ТАЯЩИЙСЯ УЖАС 2
С наступлением темноты…
Дэвид Кейз
КАМЕРА
После смерти тетушки Элен я унаследовал ее дом, поскольку кроме меня родственников у нее не было. Весть о ее смерти не особенно меня опечалила — я очень мало знал тетушку, да и доставшееся мне наследство не доставило много радости: дом представлял собой весьма древнее обветшалое, безобразное и в целом малосимпатичное строение. Допускаю, что в свое время оно смотрелось весьма неплохо, однако, после того как исчез ее муж, тетушка Элен долгие годы жила в нем совершенно одна. Она была немного помешанная и никогда не покидала пределов своего поместья. И дом, и старая женщина словно дополняли друг друга. Иногда ее можно было видеть на крыльце, где она стояла, чуть покачиваясь, и либо хихикала и посмеивалась, либо негромко постанывала, издавая какой-то монотонный, непрерывный звук, в котором было невозможно что-либо разобрать. Никто толком не знал, как глубоко ее помешательство, да и вряд ли это кого-нибудь волновало. Человек она была безобидный, так что все оставили ее в покое и в конце концов она тихо и мирно скончалась от старости. Таким образом дом перешел ко мне.
Как-то ненастным днем я отправился в поместье тетки, чтобы посмотреть, не пригодится ли мне что-нибудь из вещей, прежде чем продать дом с аукциона, однако так ничего и не подыскал. В принципе, уходить можно было уже после первых десяти минут осмотра, но дождь, как назло, зарядил с новой силой, а на мне был лишь легкий плащ, так что я предпочел переждать непогоду в доме. Делать было абсолютно нечего, и я принялся бродить по сырым и грязным комнатам.
На первом этаже я не обнаружил ничего, что заслуживало бы внимания. Открывая дверь в подвал, я предполагал, что хоть там найду что-то интересное, но с первых же шагов мне в нос ударила волна спертого воздуха и я ее тут же закрыл. Стало очевидно, что спускаться нет никакого смысла, и я поднялся наверх, где располагались спальни. В сущности, везде остался лишь каркас некогда существовавших комнат, за исключением той, в которой жила сама тетушка Элен. Там стояла кое-какая мебель, да и та сплошь поломанная и абсолютно непригодная. Я уже собирался уходить, когда по какой-то случайности выдвинул один из ящиков письменного стола. Именно там я и нашел эту тетрадь.
От времени она вся покрылась плесенью, порванную местами обложку подклеили лентой. Когда я открывал ее, переплет резко хрустнул, пересохшие страницы громко зашуршали. Они были чем-то перепачканы и изрядно помялись, однако текст все же можно было прочитать. Явно угадывался мужской почерк — мелкий, аккуратный, четкий. «Писала рука усталого человека», — подумал я. Внешне все это походило на дневник или какой-то журнал. Я прочитал одну или две строчки и уже собирался было снова засунуть тетрадь в ящик, когда мой взгляд выхватил еще несколько слов из одной строки. После этого я захлопнул тетрадь и, взяв ее с собой на первый этаж, уселся у окна. Света было мало, а страницы буквально ломались у меня в руках, но я все же продолжал читать этот необычный дневник… И не мог оторваться…
Я не мог оторваться, пока не прочитал его весь. Меня будто приклеили к стулу, позвоночник окаменел, а вся остальная моя плоть словно обтекала, струилась вокруг него. В комнате становилось все темнее, но глаза продолжали неотрывно скользить по строчкам. Где-то рядом барабанили и стекали по стеклу дождевые капли, небо сплошь затянули тучи, по неухоженной лужайке свободно гулял ветер. Что и говорить — подходящий для подобного чтения денек.
Вот что там было написано.
Боже! Прошлая ночь была просто ужасной.
Она оказалась наихудшей из всех, которые мне доводилось переживать до сих пор, хотя надо признать, что я не очень хорошо помню, как было в прошлые разы. Надо было раньше начать вести эти записи, теперь мне это совершенно ясно. Но мне стоило немалых усилий вообще заставить себя вести этот дневник, начать описывать, кто я такой, — раньше у меня вообще не было для этого сил. Как бы то ни было, я абсолютно убежден, что прошлой ночью мне стало гораздо хуже, чем раньше. Возможно, именно по этой причине я и решил начать вести эти записи. Я чувствую, что мне надо каким-то образом извлечь из себя все свои ощущения. Меня все время преследует мысль: «Хватит ли сил, чтобы спуститься в камеру в следующем месяце?..»
Придется, конечно. В этом нет никаких сомнений, нечего даже раздумывать. Никаких оправданий не существует, их не может быть. Просто в следующий месяц надо будет все начать пораньше. В таких вещах никогда нельзя мешкать, иначе кто знает, что может произойти. Надеюсь, что смогу сдержаться, но… прошлой ночью я все же опоздал, мне так кажется. Мне не хотелось этого, но… знаете, это так трудно выразить словами. Когда я чувствую, что скоро все опять начнется, то становлюсь нервным, словно предвкушаю появление первых признаков, симптомов, а потом все смешивается в кучу, так что становится невозможно определить, как было в самом начале. Перемена начинается с вполне конкретных ощущений, а если я до этого основательно понервничаю, то она наступает еще до того, как я это осознаю. Меня это очень пугает. В дальнейшем надо быть предельно осторожным.
Сейчас я сижу у себя в комнате и стараюсь припомнить все, до мельчайших подробностей. Если вести дневник неаккуратно, то от него вообще не будет никакой пользы. Ни мне, ни кому-либо еще. Кстати, я пока так и не решил, должен ли кто-то увидеть все, мною написанное. В сложившихся обстоятельствах так трудно принять окончательное решение. Я знаю, что если когда-нибудь и решусь показать кому-то свои записи, то надо будет заранее позаботиться о соответствующих доказательствах. А это самое ужасное. Я не хочу, чтобы кто-нибудь подумал, что я и вправду сошел с ума.
Вчера вечером, сразу после, обеда, жена почему-то разволновалась. Мы сидели в гостиной, она все время искоса поглядывала то на свои часики, то на меня. Мне не понравилось, как она на меня косится, не поворачивая головы. Разумеется, я не вправе винить ее за это, поэтому и делал вид, что ничего не замечаю.
Меня страшит мысль, что придется снова спускаться, и я пытаюсь отогнать ее как можно дальше. Время еще было не позднее, небо светлое. Я сидел у окна, потому что таким образом мне всегда бывает проще определить, когда наступит мой час. Я делал вид, что увлеченно читаю газету, хотя на самом деле мне было глубоко начхать на все, о чем она могла сообщить. Вместо строк перед глазами плавала какая-то полосатая масса. Не думаю, что это было первым симптомом. В комнате горели все лампы, и я постарался сесть так, чтобы Элен не заметила, как я регулярно смотрю в окно. Мне не хотелось, чтобы бедняжка еще больше расстраивалась.
И все же я до сих пор помню то странное ощущение удовольствия, которое возникало у меня всякий раз, когда я перехватывал ее испуганный взгляд. В чем-то оно было сродни сексуальному удовлетворению, во всяком случае, так мне казалось. А впрочем, не знаю. Может это и в самом деле был первый симптом моего заболевания, а может — просто нормальная реакция мужского организма. Трудно сказать что-либо определенное — ведь я не такой, как все остальные мужчины. И все же, едва пережив это состояние, я почувствовал отвращение к самому себе, а потом понял, что пока ничего еще не началось.
Особо неприятным в такие моменты бывает осознание некоего контраста. Сидеть в уютной, ярко освещенной гостиной со всеми ее кожаными креслами и новым ковром, и в то же время знать,
Время от времени я бросал короткие взгляды в висевшее на стене зеркало в позолоченной раме — очень хотелось подметить хотя бы малейшие признаки, хотя сознание и подсказывало, что еще рано. Должно было быть рано, поскольку в противном случае было бы уже слишком поздно. Даже если бы мне удалось на начальных этапах сохранять контроль над собой, все равно жена пережила бы страшный шок. Сомневаюсь, однако, что мне вообще удастся совладать с собой в одиночку, когда я увижу, что это началось. Едва гляну в это нормальное, обрамленное позолоченной рамой зеркало и увижу, что…
Потому в моей камере вообще нет зеркала.
В девять часов я встал. За окном заметно стемнело. Жена быстро посмотрела на меня и сразу же отвела глаза. Я аккуратно сложил и положил на стул газету. Вид у меня был вполне нормальный и спокойный.
— Кажется, пора, — сказал я.
— Да, пожалуй, — ответила жена, явно стараясь скрыть прозвучавшее в голосе чувство облегчения.
Мы вышли в прихожую и по темным ступеням стали спускаться в подвал. Жена шла впереди.
Это была старая деревянная лестница с липкой, осклизлой стеной с одной стороны и перилами с другой. У нас вообще довольно старый дом, и хотя наверху я сделал хороший ремонт, подвал остался таким же древним и мрачным. В обычные дни, когда приходится туда спускаться, я почти не обращаю на это внимания. Впрочем, в сложившихся обстоятельствах это вполне понятно. В известном смысле мне кажется совершенно естественным, что подвал остался таким сырым и неухоженным — по крайней мере, это хоть как-то сглаживает контраст последних минут.
Ступени постанывали под нашими ногами. Снизу струился мертвящий воздух, словно спешивший нам навстречу. Неожиданно я почувствовал головокружение и одной рукой оперся о заплесневелую стену. Нога поехала вперед, и другой рукой я вцепился в перила Я устоял, хотя башмак соскользнул со ступеньки и с грохотом опустился на следующую. Жена обернулась на шум, лицо ее было ужасно: глаза почти белые, широко раскрытые, челюсть отвисла. Ей долго не удавалось взять себя в руки. Мне редко приходилось видеть на лицах людей выражение большего ужаса и страха. Разумеется, оно никогда не появляется беспричинно, хотя Элен должна бы знать, что уж от меня-то ей никак не следует ожидать каких-либо неприятностей, тем более вреда. И все же я не вправе винить ее за этот страх. Но меня задел охвативший ее ужас. Было отвратительно видеть на лице любимого человека это выражение потрясения, пусть и возникшее исключительно из-за меня. Наконец, гримаса кошмара исчезла. Элен улыбнулась, слабо, едва заметно скривив губы. Мне кажется, она сама устыдилась того, что показала свой страх. Я улыбнулся в ответ и тут же понял, что слишком затянул подготовительную процедуру. Рот показался мне каким-то жестким, а зубы чересчур большими, и я понял, что теряю над собой контроль.
Камера расположена в дальнем конце подвала. Я обогнал жену и сам распахнул дверь. Элен отошла чуть в сторону, я шагнул внутрь, обернулся и снова улыбнулся ей. Она была очень бледна, ее лицо почти светилось в темноте. Жена шагнула вперед, и мне почудилось, что она словно превратилась в плывущую бесплотную массу. Самой белой сейчас казалась ее шея, я даже видел просвечивавшие сквозь нее кровеносные сосуды. Затем я отвел взгляд от этих темных ниточек.
Элен изо всех сил старалась сделать вид, будто сожалеет о том, что ей придется запереть дверь. Возможно, так оно и было. Наконец она заперла ее, я услышал звук поворачиваемого в скважине ключа и стук тяжелого засова, вдвигаемого в скобу. Я прислушался: за дверью не раздавалось ни звука. Значит, она стоит там, снаружи, и ждет. Мысленно я представил себе картину — вот она стоит и со смешанным чувством облегчения и сожаления на фосфоресцирующем лице смотрит на запертую дверь. Затем до меня донесся совсем слабый звук ее шагов — это она поднимается по лестнице. Вот, наконец, захлопнулась наружная дверь в подвал, и мне почему-то стало жаль нас обоих.
Я присел в пустом углу и уткнулся лицом в ладони. Это было все еще мое лицо, хотя оно и стало намного жестче. Я знал — это продлится недолго. Мне даже кажется, что с каждым месяцем перемена наступает быстрее и протекает легче. Не так болезненно. Интересно, к добру это или нет?
Впрочем, об этом еще рано говорить, писать — тоже, тем более в деталях — слишком тяжело. Так же тяжело, как вообще войти в эту камеру, ибо мне прекрасно известно, какая агония меня ожидает…
Когда жена утром постучала в мою дверь, я был еще очень слаб. Но в остальном все было в полном порядке. Меня даже удивило, что уже наступило утро. Разумеется, в камере невозможно следить за временем — часов я туда не беру.
Элен не расслышала моего отклика на первый стук и потому прежде, чем отпереть дверь, постучала еще. Потом все же приоткрыла ее на узенькую щелку, и я увидел большой глаз. Заметив, что все в порядке, она широко распахнула дверь. Меня радует, что она соблюдает известную осторожность, радует, и одновременно ранит. Черт бы побрал эту болезнь!
Она не стала расспрашивать, как все было, потому что прекрасно знала: я не стану распространяться на эту тему. Интересно, испытывает ли она любопытство? Думаю, что да. К тому же ей неизвестно, что я веду эти записи. Тетрадь я держу в запертом ящике стола. Сейчас я сижу за этим столом и смотрю на деревья за окном. Сегодня все выглядит таким мирным, тогда как минувшая ночь скорее походила на кошмар, нежели на обычное сновидение. О, если бы это было всего лишь кошмаром! Мне кажется странным то, как возвращаются эти воспоминания, когда я снова становлюсь самим собой. Надо будет как-нибудь подумать над этим и попытаться описать. Хотя зачем? Ведь я до сих пор так и не решил, зачем вообще веду эти записи. Возможно, это своеобразная форма облегчения. И в самом деле, сейчас я чувствую себя гораздо более расслабленным. Что ж, пора отдохнуть по-настоящему. Мое тело ноет от боли, которую причинило ему то,
Я размышлял о своей болезни. Весь вчерашний день я посвятил этим раздумьям. Мысли получаются путаные, потому что, когда я… становлюсь… когда я — уже не я, у меня как будто вообще пропадают всякие мысли. А если и остаются, то потом, когда я снова становлюсь самим собой, мне никак не удается их вспомнить. Полагаю, что в такие моменты мой рассудок работает как у животного, и у меня остается лишь смутное, самое общее впечатление о том, что я в действительности чувствовал. Как
Впечатления остаются очень сильные. Я даже могу вспомнить их, причем настолько отчетливо, будто вызываю их снова. Однако все это имеет отношение лишь к чувствам того, другого существа, но отнюдь не к его поступкам или внешнему виду. Речь идет о восстановлении в памяти лишь эмоций, но никак не породивших их причин и обстоятельств. Но до чего же сильны эти эмоции! Всегда так трудно выразить словами подобные чувства, такие они сложные…
Пожалуй, чаще всего в такие моменты я испытываю некую потребность. Да, именно потребность, желание, к которому одновременно примешивается разочарование, досада. А иногда — жестокость, ненависть, страх, а то и похоть. Не думаю, что обычный человек способен ощутить и пережить нечто подобное. И особенно сильными эти эмоции оказываются именно тогда, когда в основе их лежит голый инстинкт, лишенный какого-либо рационального осмысления. Все исходит как бы изнутри и никак не связано с внешними действиями. Словно внутри этого существа загорается адский огонь, который толкает его на дикую жестокость.
Если же говорить о том, что происходит в действительности… Я смотрю на это без эмоций, объективно, как посторонний человек, оказавшийся в камере и наблюдающий все происходящее. (Упаси Бог, кому-нибудь действительно там оказаться! От подобного зрелища любой сойдет с ума… хотя, пожалуй, до помешательства дело не дойдет, поскольку запертый в одной камере с тем существом, в кого я превращаюсь, этот человек попросту не успеет лишиться рассудка.)
Я отчетливо представляю себе происходящее в камере. Вижу, как это существо кидается на обитые войлоком стены, разрывает их когтями, раздирает ужасными клыками. Оно опускается на пол, на мгновение приседает, после чего кидается снова. Им движет клокочущая внутри ярость, снова и снова с безумной страстью оно повторяет свои действия. Временами оно затихает, но лишь для того, чтобы накопить новый запас свирепого неистовства, после чего с новыми, еще большими силой и отчаянием бросается на стены, и бросается до тех пор, пока не обессилеет и не рухнет на пол — задыхающееся и выжидающее. Прошлой ночью оно кинулось на дверь, но та оказалась даже для него слишком крепкой и неприступной.
Интересно, слышит ли жена звуки раздираемых стен? Или же до нее доносятся — что хуже, намного хуже — звуки, вырывающиеся из его рычащей пасти? Трудно представить себе что-либо более мерзкое и отвратительное.
Вчера за обедом я заметил, что она наблюдает за тем, как я ем. Мы ели бифштексы. Я всегда любил их немного недожаренными. Но она смотрела на меня так, словно ожидала, что я наброшусь на мясо и стану как дикий зверь рвать его зубами. Возможно, она слышала… Какое счастье, однако, что она не может этого видеть! Да и сейчас ей понадобится несколько дней для того, чтобы оправиться… снова стать самой собой.
Я чувствую себя сейчас вполне нормально.
Да, я чувствую себя совершенно нормально.
Внезапно до меня дошло, что я не вполне осознаю данный факт, хотя сделать это попросту необходимо. Если кто-то прочитает эти строки, то ему станет совершенно ясно, что о безумии здесь не может идти и речи. Ведь это не болезнь разума, нет, это — недуг тела, чисто физический порок. Именно он вызывает все эти телесные изменения. О самой перемене я пока еще не писал. Сделать это будет довольно непросто, хотя я и стараюсь смотреть на происходящее как можно беспристрастнее. Я вижу свои руки, тело, чувствую лицо. Видеть его я не могу — в камере нет зеркала. Я даже не знаю, смогу ли перенести, если память сохранит образ того, во что должно превратиться мое лицо. И, честно говоря, не уверен, смогу ли правдиво описать увиденное. Как знать, может однажды я прихвачу с собой в камеру тетрадь и стану писать до тех пор, пока хватит сил; буду описывать происходящие в моем теле изменения, покуда рассудок не откажется подчиняться мне… покуда тело будет оставаться моим.
Больше всего меня мучает вопрос: страдало ли когда-либо какое-нибудь другое человеческое существо от подобной болезни? Мне кажется, что я с большей легкостью переносил бы свои муки, если бы знал, что я не первый и не единственный. Речь идет отнюдь не о несчастном бедолаге, нуждающемся в чьей-то компании, нет, просто мне хотелось бы получить подтверждение тому, что все это присуще не исключительно мне и что во всех этих страданиях нет никакой моей вины. Я смогу продолжать терпеть эту пытку лишь до тех пор, пока буду точно знать, что не существует средства, способного остановить мою болезнь.
Я пытался отыскать упоминание о случаях аналогичного заболевания, перекопал массу литературы… Столько книг просмотрел, что у библиотекарши, будь она суеверным человеком, могли бы зародиться вполне определенные подозрения. Но она оказалась здравомыслящим человеком. Старая дева и к тому же толстая. Она считает, что ликантропия — это нечто вроде науки о бабочках. Одним словом, все мои поиски окончились ничем. Заплесневелые старые тома и толстенные фолианты в кожаных переплетах по вопросам психологии содержали в себе либо легенды и мифы, либо описания всевозможных помешательств. Детали некоторых случаев имели определенное сходство с моим, однако всякий раз их субъектом оказывался душевнобольной человек. Физических изменений при этом не наступало, хотя иногда бедолаги-сумасшедшие настаивали, что бывало и такое. И все же… должен же существовать некий базис, хоть какая-то основа для всех этих легенд. Ведь каждая сказка несет в себе элемент правды, и я должен верить в это, цепляться за это. Мне необходимо за что-то держаться.
Мой дед по отцовской линии родом с Балкан, откуда-то из Трансильванских Альп. Не знаю, имеет это какое-то отношение к моему случаю, но большинство легенд, как я слышал, исходят именно из этой местности. Поистине нездоровая местность. Я почти уверен, что моя болезнь носит наследственный характер. Подхватить ее я нигде не мог, поскольку всегда был человеком, ведущим размеренный и вполне добропорядочный образ жизни. Всегда и во всем я соблюдаю умеренность, не пью, не курю, не увлекаюсь женщинами, да и здоровье у меня всегда было отменным. Поэтому я и считаю, что это наследственный недуг. Вот и получается, что по какой-то иронии судьбы мне приходится страдать за прегрешения моих предков. Подумать только: какая ужасная насмешка злого рока, карающего невиновного за грехи виноватых.
Болезнь скорее всего передается с кровью, а точнее — с генами. Мне представляется, что сначала она была передана ребенку кого-то из них, затем долгое время пребывала в скрытом, латентном состоянии, переходя от человека к человеку на протяжении поколений, пока однажды — а такое случается раз в сто… возможно даже в тысячу лет… — появляется соответствующая комбинация генов, и в личности человека проступает соответствующая доминирующая черта. Потом она перерастает в тяжелое заболевание, становясь с годами, по мере старения своей жертвы, все сильнее и отбирая у тела, которое она разделяет с человеком, все его силы, разрушая его…
Я должен верить в это, и я верю.
Недопустима даже мысль о том, что я являюсь уникальным созданием, а тем более что я в какой-то, пусть даже косвенной форме, повинен в происходящем. Мне известно, что это проклятие родилось вместе со мной, подобно моим каштановым волосам или зеленым глазам, и что оно было предопределено прошлым — кто знает, сколько поколений назад? — когда один из моих предков совершил какой-то гнусный поступок и тем самым подцепил болезнетворные микробы. Из-за этого я ненавижу своих предков и одновременно благодарю судьбу за то, что это их грех, а не мой. Если бы я допускал, что подвергся этому заболеванию по собственной вине, то скорее всего просто бы сошел с ума, лишился рассудка. А я этого очень боюсь. Причем это вполне осмысленный страх, ибо болезнь, причиняющая мне все эти страдания, способна свести с ума кого угодно…
На прошлой неделе я всерьез подумывал о том, чтобы обратиться к врачу, но потом понял, что об этом не может идти и речи. Разумеется, я всегда это знал, но сам факт, что такая мысль пришла мне в голову, свидетельствует о том, насколько отчаянно мое положение. Я готов ухватиться за соломинку, пойти на любой риск, лишь бы иметь хоть малейший шанс спастись. Но я знаю, что должен излечиться сам; любое лечение должно исходить только от меня самого.
Эту мысль подсказала мне жена, разумеется, исподволь. Она говорила что-то насчет психиатров, о том, что прочитала в газетах, одним словом, было какое-то весьма двусмысленное замечание, сделанное как бы походя, просто так, безо всякого повода. Что ж, ее хитрость сработала, и я действительно задумался над этим, хотя и понимал всю неосуществимость подобной затеи.
Больше же всего меня оскорбило то, что она упомянула не физиолога, а именно психиатра, хотя и не хуже меня знает, что это физическое заболевание. Я и сам не раз ей об этом говорил, однако она продолжает настаивать на своем. Да мне не поверит ни один доктор. Подумает, что я душевнобольной, и действительно отправит меня к психиатру. А тот тоже окажется совершенно беспомощным, поскольку возьмется лечить несуществующее заболевание. Единственное, что я мог бы сделать, чтобы доказать ей физическое происхождение моего недуга, это позволить стать свидетелем моей перемены, но на это я никогда не пойду.
При одной лишь мысли об этом я даже рассмеялся — да, впервые за долгое-долгое время расхохотался. Могу себе представить: я нахожусь в кабинете психиатра. Дело происходит ночью, да, именно ночью. Я лежу на спине на кожаной кушетке, а он пристроился рядом со мной на стуле. Только что я завершил рассказ о своем заболевании, а он внимательно слушал, время от времени кивая. Потом он начинает что-то говорить низким, доверительным тоном. У него внешность настоящего профессионала: лысая голова и очки в золотой оправе. Нога закинута на ногу, на колене лежит блокнот. Он говорит, но на меня не смотрит, взгляд устремлен в записи. Я тоже не гляжу на него, отвернувшись к окну. Вся сцена совершенно отчетливо стоит у меня перед глазами. Вот его дипломы в рамках на стене напротив окна, лунный свет играет на их золотистых печатях. Вокруг полки, уставленные огромными, тяжелыми томами, а слева большой стол. Я гляжу на все это, а потом снова перевожу взгляд на окно. Перемена всегда происходит быстрее и легче, когда мне видна луна, но отнюдь не тогда, когда я нахожусь в камере. И вот я чувствую: начинается! Доктор продолжает что-то говорить мягким голосом. Возможно, утверждает, что все это чепуха, и этого попросту не может быть, что это лишь плод моего воображения, иллюзия воспаленного сознания. Он даже поворачивается ко мне, чтобы особо подчеркнуть данную мысль. Смотрит мне в глаза, а его лицо… именно оно вызывает во мне смех… его лицо словно разламывается, разваливается на куски. Холодное, ученое, интеллигентное лицо будто растворяется в веках, превращается в примитивную, суеверную, искаженную ужасом физиономию одного из моих предков. А потом…
Не думаю, чтобы это действительно было так уж смешно, просто приятно снова услышать собственный смех.
Сегодня вечером мне опять предстоит спуститься в камеру.
Меня охватывает страх, жене тоже страшно. Вчера я заметил у нее признаки повышенной нервозности. Да, она явно сдает. Опять намекнула, что мне нужно обратиться за помощью. Помощь! Да кто может мне помочь? Нет, она, похоже, не понимает. Или попросту вытесняет ужасную правду из своего сознания. Как знать, вдруг бы она предпочла, чтобы я действительно сошел с ума. В такие моменты я больше беспокоюсь не за свой, а за ее рассудок. Что касается меня, то, как я полагаю, хуже мне уже не будет, и я вполне смогу продолжать свое нынешнее существование, кстати, вполне сносное, если не считать одной-единственной ночи, которую я провожу в камере раз в месяц… Но как же я боюсь этой ночи, этой камеры! Даже когда я перестаю быть самим собой, меня буквально охватывает оцепенение от осознания того, что мы разделяем с ним одно и то же тело, что его эмоции и впечатления остаются во мне и потом ранят меня. Даже сейчас, месяц спустя, я могу восстановить в своем сознании если и не объективную картину того, как это существо передвигается и вообще действует, то, по крайней мере, его ощущения, глубоко засевшие во мне, подобно тому, как человек вызывает из прошлого воспоминания о сильной боли. Невыносимо думать о подобном будущем. Настоящее я еще как-то могу терпеть, но только не мысли о будущем. И если мне станет еще хуже…
Впрочем, возможно, мне станет и лучше. Это вполне вероятно. Болезнь может пройти сама по себе, тела выработают антитела; приобретут толерантность и иммунитет. Глядя в будущее, мне остается лишь надеяться, что настанет день, когда по прошествии месяца со мной ничего не произойдет и я пойму, что встал на путь выздоровления.
Разумеется, у меня не должно быть детей. Даже если я выздоровлю, о детях мне нельзя даже заикаться. Болезнь не должна распространяться дальше. Жена очень расстраивается — ей очень хочется иметь детей. Кажется, она не понимает, почему невозможен столь чудовищный акт. Думаю, она действительно предпочла бы, чтобы я сошел с ума. Иногда создается впечатление, будто она сомневается во мне… думает, что со мной что-то не в порядке. Ну разумеется, со мной не все в порядке, но я имею в виду… временами она, похоже, считает, что я и вправду сошел с ума. Вот оно! Я специально отразил это в своих записях. А может, я просто чересчур чувствителен?
У меня есть право на существование.
Признаюсь, я довольно нерегулярно вел в этом месяце свои записи. Поначалу я намеревался делать это ежедневно, но потом обнаружил, насколько угнетает меня это занятие, особенно когда писать почти не о чем. Мне бы хотелось почаще и подольше забывать обо всем, поскольку подобные мысли лишний раз напоминают, что ночь должна наступить снова. Сегодня вечером хочу взять тетрадь с собой в камеру. Запишу все, что смогу… возможно, мои записи представят для кого-нибудь хоть какую-то ценность. А может, получится сплошная мерзость. Но попытаться надо. Я обязан собрать как можно больше информации, ибо в этом моя единственная надежда, что когда-нибудь придет избавление.
А сейчас надо отдохнуть. Сегодня предстоит изнурительная ночь. Какой чудесный, ясный день, а ночь, я знаю, будет наполнена светом серебристых звезд. Нелегко заставить себя снова пойти в камеру.
Итак, дверь закрыта и заперта на засов. Я дождался, когда на лестнице стихнут шаги Элен и закроется верхняя дверь. И вот я один в своей камере. Чувствую себя хорошо. Сегодня я решил прийти даже чуть пораньше. Оставаться наверху дольше — значит рисковать. Хорошо, что мне в голову пришла идея взять с собой тетрадь — есть чем заняться. Все-таки лучше, чем просто сидеть и ждать.
Я пишу и слежу за своими руками, особенно за ногтями. С ними все в порядке. Пока ничего особенного не произошло. Пальцы у меня длинные и прямые, а ногти аккуратно подстрижены. Надо быть, максимально внимательным, чтобы не пропустить самые первые симптомы. Так хочется сохранить способность описать все в мельчайших подробностях.
В камере совсем нет мебели — иначе она вся бы оказалась сломанной. Я сижу в углу, подняв колени и положив на них тетрадь. Страницы кажутся немного пожелтевшими. Надо бы ввернуть лампочку поярче. Она висит на потолке в небольшой, затянутой проволочной сеткой нише. Сетка чуть погнулась, хотя я не помню, чтобы прикасался к ней. Скорее всего я действительно этого не делал. Впрочем, чтобы разглядеть камеру, света достаточно. Раньше я никогда к ней особо не присматривался. Наверное, все это время был слишком занят собой, чтобы смотреть по сторонам. Но сегодня у меня еще есть время…
Стены камеры бетонные, довольно, толстые. Дверь металлическая, с мощными петлями и засовами. Изнутри стены обиты мягким материалом, разумеется, обивали их мы с Элен. Трудно было бы объяснить подрядчику, зачем нам в подвале понадобилась обитая камера. Кажется, мы объяснили ему, что она нужна нам для собаки, хотя его это, насколько я помню, вообще не интересовало. На самом деле у нас нет никакой собаки. Они меня не любят. Я пугаю их. Мне кажется, что они чуют мою болезнь даже тогда, когда я прекрасно себя чувствую. Это лишний раз доказывает, что мой недуг чисто физического свойства. Однажды я даже прибил собаку, но то был злобный пес и мне ничего другого не оставалось.
Воздух в камере какой-то спертый, затхлый. Наверное, стены под обивкой отсырели и ткань начала гнить. Надо будет ее сменить. Хорошо бы сделать камеру поудобнее. Обивка в нескольких местах порвана, начинка вывалилась наружу, кое-где даже упала на пол. Наружный материал довольно прочный, толстый, но одновременно мягкий, на основании чего я полагаю, что мои… его… когти, должно быть, очень длинные и острые. Они способны проходить сквозь ткань обивки, как нож сквозь масло. Интересно, не ломал ли я ногти, когда раздирал эти стены? Надо будет покопаться в местах разрывов. Ведь это будет подтверждением, свидетельством реальности перемены. Займусь этим попозже, скорее всего что-нибудь удастся найти. Мне знакомо это чувство ужасной ярости, заставляющее существо бросаться на стены, знакома та невероятная сила, которой оно обладает, и мне кажется, что под воздействием этой силы даже столь мощные когти просто не могут не ломаться.
О, эти мерзкие когти! Я всякий раз вздрагиваю, когда вспоминаю о них, шевелящихся на концах тонких, скрюченных пальцев. То, как они отдирают и разрывают эту толстую обивку… подумать только, что они могут сделать с мягкой плотью! Представляю, что они способны сделать с человеческим горлом! Я весь дрожу, когда думаю об этом, и при мысли о происходящем мне едва не становится плохо. Но чувство это сохраняется. Оно словно ждет, чтобы его узнали. Я вижу, как эти пальцы сжимаются, сначала оставляя на коже маленькие, тоненькие следы, пока та не начинает расслаиваться, и тогда их кончики погружаются в булькающее, пульсирующее горло. Вижу, как когти, а потом и сами пальцы исчезают в нем, чувствую тепло крови, брызнувшей мне в лицо, ощущаю языком горячую, солоноватую кровь, вдыхаю ее запах, пока голова моя не начинает кружиться — тогда все исчезает и передо мной остается лишь искаженное лицо. Я вижу, как оно меняется, слышу, как в горле начинает закипать булькающая смерть, когда мои клыки… как я приближаюсь… мягкое горло… когда мои клыки… близко… мягкая, горячая плоть… и они погружаются в… в… и разрывают…
Только что закончил починку тетради, пришлось воспользоваться клейкой лентой. Видимо, разорвал ее прошлой ночью, когда мне было плохо. Даже и не помню, как это получилось. Не думаю, чтобы сделал это умышленно, просто все, что оказывается в пределах досягаемости, обязательно становится объектом слепой, разрушительной ярости. Тетрадь оказалась разорвана не на ровные половинки и четвертинки, нет — ее разодрали в нескольких случайных местах. Обложка превратилась в лохмотья, но текст все же можно прочитать. Авторучка тоже оказалась сломанной как тростинка, пополам. Трудно даже представить себе столь неконтролируемую силу и энергию. Я всегда был достаточно крепким мужчиной, старался физическими упражнениями и соблюдением режима поддерживать форму, но та сила, которая появляется в момент перемены, не поддается описанию. Создается впечатление, что в такие мгновения изменяются все мышцы и сухожилия, причем они трансформируются не только снаружи, но и изнутри. Как знать, может у нас вовсе не одно и то же тело, а просто общий кусок мозга, который все и запоминает. А как все-таки приятно сохранять способность думать об этом существу как о некоей изолированной субстанции. И все же, никуда не деться от синяков и ссадин, указывающих на страдания, которые испытала моя плоть. Два тела попросту не могут существовать одновременно. Получается какая-то путаница. Это просто выше моего понимания, а ведь я, как и любой другой человек, сохраняю способность мыслить. Возможно, даже лучше других. Много ли наберется людей, способных перенести ту борьбу, которую веду я, и при этом не потерять волю, не лишиться рассудка? И я горжусь этим. Я не тщеславный человек, но не могу не гордиться силой своего разума!
О самой перемене я пока не писал.
Я помню, что чувствовал приближение ее начала, и вроде бы уже упоминал об этом, однако в тетради ничего не осталось. Несколько последних строк — сплошные каракули и закорючки, совершенно непохожие на мой почерк, и я думаю, что это симптом. Я писал, какие сильные руки у этого существа, но на этом все обрывается — неожиданно, посреди фразы. Наверное, при письме пальцы начали дергаться, поэтому и почерк изменился. Но о самой перемене, повторяю, там ничего не написано.
Вчера она прошла иначе. Не то, чтобы совсем, но все же иначе. Думаю, я достиг новой стадии, да и сама болезнь, похоже, меняется… возможно, модифицируется.
Это существо начинает больше думать. Или это я стал больше запоминать? Так или иначе, но на сей раз я запомнил не только впечатления, но и некоторые мысли. Помню ту же потребность, ненависть, досаду, но кроме того в памяти остались обрывки смутных мыслей. Не моих — его. И они оказались ближе к человеческим, чем вроде должны бы быть. Трудно представить себе человеческие мысли в столь чудовищном теле. Жуть какая-то. Я не хочу делить с ним свой разум. И все же помню, что оно что-то соображало, пытаясь найти способ выбраться из камеры. Припоминаю паузы, возникавшие между всеми его жестокостями, когда оно приседало и начинало вращать белесыми глазами, стремясь найти в стенах или двери хоть какую-нибудь брешь. Или оно старалось каким-то образом обмануть Элен и заставить ее открыть дверь? Впрочем, выхода отсюда, естественно, не было. Мы приняли все необходимые меры предосторожности, и даже если бы оно действительно обладало способностью мыслить, то и тогда не смогло бы выбраться.
Но эта его способность рассуждать явно свидетельствует о том, что в болезни произошли какие-то изменения. Возможно, существо становится более нормальным, более человечным. Как знать, а вдруг я и то существо, в которое я преображаюсь, сближаемся. Впрочем, едва ли можно с определенностью сказать, о чем все это свидетельствует: то ли болезнь одолевает меня, то ли я одолеваю болезнь. Я никак не могу определить, что это, дурной знак или добрый… От этого меня всего просто колотит, я весь покрываюсь потом, а желудок от страха сжимается в комок.
Сейчас я веду себя тихо, часто на несколько минут ложусь навзничь. Но на губах продолжает ощущаться привкус крови и пены, хотя я уже несколько раз почистил зубы. В прошлую ночь я искусал себе губы, они распухли и теперь побаливают. Причем все ощущения идут отнюдь не изо рта — мне кажется, что они глубоко засели у меня в сознании. Как отвратительно было просыпаться сегодня утром, в первый раз сглотнуть и знать, что не смогу почистить зубы до тех пор, пока Элен не выпустит меня отсюда. Мне показалось, что ожидание длилось целую вечность, и не было ни малейшей возможности хоть кому-то сказать об этом. Время словно замирает, когда оказывается запертым со мной в камеру. Несомненно, оно является вполне конкретным измерением, причем относительным в сравнении с другими измерениями. Кто знает, возможно, оно также подвержено воздействию со стороны болезни. Неплохо было бы провести какие-нибудь замеры, но как?
Я уверен, что прошлой ночью все продолжалось гораздо дольше.
Я это почувствовал. Может, мне это показалось, так как я сохранил больше впечатлений и воспоминаний, хотя жена сказала, что, когда сегодня утром в условленное время постучала ко мне, ответа из камеры не последовало. Обычно я всегда отвечаю и говорю, что, мол, все в порядке, и лишь после этого она отпирает дверь, но сегодня в назначенный час я не отозвался. Она говорит, что слышала… какие-то звуки… но ответа от меня так и не дождалась. Элен не объяснила, что это были за звуки.
Затем она поднялась наверх и прождала еще час. Могу себе представить, как она испугалась и забеспокоилась, гадая, что все это может значить. Бедная женщина. Она так меня любит, но не может до конца понять. Когда мы поженились, она ничего не знала о моем заболевании, и эта новость повергла ее в шок. Я благодарен ей за то, что она так стойко все переносит. Ведь она волнуется и страдает не меньше меня, правда, по-своему, по-женски.
Через час она снова спустилась в подвал и позвала меня. На этот раз я отозвался, и она открыла дверь. Она очень медленно ее приотворяла, я слышал даже дыхание, когда она впервые посмотрела на меня. Наверное, бедняжка едва не сошла с ума от страха. Вряд ли она боялась меня.
Я не помню, как она стучала в первый раз, и даже удивился, когда она сказала об этом. У меня сохранилось лишь смутное ощущение, будто я присел на корточки у двери, ноги напряжены, руки вытянуты вперед, словно я нетерпеливо дожидался, когда же откроется дверь. Но, повторяю, все это очень смутно, неясно, может быть и не в этот, а в любой другой раз. Я знаю, что никогда бы не стал подобным образом дожидаться прихода жены.
Тревожная новость: в этот месяц все продолжалось дольше, чем обычно. Намного дольше. Я пытаюсь с самого начала воссоздать историю своей болезни, чтобы можно было проследить весь процесс ее развития. Я чувствую, что наступает какое-то изменение, и молюсь, чтобы оно стало первым шагом к выздоровлению. До сих пор мне с каждым следующим разом становилось все хуже и хуже. Может показаться, что поскольку в последний раз это продолжалось дольше, значит, являлось лишь новым шагом в прежнем направлении. С другой стороны, не следует забывать, что на сей раз я запомнил мысли этого существа. Раньше такого никогда не было — ни разу с того самого момента, когда начались все эти перемены. Это действительно может стать первым шагом в моем возвращении к людям, к избавлению от недуга. Ведь перемена могла растянуться во времени именно потому, что стала менее интенсивной. У меня просто в голове не укладывается, что мне может быть еще хуже, чем сейчас…
Возвращаясь мысленно к началу своей жизни, я вынужден признать, что не знаю, когда все началось.
Должно быть, процесс развивался постепенно. Я, конечно же, вспомню, тем более, если воспоминание нагрянет неожиданно, сразу. Более слабый и ущербный разум мог бы блокировать свою память, дабы не терзать себя подобными воспоминаниями, однако я достаточно силен, чтобы вынести и это.
Если бы в те дни мне была известна вся правда, я, возможно, сумел бы предотвратить нынешние события. Сомнительно, конечно, но исключать этого нельзя. Вот только откуда же я мог знать все это? Я никогда не был суеверным ребенком и даже не верил в то, что… я есть. Не верил в Санта-Клауса, в сказки, в колдунов или эльфов, которые подкладывают деньги под подушку или вытаскивают у детей зубы. Мои родители никогда не увлекались подобной ерундой и с самого начала говорили мне одну лишь правду. Так, как же я мог поверить в существование… нет, не стану даже писать это слово. Я знаю, что делаю, верю, что существует преграда, которая защищает мои суждения, и надеюсь, что суждения эти верные. А раз так, то может ли в подобных суждениях таиться большая опасность, нежели в фактах, на которых построены эти суждения? И я избегаю упоминать это слово отнюдь не потому, что как какой-то слабак сознательно воздвигаю перед ним умственную преграду, скрывающую истину. Просто я не желаю заносить это слово на бумагу, вот и все. Я знаю его, думаю о нем, оно буквально пляшет у меня перед глазами, и я достаточно силен, чтобы осознавать его существование и потому не предпринимаю никаких усилий, чтобы отрицать это. Я прекрасно уживаюсь с этим знанием, поскольку уверен, что все это время, всю мою жизнь унаследованная мною болезнь сидела у меня в крови, разносилась по капиллярам моего тела, выжидая, таясь и становясь все крепче и сильнее, по мере того как рос я сам. Теперь-то мне все прекрасно известно, но мог ли кто-нибудь предсказать нечто подобное? Моей вины в этом нет.
Я всегда был довольно буйным ребенком. Часто сердился, поддавался вспышкам раздражения. Впрочем, таких детей много, эта картина встречается довольно часто. И при этом во мне не происходило никаких физических изменений… Не было и в помине каких-то признаков или симптомов. И все же… Эти вспышки ярости, когда я начинал драться с другими детьми или ломал свои любимые, игрушки… они, казалось, не имели никаких реальных причин. Они отнюдь не были результатом чего-то такого, что могло рассердить или расстроить меня. Казалось, они наступали беспричинно, в любое время, вне зависимости от того, был ли я счастлив или, наоборот, огорчен.
Припоминаю один случай, когда соседский мальчик одного со мной возраста, но меньше ростом, швырнул в меня камнем и попал в глаз. Было очень больно — он рассек мне кожу, по щеке текла струйка крови. Мальчик сильно испугался, потому что кинул камень просто так, безо всякой причины, а возможно, и потому, что я был сильнее и мог без труда дать сдачи. Но я не стал этого делать. И даже не рассердился, чем немало удивил его, поскольку он хорошо знал, как быстро я могу взорваться. Я просто посмотрел на него — кровь продолжала течь — но не испытал при этом ни малейшего гнева. Я помню даже, как слизывал языком скапливавшуюся в уголке рта тепловатую струйку. Кажется, я тогда от удара почувствовал легкое головокружение, но все же продолжал стоять, слизывать кровь и ровным счетом никак не реагировал. Тот мальчик, наверное, подумал, что я боюсь его, поскольку не даю сдачи, и с тех пор стал преследовать меня. Поджидал после школы, кидался камнями, толкался, а иногда даже пускал, в ход кулаки. Я никогда на него не сердился, никогда не пытался наказать его или причинить боль, да и вообще относился ко всем его выходкам без малейшей тени возмущения. После этого он стал повсюду хвастать, что, мол, ему удалось запугать меня, так что остальные дети тоже принялись подсмеиваться надо мной, хотя меня и это совсем не трогало. Меня вообще никогда не волновало, что обо мне думают другие люди. Это лишний раз показывает, сколь спокойно я вел себя даже в тех ситуациях, когда мог вроде бы и взорваться.
В другое время… без всяких видимых причин… Я припоминаю один случай. Дело было к вечеру, я играл со своей любимой игрушкой — заводным паровозом. Играл и чувствовал себя по-настоящему счастливым. А потом, совсем неожиданно, я поднял его и так шмякнул об пол, что он тут же рассыпался на части, а я продолжал бить и топтать его. Моя мать вошла в комнату и очень рассердилась, увидев, что я наделал, даже пригрозила никогда больше не покупать мне игрушек, хотя меня это тогда совсем не тронуло. Даже потом, на следующий день, я не выказал никаких признаков сожаления по поводу содеянного. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что это просто была хорошая вещь, которую можно было разбить. И я рад, что сделал это. Я получил от этого удовольствие.