности и человека, вызывая в нём как будто неразрешимый конфликт. А что происходит при подобном состоянии? Тут надо предоставить слово психологии – ведь она является суммой наблюдений и знаний, извлечённых ею из эмпирического материала тяжких конфликтных состояний. Есть, например, коллизии долга, и никто не знает, как их разрешить. Сознание знает лишь одно: tertium non datur [78]! Поэтому врач советует пациентам выждать, пока бессознательное не выдаст сновидение, которое и предоставит для разрешения иррациональное, а потому непредвиденное и неожиданное Третье. Как показывает опыт, в сновидениях фактически всплывает на поверхность символы, которые имеют объединяющую природу. Среди них чаще всего встречаются мотив младенца-героя и фигура квадратуры круга, т. е. соединения противоположностей. Тот, кому трудно понять специально-медицинские данные, может получить наглядное пособие в виде сказок и особенно алхимии. Ведь главный предмет герметической философии – это coniunctio oppositorumй (
С тех пор как Иоанн-апокалиптик впервые (быть может, бессознательно) пережил тот конфликт, в который прямиком ведёт христианство, человечество обременено следующей идеей: Бог возжелал и желает стать человеком. Видимо, поэтому Иоанн постиг в откровении второе рождение Сына матерью Софией, характеризующейся посредством coniunctio oppositorum, – рождение Бога, предвосхищающее «сына мудрости» – высшее проявление процесса индивидуации. Таково воздействие христианства на христианина начальной эпохи – человека, который прожил достаточно долгую и полную твёрдой решимости жизнь, чтобы суметь направить взгляд в отдалённое будущее. Связывание противоположностей возвещено уже в символике судьбы Христа, а именно в сцене распятия, где Связующий висит между разбойниками, из которых одному суждено попасть в рай, а другому – в ад. И так как иначе и быть не может, то в христианской перспективе противоположность должна была усматриваться между Богом и человеком, а последнему грозила опасность отождествления с тёмной стороной. Это, а также предестинационистские указания Господа сильно повлияли на Иоанна: спасутся лишь немногие – избранные от века, а подавляющее большинство людей сгинет в последней катастрофе. Противоположность между Богом и человеком в христианских воззрениях была, видимо, яхвистским наследием ещё тех времён, когда метафизическая проблема заключалась только в отношении Яхве к своему народу [80]. Страх перед Яхве был всё ещё слишком велик, чтобы несмотря на гносис Иова можно было отважиться перенести эту антиномию внутрь самого Божества. Если же оставить противоположность между Богом и человеком, как она есть, то в конце концов волей-неволей придёшь к христианскому выводу: «Omne bonum a Deo, omne malum ab nomine», («
Решение Яхве стать человеком символизирует тот процесс, который должен начаться, когда человек осознаёт, с каким образом Бога он оказался лицом к лицу [81]. Бог действует из бессознательного самого человека и побуждает его гармонизировать и сопрягать противоположные импульсы, постоянно входящие в его сознание со стороны бессознательного. Ведь бессознательное хочет того и другого зараз – и разделять, и сопрягать. Поэтому когда оно стремится к синтезу, человек может рассчитывать на помощь метафизического заступника, – это было ясно уже Иову. Бессознательное хочет влиться в сознание, чтобы попасть под свет, но в то же время и тормозит себя, потому что предпочитает оставаться бессознательным, а это означает: Бог хочет стать человеком, однако не безраздельно. Конфликт внутри его природы столь силён, что вочеловечение может быть добыто лишь ценой принесения им искупительной жертвы – самого себя – гневной, тёмной Божьей стороне.
Вначале Бог воплотил добро, чтобы тем самым, надо полагать, создать как можно более прочную основу для последующей ассимиляции другой стороны. Из обетования им Параклета мы можем заключить, что Бог хочет стать человеком полностью, т. е. быть вновь сотворённым и вновь рожденным в своём собственном тёмном творении – не избавленном от первородного греха человеке. Апокалиптик оставил нам свидетельство о непрекращающейся работе Святого Духа в смысле прогрессирующего вочеловечения. Он был тварным человеком, в которого ворвался тёмный Бог гнева и мести, ventus urens (ветр опаляющий). (Этот Иоанн, возможно, был тем самым любимым учеником, а в старости ему было дано прозреть будущее.) Такой вносящий сумятицу прорыв породил в нём образ божественного младенца – грядущего Исцелителя, рожденного божественной наперсницей, чей образ живёт в каждом мужчине, – младенца, которого было дано увидеть и Майстеру Экхарту [82], знавшему, что, оставаясь в своей божественности, Бог лишён блаженства, а должен быть рождён в человеческой душе. Воплощение во Христе есть идеал, который будет в прогрессирующем порядке переноситься Святым Духом на творение.
Поскольку наш образ жизни вряд ли можно сравнить с образом жизни первохристианина Иоанна, то у нас в такого рода пролом может входить не только зло, но и всякого сорта добро, особенно в отношении любви. Поэтому мы и не можем ожидать от себя столь чистой тяги к разрушению, какая была у Иоанна. Её или чего-то подобного я никогда не наблюдал на практике, исключая некоторые случаи тяжких психозов и маний с уголовной окраской. Благодаря духовному прогрессу, достигнутому Реформацией, а особенно благодаря развитию наук (а ведь изначально их насаждали падшие ангелы), мы уже изрядно перемешаны с тьмою, и сравнение с чистотой древних (а также и позднейших) святых было бы не в нашу пользу. Наша относительная чернота нам, разумеется, ни к чему. Правда, она смягчает удары сил зла, но зато, с другой стороны, делает нас уязвимыми и относительно нестойкими. Поэтому нам всё-таки нужно больше света, доброты и моральной силы, а эту негигиеническую черноту мы должны с себя смыть – насколько у нас это получится и насколько это вообще возможно, иначе нам не удастся воспринять в себя тёмного Бога, который возжелал стать человеком, и выстоять при этом, не погибнув. Для этого необходимо пользоваться всеми христианскими добродетелями, и не только ими (ибо проблема выходит за рамки морали), но и мудростью, которую искал ещё Иов. Но тогда она была ещё сокрыта у Яхве, иными словами, он её ещё не вспомнил. Зачат «неизвестным» отцом и рождён Мудростью тот высший, совершенный (teleios) человек, который представляет трансцендентную в отношении сознания целостность, выступая в облике puer aeternus – «vultu mutabilis albus et ater» [83]. В этого мальчика из своей раздутой однобокости (в силу которой он видел дьявола только вовне) должен был преобразиться Фауст. Провидчески говорит Христос: «Если не будете, как дети…» [CXIV], ведь в них эти противоположности естественным образом слиты; здесь имеется в виду тот мальчик, который порождён зрелостью мужского духа, а не бессознательное дитя, – его надо оставить позади. Столь же прообразующе, как уже говорилось, Христос намечает принцип некоей морали для зла.
Чуждой, нежданной, как бы ни к чему не относящейся является жена, облечённая в солнце, со своим младенцем в потоке апокалиптических видений. Она принадлежит иному, грядущему миру. Поэтому её младенец, как иудейский Мессия, покамест восхищён, а матери долго придётся скрываться в пустыне, где она, однако, будет питаться от Бога. Ибо непосредственно настоящая проблема ещё долго не будет означать соединения противоположностей; речь сейчас, скорее, идёт о воплощении света и добра, об обуздании concupiscentia (плотского вожделения) и об укреплении civitas Dei (града Божьего) в ожидании последующего через тысячу лет пришествия Антихриста, который, в частности, возвещает ужас конца времён, т. е. эпифанию гневного, мстящего Бога. Агнец, преобразившийся в демонического Овна, провозглашает новое Евангелие, Evangelium aeternum (Вечное Евангелие (
Этот догмат своевременен во всех отношениях. В нём, во-первых, фигурально сбывается видение Иоанна [85], во-вторых, намекается на завершающую время свадьбу Агнца и, в-третьих, воспроизводится ветхозаветный анамнесис Софии. Эти три отношения предвосхищают вочеловечение Бога: второе и третье – воплощение во Христе [86], первое же – в тварном человеке.
Теперь всё зависит от человека: чудовищная сила разрушения находится в его руках, и вопрос только в том, сумеет ли он устоять перед искушением употребить её, сумеет ли обуздать её духом любви и мудрости. Вряд ли он сможет сделать это самостоятельно. Ему нужен «заступник» в небесах – а именно тот самый восхищённый к Богу мальчик, который и произведёт «исцеление» и сделает целостным до сих пор фрагментарного человека. Что бы ни означала целостность человека – самость – сама по себе, эмпирически это спонтанно продуцируемый бессознательным образ жизненной цели, независимый от желаний или страхов сознания. В этом образе представлена цель полного человека – реализация своей целостности и индивидуальности, по своей воле или против неё. Движущая энергия этого процесса – инстинкт, заботящийся о том, чтобы всё свойственное индивидуальной жизни входило в неё, согласен ли с этим субъект или нет, осознаёт ли он то, что происходит, или нет. Разумеется, с точки зрения субъекта есть большая разница между тем, знает ли он, что живёт, понимает ли, что делает и считает ли себя ответственным за то, что задумано или сделано, – или нет. Что такое сознательность или её отсутствие, исчерпывающим образом сформулировано в словах Христа: «Человек, если ты ведаешь, что творишь, ты блажен, если не ведаешь, то проклят и нарушитель закона ты» [87]. Перед судом природы и судьбы бессознательность никогда не бывает оправданием, напротив, за неё полагаются суровые наказания – вот почему вся бессознательная природа тоскует по свету сознания, которому она, тем не менее, так упорно сопротивляется.
Конечно, осознанивание сокровенного и сохраняемого в тайне ставит нас лицом к лицу с неразрешимым конфликтом; по крайней мере, так дело видится со стороны сознания. Однако символы, выступающие из бессознательного в сновидениях, указывают на встречу противоположностей, а образы цели представляют их счастливое соединение. Здесь мы находим эмпирически ощутимую помощь со стороны нашей бессознательной природы. А задача сознания – понять намёки. Но если этого не случается, процесс индивидуации всё равно идёт дальше – только мы оказываемся его жертвами, и судьба тащит нас к той неустранимой цели, до которой мы добрались бы своим ходом, если бы хоть иногда употребляли усилия и терпение, чтобы понять numina [88], указывающие путь судьбы. Теперь всё зависит только от того, в состоянии ли человек взобраться на более высокий уровень нравственности, т. е. более высокий уровень сознания, чтобы дорасти до сверхчеловеческой силы, которую подкинули ему падшие ангелы. Однако сам собой он продвинуться дальше не сможет, если как следует не разберётся в своей собственной природе. Увы, в этом отношении царит ужасающее невежество и не менее ужасающее нежелание копить знания о своей сущности. Но всё же и сегодня люди, от которых этого ждёшь менее всего, уже не могут игнорировать смутную интуицию: в психологическом отношении с человеком что-то должно произойти. К сожалению, словечко «должно» указывает на то, что никто не знает, что делать, и не ведает пути, ведущего к цели. Правда, можно надеяться на незаслуженную милость Божию – уж Бог-то услышит наши молитвы. Но Бог, который наши молитвы не услышит, тоже хочет стать человеком, и с этой целью он – через Святого Духа – усмотрел для себя тварного человека с его темнотой – естественного человека, которого пятнает первородный грех и которого падшие ангелы обучили божественным наукам и искусствам. Подходит человек виновный, а потому он и избран родильным местом прогрессирующего воплощения, – а не человек безгрешный, уклоняющийся от мира и не приносящий дани жизни: в таком тёмный Бог не найдет себе места.
С тех пор как был создан «Апокалипсис», мы вновь знаем, что Бога нужно не только любить, но и бояться. Он преисполняет нас добром и злом, ведь в противном случае его не надо было бы бояться, а поскольку он хочет стать человеком, его антиномии должны разрешиться в человеке. Для человека это означает какую-то новую ответственность. Теперь он уже не смеет ссылаться на свою незначительность и своё ничтожество – ведь тёмный Бог вложил в его руки атомную бомбу и химические боевые вещества, тем дав ему власть изливать апокалиптические чаши гнева на своих собратьев. И если уж ему дана, так сказать, божественная власть, он больше не может оставаться слепым и бессознательным. Он обязан знать о природе Бога и о том, что происходит в метафизической области, дабы понять себя и тем самым познать Бога.
Провозглашение нового догмата могло бы дать импульс исследованию сокровенных сфер психики. Интересно, что среди многих статей, написанных по поводу этой декларации как с католической, так и с протестантской сторон, не нашлось, насколько мне известно, ни одной, в которой хоть в какой-то степени уместно ставился бы безусловно важный вопрос о жизни широких масс и их психических потребностях. Авторы удовлетворились главным образом учёными историко-догматическими соображениями, не имеющими вовсе ничего общего с живым религиозным событием. Но тот, кто в течение последних десятилетий внимательно следил за всё учащавшимися явлениями Богоматери и давал себе отчёт в их психологическом значении, вероятно, знает, что произошло. Пищу для раздумий даёт в особенности тот факт, что среди имевших такие видения было множество детей, – ведь в подобных случаях всегда проявляется коллективное бессознательное. Кстати, и сам папа должен был иметь многочисленные видения Божьей Матери – в связи с упомянутой декларацией. Уже очень давно можно было догадаться, что в массах бродит сильное желание, чтобы Заступница и Посредница заняла, наконец, своё место при Святой Троице и была принята «при небесном дворе» в качестве «Царицы небесной и Невесты». Что Богоматерь там и пребывает, считается, правда, делом решённым вот уже более тысячи лет, а что София была с Богом ещё до творения, мы знаем из Ветхого Завета. Что Бог хочет стать человеком посредством рождения от человеческой матери, нам известно из древнеегипетской теологии, объяснявшей статус царя, а что божественное прасущество включает в себя и мужское, и женское начала, люди знали уже в доисторические времена. Но во времени истина такого рода сбывается лишь тогда, когда торжественно провозглашается или открывается заново. Для наших дней имеет большое психологическое значение, что в 1950 году небесная Невеста соединилась с Женихом [89]. При оценке этого события, конечно, должно приниматься во внимание не только то, что за аргументы привлекаются в папской булле, но и его прообразование в апокалиптической свадьбе Агнца и в ветхозаветном анамнесисе Софии. Бракосочетание в свадебном чертоге означает священный брак, а этот брак, в свою очередь, есть канун воплощения, т. е. рождения того Спасителя, который со времён античности считался fikns solis et lunae, filius sapientiae [90] и соответствием Христа. Когда, таким образом, в народе возникает стремление к возвышению Богоматери, то это (если мыслить последовательно) равнозначно желанию, чтобы родился Спаситель, Примиритель, «mediator pacem faciens inter inimicos» [91], благодаря тому, что будет воспринято, познано и объявлено (de-claratur) людьми. Хотя в плероме он всегда является уже родившимся, его рождение во времени может состояться лишь благодаря тому, что будет воспринято, познано и объявлено (declaratur) людьми.
Мотив и содержание народного движения, заодно побудившего папу к чреватому последствиями «Торжественного объявления» нового догмата, состоят не в новом рождении Бога, а в прогрессирующем его воплощении, начавшемся с Христа. Для этого догмата недостаточно только историко-критических аргументов; мало того, они плачевным образом бьют мимо цели, как и высказанные английскими архиепископами необоснованные опасения: во-первых, установление догмата не добавило ничего принципиально нового к католической концепции, существующей уже больше тысячи лет, а во-вторых, недооценка того факта, что Бог вечно хочет быть человеком, а потому поступательно воплощается во времени через посредство Святого Духа, весьма опасна и не может быть расценена иначе как то, что точка зрения протестантизма, проявляющаяся в таких объяснениях, остаётся не у дел, потому что не улавливает знамений времени и не обращает внимания на прогрессирующее воздействие Святого Духа. Протестантизм откровенно утратил контакт с мощными архетипическими процессами индивидуальной и массовой психики и с теми символами [92], которые призваны компенсировать поистине апокалиптическую ситуацию современного мира. Он, очевидно, стал добычей рационалистического историзма и, должно быть, лишился разумения Святого Духа, живого в сокровенных глубинах души. Потому-то он и не может ни понять, ни признать, что божественное действо раскрывается в поступательном откровении.
Это-то обстоятельство и побудило меня, профана в вопросах теологии, взяться за перо, чтобы изложить своё понимание затронутых здесь тёмных вопросов. Делая это, я опираюсь на психологический опыт, приобретённый мною на долгом жизненном пути. Душу, я не недооцениваю ни в каком отношении и, конечно, не воображаю, будто событие психической жизни может раствориться в воздухе, получив объяснение. Такой психологизм – это всё ещё первобытное магическое мышление, питающее надежду на то, что сумеет расколдовать и тем упразднить действительность психики – примерно так, как того хотел Проктофантазмист:
Вы
Сильно заблуждался бы тот, кто захотел бы приписать мне такую младенческую точку зрения. Однако меня так часто спрашивали, верую ли я в существование Бога, что я в какой-то мере опасаюсь, как бы меня не сочло «психологистом» большее число людей, нежели я подозревал. Как раз то, что люди по большей части игнорируют или не желают понять, и заставляет меня считать психику реально существующей. Ведь если верить только в физические факты, то надо прийти к выводу, что либо сам уран, либо, по крайней мере, приборы в лаборатории самостоятельно собрали атомную бомбу. Это столь же абсурдно, как и предположение о том, что ответственность за это несёт некая недействительная психика. Бог есть несомненно психический, а не физический факт, т. е. он проявляется лишь психически, но отнюдь не физически. У таких людей ещё никак не укладывается в голове и то, что психология религии делится на две области, которые нужно чётко различать: это, во-первых, психология религиозного человека и, во-вторых, психология религии, т. е. религиозных содержаний.
Познания в области религиозных содержаний (главным образом, хотя и не только они) и внушили мне смелость вступить в дискуссию по религиозным вопросам и, в частности, в спор о догмате вознесения, который, кстати говоря, я считаю важнейшим религиозным событием со времён Реформации. Для непсихологического мышления «камнем преткновения» является вопрос о том, как столь неправдоподобное утверждение – телесное вознесение на небо Девы Марии – можно считать достоверным. Однако для мышления психологического папский метод доказательства совершенно понятен – ведь он опирается, во-первых, на неустранимые прообразы и, во-вторых, на более чем тысячелетнюю свидетельскую традицию. А потому улик в пользу существования этого психического феномена хватает с избытком. То, что действительным объявляется факт, невозможный физически, к делу не относится, ибо все религиозные высказывания имеют своим содержанием нечто физически невозможное. Если бы они были не таковы, то, как уже говорилось, относились бы к области компетенции естественных наук. Однако все они относятся к действительности души, но никак не природы. Что же в особенности задевает протестантскую точку зрения, так это бесконечная аппроксимация Deiparae (Богородицы) к Божеству, угрожающая верховенству Христа, верховенству, к которому протестантизм накрепко привязался и при этом не даёт себе отчёта в том, что протестантская же гимнология полна аллюзий на «небесного Жениха», теперь в одночасье лишившегося равной себе пары. Или, может быть, протестантизм – на манер «психологистов» – счёл этого «Жениха» просто метафорой?
Последовательность папской декларации непревзойденна – ведь она уступает протестантизму odium [93]
Благодаря догматизации вознесения Мария – с догматической точки зрения, конечно – не наделяется статусом богини, хотя функционально она в качестве Владычицы небесной (в противовес Сатане, владыке подлунного воздушного царства) и Посредницы в принципе равнозначна Христу, Царю и Спасителю. Во всяком случае, её место удовлетворяет требованиям этого архетипа. Новый догмат означает обновление надежды на исполнение глубочайшего чаяния души – примирения и уравнивания противоположностей, между которыми теперь царят угрожающе напряженные отношения. Любой человек причастен к этой напряжённости, и любой испытывает её на себе в индивидуальных формах нервозности – и тем сильнее, чем меньшей кажется ему возможность преодолеть её рациональными средствами. Поэтому неудивительно, что в глубинах коллективного бессознательного и одновременно в широких массах просыпается надежда или ожидание какого-то божественного вмешательства. Папская декларация придала этому страстному желанию отрадное выражение. Как мог остаться равнодушным к этому протестантизм? Такое неразумие можно объяснить лишь тем, что догматические символы и герменевтические аллегории утратили смысл для протестантского рационализма. Это в известной степени относится и к существующей внутри самой католической церкви оппозиции против нового догмата, т. е. против догматизации уже имеющегося учения. Конечно, протестантизму рационализм определённого рода подобает больше, нежели ориентациям католицизма. Последний предоставляет место секулярному развитию этого архетипического символа, реализуя его в изначальном виде без оглядки на трудности в истолковании и критические аргументы. Здесь сказывается материнский характер католической церкви – ведь дереву, растущему из её семени, она даёт развиваться по его собственному закону. Протестантизм же, обязанный своим существованием отцовскому духу, не только с самого начала сформировался в ходе разбирательства со светским мировоззрением эпохи, но и теперь продолжает дискутировать с теми или иными духовными направлениями нашего времени: ведь пневма – по своей исконно ветровой природе – гибка и постоянно пребывает в живом потоке, уподобляясь то воде, то огню. Она может далеко уйти от своего первоначального места, даже заблудиться и потеряться, когда становится чересчур одержимой духом времени. Протестантский образ мыслей – во исполнение своего задания – должен быть беспокойным, иногда шокирующим и даже революционным, чтобы обеспечить традиции влияние на развитие светских воззрений. Потрясения, претерпеваемые им при таком разбирательстве, в то же время видоизменяют и оживляют традицию, которая в своём медлительном процессе секулярного развития без подобных толчков в конце концов полностью закоснела бы и тем самым утратила всякую возможность воздействовать на секулярную сферу. А простая критика определённых движений в католическом христианстве и простая оппозиция ему означают для протестантизма лишь жалкое существование, если он, забыв о том факте, что христианство состоит из двух раздельных лагерей или, лучше сказать, из брата и сёстры, живущих не в ладах между собою, не вспомнит о том, что, защищая собственное существование, обязан признавать и за католицизмом право на жизнь. Брат, который из теологических соображений старается оборвать жизнь старшей сёстры, с полным на то основанием может быть назван бесчеловечным, не говоря уже о его христианскости, – и наоборот. Чисто негативная критика неконструктивна. Она оправданна лишь в той мере, в какой способна на творчество. Поэтому, мне кажется, протестантизму пошло бы на пользу признание, например, того, что новый догмат шокирует его не только потому, что неприятно высвечивает трещину, разделившую брата и сестру, но и по той причине, что в самом христианстве на давно сложившейся основе возник процесс, всё решительнее сдвигающий его в сферу светского истолкования. Протестантизму известно или должно быть известно, сколь многим его существование обязано католической церкви. А сколь много или сколь мало останется у протестанта, если не давать ему критиковать и протестовать? Ввиду интеллектуального скандала, которым и является введение нового догмата, протестантизму следовало бы вспомнить о своей христианской ответственности («Буду ли я сторожем брату моему?») и попытаться серьёзно исследовать, какие явные или неявные мотивы были решающими для объявления нового догмата. При этом надо не вдаваться в несправедливые подозрения, а постараться понять, что за ним кроется нечто большее и более значительное, нежели папский произвол. Было бы хорошо, если бы протестантизм сообразил, что благодаря новому догмату возрастает и его новая ответственность перед светским духом времени: ведь ему никак нельзя дезавуировать в глазах мира свою сестру, к которой он относится столь скептически. Даже если она ему несимпатична, следует воздать ей должное, дабы не утратить самоуважения. Он мог бы это сделать, например, хотя бы раз задавшись – при такой-то благоприятной возможности – вопросом о том, какой не буквально-конкретный смысл мог бы иметь не только этот новый догмат, но и всё более или менее догматические положения. Поскольку он со своей произвольной и шаткой догматикой, неустойчивой и покрытой трещинами раздоров концепцией церкви не может позволить себе оставаться застывшим и замкнутым в отношении духа времени, да ещё – в соответствии со своей привязанностью к духу – положил себе за правило разбираться более с миром и мирскими идеями, нежели с Господом Богом, то, видимо, было бы уместно, если бы по случаю вознесения Богоматери в небесный брачный чертог он приступил к решению великой задачи – новой интерпретации содержаний христианской традиции. А такое решение возможно, раз речь идёт об истинах, коренящихся в глубинах души, в чём не будет сомневаться ни один человек, обладающий хоть каплей проницательности. Для этого требуется свобода духа, которая, как мы знаем, гарантирована только в протестантизме. Догмат вознесения для исторической и рационалистической ориентации равнозначен пощечине; таковой он и останется навсегда, если упорствовать в аргументации, нацеленной на разум и историю. А раз так, то тут перед нами тот случай, когда требуется психологический подход, ибо вышедшая на свет дня мифологема столь очевидна, что нужна поистине умышленная слепота, чтобы не замечать её символической природы, а, стало быть, и символического способа понимания.
Догматизация вознесения Марии указывает на священный брак в плероме, а он, в свою очередь, как уже было сказано, означает грядущее рождение божественного младенца, каковой в соответствии с Божьей тенденцией к воплощению выберет местом своего рождения эмпирического человека. Это метафизическое событие известно психологии бессознательного как процесс индивидуации. Поскольку он, как правило, протекает бессознательно, а он всегда так и делал, то это должно означать не более того, что желудь превращается в дуб, телка – в корову, а ребёнок – во взрослого. Но если процессу индивидуации суждено стать осознанным, то тогда сознание должно оказаться лицом к лицу с бессознательным и между этими противоположностями должно быть установлено равновесие. Поскольку с точки зрения логики это невозможно, приходится полагаться на символы, которые и обеспечивают иррациональное соединение противоположностей. Символы спонтанно производятся бессознательным и амплифицируются сознанием. Центральные символы этого процесса манифестируют самость, т. е. целостность человека, складывающуюся, с одной стороны, из того, что им осознаётся, а с другой – из содержаний бессознательного. Самость есть teleios anthropos – осуществившийся человек, чьими символами являются божественный младенец и его синонимы. Этот процесс, изображённый здесь лишь в общих чертах, можно наблюдать у любого из современных людей или вычитывать его в документах герметической философии средневековья, а тот, кому известно то и другое – психология бессознательного и алхимия, – будет изумлён параллелизмом их символов.
Различие между природным, протекающим бессознательно, и осознанным процессом индивидуации огромно. В первом случае сознание никогда не вмешивается, а потому конец процесса остаётся столь же тёмным, как и начало. Зато во втором случае на свет выходит так много мрака, что, с одной стороны, личность становится просветленной, а с другой – сознание неизбежно возрастает в объёме и интенсивности. Разбирательство между сознанием и бессознательным должно создать предпосылки для того, чтобы свет, который светит во тьме, не только был объят тьмою, но и сам понял её. (Игра слов, основанная на полисемичности термина begreifen: «понять», «объять»). Filius solis et lunae – как символ, так и возможность соединения противоположностей. Он есть альфа и омега этого процесса, mediator (посредник) и intermedius (объединитель). «Habet mille nomina» (у него тысяча имён), говорили алхимики, имея в виду, что причиной и конечной целью процесса индивидуации является безымянное ineffabile (невыразимое).
То обстоятельство, что Божество на нас воздействует, мы можем констатировать лишь посредством психики; при этом, однако, мы не в состоянии решить, исходят ли эти воздействия от Бога или от бессознательного, т. е. невозможно определить, являются ли Божество и бессознательное двумя разными величинами. То и другое суть пограничные понятия для трансцендентальных содержаний. Однако эмпирически с достаточной степенью вероятности можно констатировать, что в бессознательном имеется архетип целостности, спонтанно манифестирующийся в сновидениях и т. д., и что некоторая не зависящая от сознательной воли тенденция состоит в том, чтобы стягивать другие архетипы к этому центру. Поэтому можно предположить, что такой архетип и сам по себе находится в некоторой центральной позиции, сближающей его с образом Бога. Это подобие только усиливается благодаря тому, что данный архетип порождает символы, от века характеризовавшие и выражавшие Божество. Такие факты обусловливают некоторое ограничение выдвинутого нами выше положения о неразличимости понятия Бога и бессознательного: образ Бога, точно выражаясь, совпадает не с бессознательным вообще, а с его определённым элементом, а именно с архетипом самости. Эмпирически мы не в состоянии отделить этот архетип от образа Бога. Правда, можно произвольно постулировать разницу между обеими величинами. Но для нас это было бы совершенно бесполезным занятием и даже, наоборот, лишь способствовало бы разделению Бога и человека, а это воспрепятствовало бы вочеловечению Бога. Вера, конечно, права, когда раскрывает человеку глаза и чувства на неизмеримость и недосягаемость Бога; но она же приучает и к близости, даже к прямой связи с ним, и это как раз та близость, которая должна стать эмпирической, если не хочет быть чем-то совершенно бессмысленным. Я признаю действительным лишь то, что на меня действует. А то, что на меня не действует, всё равно что не существует. Религиозная потребность направлена на целостность и потому подхватывает преподносимые бессознательным образы целостности, подымающиеся из глубины души независимо от сознания.
Читателю, вероятно, уже стало ясно, что показанный здесь ход развития символических величин соответствует процессу дифференциации человеческого сознания. А поскольку в лиц архетипов, как было сказано во введении, мы имеем дело не просто с объектами представления, но с автономными факторами, т. е. с живыми субъектами, то дифференциацию сознания можно понимать как проявление вмешательства трансцендентально обусловленных динамических комплексов. В таком случае это будут архетипы, осуществляющие первичное преобразование. Но поскольку в нашем опыте нет психических состояний, которые можно было бы наблюдать интроспективно вне человека, то и поведение этих архетипов вообще невозможно исследовать, не учитывая воздействий наблюдающего сознания, а потому вопрос о том, где начинается процесс – в сознании или в архетипе, никогда не будет разрешён, ведь иначе пришлось бы либо, противореча опыту, отнять у архетипа его автономию, либо принизить сознание до роли простой машины. Наилучшего согласия с психологическим опытом можно достичь, если признать за архетипом определённую степень самостоятельности, а за сознанием – соответствующую его положению творческую свободу. Тогда, разумеется, между двумя относительно автономными факторами возникнет то взаимовлияние, которое заставит нас при описании и объяснении этих процессов пускать на передний план в качестве действующего субъекта то один, то другой фактор. Это будет иметь место даже в случае вочеловечения Бога. Такой трудности решение вопроса, предлагавшееся до сих пор, избегало потому, что признавало лишь одного Богочеловека – Христа. С наитием на человека третьего лица Троицы, т. е. Святого Духа, начинается христификация множества, и тут-то возникает проблема: будет ли это множество людей сплошь совершенными богочеловеками? Подобная трансформация привела бы, однако, к невыносимым коллизиям, не говоря уже о неизбежной инфляции, которой тотчас подверглись бы обыкновенные, не свободные от первородного греха смертные. В таком случае, видимо, лучше всего будет вспомнить о Павле и расколотости его сознания: с одной стороны, он ощущает себя апостолом, непосредственно призванным и просветлённым Богом, с другой – грешным человеком, который не в состоянии избавиться от «жала в плоти» и мучающего его ангела Сатаны. Это значит, что даже просветлённый человек останется тем, кто он есть, и никогда ему не быть чем-то большим, нежели ограниченное Я, в сравнении с Тем, кто на него нисходит и чей образ не имеет познаваемых границ, охватывая человека со всех сторон, ибо уходит в глуби земли и высится в просторах небес.