— Несерьезный разговор. Придется видеться с потерпевшими, придется рассказывать.
— Никогда в жизни! Черт бы побрал! Зачем я должен каждый раз вспоминать!
Киногруппа, напротив, очень любила эти сцены: в кадре появлялись новые люди, а главное, снимать можно было открыто. Оператор получал свободу действий. Нормы допускают фиксацию на пленку следственного эксперимента, опознания и некоторых других моментов, так что это не вызывало подозрений у Ладжуна. Да ему уже и не до оператора было: сидел стесненный, скованный, глаза в пол. Возникало впечатление, что ему мучительно стыдно.
Дайнеко подтвердил:
— Разумеется, стыдно. Но не того, что обманывал и воровал, а что попался! Такой орел, супермен, считал себя на голову выше тех, кто шел на его удочку. И теперь — на тебе! — под конвоем, руки за спину.
Перенеся очередное унижение, Ладжун дулся на Дайнеко, а тот с поразительным терпением продолжал искать ключи к его душе.
— Его тоже надо понять, — говорил Михаил Петрович, — столько лет прожил одиноким волком. Он же ни единому человеку не мог сказать правду о себе! Разучился напрочь.
— Но вам все-таки рассказывает. Со скрипом, но рассказывает.
— Нет, я не привык клещами тянуть. И, кстати, ему откровенность больше моего нужна.
— Для облегчения совести?
— Хотя бы. Если он преодолеет барьер, он и сидеть будет по-другому, и на волю выйдет с другим настроем.
Дайнеко учитывал все.
Учитывал повышенную потребность Ладжуна пусть в поверхностном, но постоянном общении, которое являлось важной частью его «профессиональной» деятельности. Зная, что с сокамерниками он не сближается, Дайнеко иногда два-три дня давал ему поскучать, чтобы накопилась жажда выговориться. Учитывал стремление Ладжуна внушать симпатию собеседнику. Когда Михаил Петрович веско произносил: «Юра, так негоже. Ты роняешь себя в моих глазах», — то желание нравиться нередко брало верх над расчетливым решением помалкивать. Учитывал и использовал его хвастливость и самомнение.
— Михаил Петрович, вы меня только поймите, — изливался Ладжун, — я не слабохарактерный человек. Я никогда ни слезы не пророню и никогда не буду милостыню просить! Я прямо гляжу следствию в глаза. Я не боюсь, вы поймите меня правильно.
— Юра, иного от тебя не жду, — отзывался Дайнеко. — Твои такие качества ценны и заслуживают уважения. Потому я задаю прямой вопрос и полагаю, что получу прямой ответ.
Не всегда добивался Дайнеко прямых ответов, но порой ставка на «сильного и смелого человека» срабатывала.
Как часто случается, преуменьшая на словах свою вину, Ладжун внутренне преувеличивал собственную «уголовную значимость». Он вам не какой-нибудь паршивый воришка, которым занимается лейтенант из отделения милиции. У него следователь аж из министерства! Да по особоважным делам! Да весь в орденах!
Заметил он, конечно, и необычность помещения, где его допрашивали, спросил об этом у Михаила Петровича. Дайнеко мягко уклонился от объяснений, но кто-то в камере, очевидно, «догадался», что там кабинет для особо опасных и в соседней комнате дежурит специальный часовой. Мысль эта тоже давала пищу тщеславию Ладжуна. Он так занесся, что даже устроил скандал, когда ему принесли недостаточно горячую кашу, и дошел с жалобой до начальника изолятора.
Допросы, допросы, допросы… Каждый день что-то оседало в протоколах и накапливались отснятая пленка и километры магнитофонных записей.
Между тем беседы с Юрием Юрьевичем протекали все оживленней. Проскальзывали и неследственные темы: о жизни вообще, о литературе (Дайнеко принес ему несколько книг для чтения, любопытствуя, какова будет реакция). Да и по делу Ладжун становился податливей, не боролся так рьяно за каждую «высотку». Случалось даже, стоило Михаилу Петровичу произнести: а там-то и тогда-то — твой грех? И Ладжун соглашался: чего уж темнить, мой. Однажды, увлекшись, рассказал историю, вовсе не числившуюся в анналах Михаила Петровича.
Кто-то из группы поздравил Дайнеко: Ладжун наконец раскрылся и контакт достигнут.
— Раскрылся? Да он заперт на все задвижки! Это разве контакт!
В тот день, идя со съемки, группа стала свидетельницей сцены в своем роде поразительной. Во внутреннее помещение тюрьмы въехал фургон для перевозки арестованных. Как положено, сопровождающий конвой выстроил доставленных для передачи следственному изолятору. При нашем приближении один из арестованных вдруг закричал:
— Михаил Петрович! Михаил Петрович! Гражданин подполковник!
Дайнеко сказал нам: «Минуточку!» — и направился к нему. Тот, сияя лицом, протянул обе руки и начал что-то торопливо говорить. Дайнеко кивал, переспрашивал — весь внимание. Группа ждала с неловкостью. Неужели здесь, в шеренге, кто-то из друзей Дайнеко?!
— Мой бывший подследственный, — буднично объяснил Михаил Петрович, вернувшись.
— Но… почему он к вам так?
— Как «так»? Вполне естественно. У него сейчас идет суд, хочется поделиться.
— У вас был сразу контакт?
— Куда там! Это же такой матерый хапуга… Двадцать семь потов сошло, пока он сдался.
Сдался. И теперь, уже навсегда расставшись со следователем, ни в чем от него не завися, безмерно рад нечаянной встрече и возможности рассказать, как решается его судьба. Кому? Человеку, который его изобличил!
— Чему же удивляться, братцы? — говорит Михаил Петрович. — Здесь все неоднозначно. Следователь с обвиняемым не сходятся врагами, не расходятся друзьями — сложнее… На него тратишь часть души. Кто бы он ни был, понимаете? Это связывает… И он соображает, что не со зла его жмешь уликами и не для удовольствия. Между прочим, не сумеешь прижать — ты в его глазах растяпа, тогда он держится мертво. Неохота ведь сдаваться кому попало. Победил — уважают. Иногда, конечно, со скрипом зубовным…
Глядя на Михаила Петровича со стороны, мы бы сказали так: он обладал искренней убежденностью, что, ведя следствие, осуществляет не только служебный, но и гражданский, и человеческий свой долг. И убежденность эта была столь глубока, что перед ней склонялись даже самые упорные противники.
В отношениях с Ладжуном подобная стадия брезжила еще в отдалении, хотя сдвиг наметился и работать стало легче.
Однако легкость не убаюкивала Дайнеко.
— Я думаю, у тебя есть еще много не сказанного, — бросил он как-то многозначительную реплику.
— Вы так думаете?! — Ладжун старательно обиделся, отвернулся, мутным, нехорошим взглядом уперся в объектив. В глазах бродило что-то этакое… Мысль? Воспоминание?
— Да, думаю, что не ошибаюсь. И полагаю, мы еще вернемся к этому разговору… А сегодня предстоит очная ставка.
— С кем?
— С Горностаевой.
— С Горностаевой? Из Тулы?
— Совершенно точно.
— Зачем?
— Оставь это мне как следователю.
— Зачем опять канитель? Говорите, я напишу и подпишу что угодно. Пожалуйста, если вам нужно.
— Юра, мне нужно только то, что там было.
— А что было? Я все рассказал, что там было.
— Она тоже рассказала. И есть между вами расхождения.
У Горностаевой Ладжун — очередной заезжий интеллигент — не раз брал взаймы. Брал, отдавал, снова брал, пока не исчез, увезя довольно крупную по ее доходам сумму — 250 рублей. (Правда, до того занимал и возвращал больше.) Горностаева утверждала, что деньги ее личные, Ладжун — что казенные: женщина работала кассиром в строительной организации.
Возможно, так и было, а возможно, он врал. Он частенько старался опорочить потерпевших, измышляя компрометирующие их детали. На очных же ставках обычно отрекался от вранья, чтобы поскорей все кончилось.
Горностаева, рано располневшая женщина, какая-то очень домашняя, добрая и уютная, с чистым детским голосом, держалась не гневно, не обличающе, как многие другие, а грустно и сожалеюще. Ладжун угрюмо рассматривал ногти на руках.
— Потерпевшая Горностаева, знаете ли вы сидящего напротив гражданина?
— Да, немножко знаю.
— Откуда?
— Случайно совсем… Он остановил меня на улице. Очевидно, обознался просто и заговорил со мной… Так вот мы познакомились.
— Как он вам представился?
— Михаил Степанович… Фамилию тоже назвал, но я позабыла.
— И позже вы виделись?
— Да, несколько раз. Гуляли и в кино… Ему скучно было, я сразу догадалась, что он в командировке: по разговору и вообще.
— Так. Обвиняемый Ладжун, вы знаете сидящую напротив вас гражданку? Где и когда вы познакомились?
— Как она говорит.
— Подтверждаете показания. Хорошо. Гражданка Горностаева, расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы последний раз дали Ладжуну деньги и откуда их взяли.
— Я их на пальто берегла. Мне трудно мой размер подобрать, поэтому я в магазин заходила через день и деньги всегда при себе… Я не помню точно числа, но перед Маем он пришел и попросил и еще сказал: «Ты не беспокойся, завтра-послезавтра получу перевод и верну». Я сбегала в конторку и вынесла ему.
— Значит, где вы их взяли?
— У себя в сумке, в конторке.
— То есть в помещении кассы?
— Да, там, где я нахожусь непосредственно.
— А передали ему?..
— На улице, мы на улице разговаривали.
— А обвиняемый входил в конторку?
— Нет. У меня так: когда заходишь на лестницу, мне уже видно, кто. Мое окошко открыто все время, потому что комнатка маленькая и душно. Он мне махнул: дескать, выйди на минутку, ну я и вышла.
— А прежде внутри бывал?
— Нет, мы после работы встречались.
— Гражданин Ладжун, вы подтверждаете или отрицаете эти показания?
— Да.
— Что значит «да»?
— Подтверждаю.
— На допросе вы говорили, что Горностаева давала вам деньги государственные и допускала в помещение кассы. Когда вы приносили долг, она пересчитывала купюры и при вас клала в сейф… Простите, Горностаева, я не вас спрашиваю, приходится делать вам замечание. Ответить должен обвиняемый.
— Я вспомнил, что действительно она собирала на пальто, а в кассу я не входил.
— Значит, отказываетесь от предыдущих показаний?
— Отказываюсь. Я ошибся.
— Хорошо. Подпишитесь здесь и здесь. Вы тоже.
— Можно я его спрошу?
— На очной ставке вопросы задает следователь. Можете спросить через меня.
— Да нет, я хотела сказать от себя… так просто, по жизни…
— Ну, пожалуйста.
И тут произошла крошечная сцена, которая чем-то — трудно выразить чем — потрясла нас. (Большое впечатление она производила и на зрителей.)
— Послушай, Миша… — детский голос Горностаевой прерывался, — тебя по-другому зовут, но неважно… Слушай, как ты мог докатиться до такого? Молодой, здоровый мужчина, способный, наверно… и чем занялся! Ну почему?!. — Она подождала ответа и добавила, как о чем-то прекрасном и бесконечно ценном: — Трудился бы, имел семью, как все…
— Я не такой, как все, очевидно, — голос Ладжуна завибрировал от ее волнения.
— Знаешь, я болела сильно, меня муж бросил, но все равно работала… А ты сам себя загнал в тюрьму! Понять же нужно: у тебя не будет ничего, уже все. Жизнь твоя пройдет… так. Столько сидеть! Нет, ну как ты мог?!
Ладжун откачнулся назад, будто ударенный, и впервые посмотрел ей в лицо — потерянно посмотрел, слепо.
— Это длинная история… — пробормотал он, осекся от невозможности хоть что-то свое объяснить простодушной, так нежданно и непритворно горюющей о нем женщине и лишь рукой махнул: — Ах, Танечка!..
Весь его глубоко загнанный страх перед будущим, и нестерпимая жалость к себе, и сознание безвозвратно загубленной жизни — все слилось в этом коротком стоне. Как говорится, ни одному актеру не сыграть.
После ухода Горностаевой Ладжун продемонстрировал один из резких скачков настроения, которые были ему присущи.
— Дура какая! — заговорил он, распаляясь. — Дура, что пришла. Она же знала, что я могу ее опозорить! Я ее не стал топить, потому что одинокая женщина. Черт с ней. Но еще мораль читает! Еще мне не хватало!..
Уязвленный тем, что публично пережил миг слабости и абсолютного банкротства, Ладжун задним числом кинулся мстить Горностаевой.
— Что она из себя изображает? Кристально чистый человек из сейфа не будет деньги давать. Она не из сумочки брала, а из сейфа!
— Ты видел?
— Если б не видел, я б не говорил.
— Значит, опять настаиваешь на прежних показаниях?