Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Инстанция буквы в бессознательном (сборник) - Жак Лакан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно в этом и заключается смысл уже упоминавшегося нами и буквально бросающегося в глаза фантазма, относящегося к периоду инкубации второй стадии заболевания — идеи, что «прекрасно, должно быть, быть женщиной, готовой к совокуплению». В результате в вечной головоломке посвященной Шреберу литературы все становится, наконец, на свое место.

Решение это было, однако, преждевременным. Ибо созыв храбрецов для Menschenspielerei (термин Шреберовского фундаментального языка, означающий, по нашему говоря, что-то вроде «мужские разборки»), которые должны были по идее последовать, обречен был на неудачу: ведь удальцы эти стали так же сомнительны, как и сам субъект — иными словами, так же, как и он, лишены фаллоса. Дело в том, что в воображаемом пациента та параллельная контурам лица черта, которая видна на рисунках маленького Ганса и хорошо знакома всем знатокам детских рисунков, как у них, так и у него самого отсутствует. Дело в том, иными словами, что другие были теперь не более чем «images d'hommes torchees a la six-quatre-deux» («образами людей, сработанными на скорую руку») — перевод немецкого «fluchtig hingemachte Manner», соединяющий творческий полет Пишона-переводчика с замечаниями Нидерланда об употреблении немецкого глагола hinmachen.

Так что дела готовы были принять прямо-таки постыдный для субъекта оборот, когда он нашел новый блестящий выход.

Выход этот сам Шребер (в ноябре 1895, т. е. спустя два года после начала болезни) выразил словом Versohnung. Слово это имеет значение искупления, умилостивления и, судя по характеру Шреберовского фундаментального языка, понимать его нужно в смысле, близком к первоначальному значению слова Suhne, т. е. близком к «жертвоприношению», а вовсе не в смысле «компромисса», как это обычно делается (разумного компромисса — см. с. 564 — которым субъект мотивирует приятие своей участи).

Здесь Фрейд, оставляя попытку рационализации со стороны самого субъекта далеко позади, парадоксально утверждает, что примирение (именно такой, плоский, смысл и был у этого слова во французском переводе), которому субъект придает такое значение, основано на предполагаемом брачном расчете, т. е. на том соображении, что как бы то ни было, а супруга Бога заключает союз, уже по самой природе своей способный удовлетворить самое требовательное самолюбие.

Нам представляется, что в данном случае Фрейд вступил в самое разительное противоречие со своими собственными установками, ибо поворотным моментом бреда он признает здесь то самое, что в общей своей концепции счел невозможным, т. е. зависимость гомосексуальной темы от идеи величия (мы рассчитываем на то, что читатели с его текстом знакомы).

Непоследовательность эта закономерна: ведь «Введение в нарциссизм» в то время еще не было написано.

8. И три года спустя (1911–1914) он, конечно, не прошел бы мимо подлинной причины исчезновения того негодования, которое вызывала поначалу у субъекта идея Entmannung. все дело в том, что в промежутке субъект был мертв.

Во всяком случае голоса, всегда солидно осведомленные и в качестве информаторов беспристрастные, ему об этом задним числом сообщили, присовокупив к этому точную дату и название журнала, опубликовавшего некролог (S. 81-VII).

Нам же придется довольствоваться свидетельством медицинских обследований, рисующих образ больного, погруженного в кататонический ступор.

Как это обычно и бывает, Шребер вспоминает об этом моменте и сам. Так, мы знаем, что вопреки обычаю удаляться на тот свет ногами вперед наш пациент, путешествующий транзитом, предпочел отправиться ногами наружу и, под тенденциозным предлогом глотка свежего воздуха, шагнул в окно (S. 172-XII), вероятно возобновляя тем самым (предоставим решать это тем, кого интересуют в этом только воображаемые воплощения) событие своего рождения.

В пятьдесят лет, однако, трудно пуститься в такое предприятие, не испытав при этом некоторых неудобств. Отсюда и достоверный портрет Шребера, который голоса — эти настоящие анналисты — дали нам, назвав его «прокаженным трупом, ведущим другой прокаженный труп» (S. 92-VII). Перед нами, надо сознаться, блестящее описание лица, обреченного на конфронтацию со

своим психическим двойником — описание, свидетельствующее, к тому же, о регрессии субъекта — регрессии не генетической, а топической — к стадии зеркала, где отношение субъекта к зеркальному другому оборачивается насмерть разрубающим его лезвием.

То было время, когда тело Шребера представляло собой совокупность колоний из чужих «нервов», своего рода хранилище разрозненных фрагментов личностей его преследователей (S. XIV).

Отношение всего этого к гомосексуальности, в бреду делающееся очевидным, создает нужду в более тщательной регламентации использования этого отношения в теории.

Заинтересованность в этом велика, ибо ясно, что использование этого термина в истолковании может привести к тяжелым последствиям, если не будет предварительно разъяснено символическими связями, которые мы и считаем здесь определяющими.

9. Мы убеждены, что символическое предопределение это проявляется в той форме, в которой восстанавливается структура воображаемого. На данной стадии структура эта предстает нам в двух аспектах, на которые указал уже Фрейд.

Первый из них — это транссексуальная практика, вполне заслуживающая сравнения с «перверсией», характерные черты которой стали с тех пор, благодаря многочисленным научным наблюдениям, хорошо изучены[89].

Больше того, мы должны обратить внимание на тот свет, который выделяемая нами структура способна пролить на удивительное упорство, с которым субъекты этих наблюдений добиваются, чтобы к исправлениям, в которых они нуждаются, даже самым радикальным, лично приложил бы руку — то есть, по меньшей мере, дал бы на них свое согласие — их отец.

Но как бы то ни было, мы видим, что наш субъект отдается эротической деятельности — пусть одинокой, как он нас заверяет, но приносящей ему, по собственному признанию, немалое удовлетворение. Удовлетворение, рождаемое созерцанием своего отражения в зеркале, когда, одетый в женское барахлишко, он может отметить, что в торсе его нет ничего такого, что позволило бы даже искушенному знатоку заподозрить, что перед ним вовсе не женский бюст (S. 280-XXI).

С этим же, как мы полагаем, связано и развитие (характеризуемое обычно как эндосоматическое восприятие) в кожном покрове субъекта нервов женского сладострастия — в зонах, которые у женщин считаются эрогенными.

Замечание субъекта, что если без конца заниматься созерцанием женского отражения и ни на мгновение не отвлекать мысль от предметов, связанных с женщиной, божественное сладострастие от этого утолится полнее, обращает нас к другому аспекту либи-динальных фантазмов.

В этом аспекте феминизация субъекта связывается с актом совокупления с божеством.

Фрейд уверенно различил в нем уничижительный смысл, обратив внимание на связь, существующую между «сладострастием души» (Seelenwollust), в этом акте участвующей, и «блаженством» (Seligkeit) как достоянием отошедших душ (ahsc biedenen Wesen).

Получившее отныне благословение сладострастие становится душе блаженством — вот решающий поворот, в котором Фрейд — обратите внимание! — подчеркивает именно лингвистическую мотивацию, давая понять, что именно в истории родного языка придется, может быть, искать ему объяснение[90].

Ошибается он разве лишь насчет измерения, в котором буква заявляет о себе в бессознательном, и которое, в соответствии с присущей букве настоятельностью, является не столько этимологическим (т. е. диахроническим), сколько омофоническим (т. е. синхроническим). В истории немецкого языка не отыскать ничего, что позволило бы сближать selige Seele, а «небесное» блаженство любовников, о котором говорит Фрейд, цитируя арию из Дон Жуана, с тем, что ожидает так называемых «блаженных» в небесных обителях. Покойники «блаженны» (selig) в немецком лишь благодаря заимствованному латинскому выражению «блаженная память» (beatae memoriae; seliger Gedachtnis). Немецкие же «души» (Seeleri) обязаны своим именем скорее «озерам» (Seen), где они до рождения пребывали, чем какому бы то ни было блаженству. Одним словом, бессознательному мало дела до означаемого — его занимает означающее, и, говоря «мой покойный [feu] отец», оно вполне может подразумевать, что он был «огнем [feu] поядающим», и даже расстреливать его, командуя: «Огонь!» [feu!].

Сделав это отступление, заметим, что мы находимся здесь в мире потустороннем, где отложить исполнение желаний на неопределенный срок вполне в порядке вещей.

Ну, а когда Шребер превратится в женщину окончательно, произойдет, разумеется, акт оплодотворения, и ясно как день (S. 3 — Введение), что до погружения в темный лабиринт человеческих внутренностей Бог опускаться не станет (вспомним его отвращение к живому!). Поэтому пробуждение эмбриона, чей трепет Шребер ощущал уже в начале своей болезни, станет результатом духовного акта.

Из недр Шребера будет, естественно, рождено новое, духовное потомство, и человечество, ныне прогнившее и обреченное, сможет тем самым возобновиться. Перед нами своего рода искупление (по крайней мере так этот род бреда называется), но касается оно только будущего творения, ибо нынешнее находится в состоянии вырождения, обусловленном тем, что божественные лучи пленены сладострастием, направляющим их Шреберу. Тем самым вырисовываются контуры миража, лишний раз подчеркнутые неопределенностью срока, на который откладывается обещание, и существенно обусловленные тем отсутствием опосредования, о котором свидетельствует фантазм. Ибо очевидно, что он пародирует ситуацию, когда единственная оставшаяся в живых после постигшей человечество глобальной катастрофы пара получает власть заново населить землю и обнаруживает тем самым тотальность, присущую акту животного воспроизводства. Здесь снова можно поместить под знаком твари тот поворотный пункт, от которого линия уходит в двух противоположных направлениях: к нарциссическому наслаждению, с одной стороны, и к идентификации с идеалом, с другой. В том смысле, однако, что образ его служит приманкой для лежащей в основе и того и другого воображаемой добычи. И здесь линия тоже огибает дыру — ту самую, где «убийство душ» поместило смерть.

Была ли эта бездна просто последствием, которое повлекла в Воображаемом тщетная попытка воззвать к отцовской метафоре в Символическом? Или следует представлять ее как вторичный результат утраты (элизии) фаллоса, которую субъект, в попытке справиться с ней, обращает в смертоносное зияние стадии зеркала? В объяснение такого решения нельзя не упомянуть о связи этой — на сей раз генетической — с символизацией Матери в качестве изначальной.

Нельзя ли теперь перенести геометрические точки схемы R на схему, отражающую структуру субъекта в психотическом процессе? Именно это мы и попытались сделать на приведенной ниже схеме I.

[???]

Конечно, схема эта грешит крайностями, неизбежными при всякой попытке внести в интуитивное элемент формализации.

Другими словами, наглядно показанные на этой схеме искажения функциональных линий, буквенные обозначения которых перенесены сюда из схемы R, могут быть правильно оценены лишь в качестве хода в диалектическом процессе.

Так, обратите внимание на две ветви изображенной здесь гиперболы. Если мы отвлечемся от скольжения их вдоль одной из прямых директрис их асимптоты, то двойная асимптота, объединяющая бредящее эго с божественным другим, продемонстрирует нам связь между их воображаемым расхождением в пространстве и времени и идеальным совпадением их при соединении. Напомнив притом, что интуиция подобной формы принадлежит уже Фрейду, не случайно употребившему в данной связи термин «asymptotisch»[91].

И наоборот, вся толща реального творения пролегла для субъекта между нарциссическим наслаждением своим образом, и отчуждением речи, где Идеал моего Я, Идеал эго, занял место Другого.

Эта схема показывает, что окончательный этап психоза напоминает не столько хаос после подземного толчка, сколько обнажение силовых линий, характерное для элегантного решения математической задачи.

Схема эта материализует в форме означающего то самое, чем изначально и обусловлена продуктивность осуществленных Фрейдом исследований. Нельзя ведь отрицать тот факт, что, не имея под рукой ничего, кроме письменного документа, представлявшего собой не только свидетельство, но и продукт последнего этапа психоза, Фрейду удалось впервые высветить в развитии процесса его собственные закономерности, то есть ту единственную органичность, которая в этот процесс существенно вовлечена — ту, что мотивирует структуру значения.

На данной схеме наглядно сведены воедино все отношения, посредством которых явления индукции означающего, сказываясь на воображаемом, обуславливают тот переворот в субъекте, который клинически описан как мировые сумерки, и вызывают, в качестве вынужденной реакции на этот переворот, новые явления на уровне означающего.

На нашем семинаре мы показали, что символическая последовательность предшествующих, а затем последующих царств Божиих — нижнего и верхнего, Аримана и Ормузда — а также повороты в «политике» этих царств (слово фундаментального языка) по отношению к субъекту, как раз и дают на различных этапах воображаемого распада те самые ответы, которые медицинские документы и воспоминания больного регистрируют, со своей стороны, достаточно полно, чтобы восстановить по ним строй субъекта.

Что до вопроса об отчуждающем эффекте означающего, который мы здесь ставим, то стоит обратить внимание на точку надира — ту июльскую ночь 1894 года, когда Ариман, низший бог, явился к Шреберу во всем блеске своего могущества и позвал его простым и, если верить пациенту, обычным в фундаментальном языке[92] словом «Luder».

Для передачи этого слова по-французски одним словарем Закс-Виллата, которым наши переводчики удовольствовались, явно не обойтись. Ссылка Нидерланда на английское lewd(шлюха) нам кажется неприемлемой, так как приближает его по смыслу к французским chiffe, salope (подстилка, шлюха), употребляющимся как бранные.

Учитывая свойственный фундаментальному языку архаизм, нам кажется более справедливым сблизить это слово с французским leurre и английским lure — большой Другой бывает довольно бесцеремонным, и лучшего обращения ad hominem от символического ожидать не приходится.

Остается расположение на нашей схеме поля реальности (К), демонстрирующее нам те условия, на которых реальность для субъекта была восстановлена. Для него это поле реальности — своего рода остров, устойчивость которого поневоле признана им после испытания на постоянство[93]. В наших глазах реальность эта связана с тем, что, искажая ее контуры, одновременно делает ее для субъекта обитаемой — с эксцентричными смещениями областей воображаемого (I) и символического (S), сводящими ее к полю, образованному благодаря их разрыву.

Самое важное здесь — это понять подчиненное положение, которое принадлежит в этом процессе — как в причинах, так и в следствиях его — функции реальности.

Здесь не место распространяться о том, чем являемся для субъекта мы сами — мы, к которым он обращается как к читателям (хотя это, конечно, вопрос важности первостепенной), равно как и о том, что остается от его прежних отношений с женой — женщиной, которой был посвящен первый набросок книги, чьи посещения во время болезни переживались чрезвычайно сильно, и к которой, несмотря на решимость исполнить свое бредовое призвание, он, по его собственным словам, «сохранил прежнюю любовь» (ср. примечание к стр. 179-XIII).

Сохранение на схеме I траектории Saa'A символизирует собой сложившееся у нас при изучении этого случая мнение, что отношения к другому как себе подобному, даже столь возвышенные как отношения дружбы в том смысле, какой придавал им Аристотель, видевший в них сущность супружеского союза, вполне совместимы с нарушениями в отношениях к большому Другому и соответствующему этим нарушениям тяжелому расстройству, в традиционной клинической практике не совсем правильно, хотя и не безосновательно, именуемому частичным бредом.

Но грош была бы этой схеме цена, если бы она, вслед многим другим, способствовала забвению анализа, лежащего в основе интуитивного образа.

И в самом деле, поразмыслив над ней, мы придем к выводу, что собеседница наша, чье глубокомыслие мы, пользуясь случаем, еще раз спешим оценить, г-жа Макальпин, согласилась бы с этой схемой, не разглядев, однако, при этом в ней то самое, что и побудило нас ее построить.

Настоящая мысль наша сводится к тому, что, исследуя драму безумия, разум действует в своей стихии (sua res agitur), ибо драма эта состоит в отношении человека к означающему.

Пресловутая опасность разделить с больным его бред не испугает нас, как не испугала она Фрейда.

Мы, как и он, считаем, что сообщение говорящего, к которому надлежит прислушаться, исходит не от субъекта по ту сторону языка, а от речи по ту сторону субъекта. Ибо именно тогда будет слышна та речь, которой домогается от Другого Шребер — речь, которая от Аримана до Ормузда, от злобного бога до бога отсутствующего, проносит то грозное предупреждение, в котором и сформулирован закон означающего: «Aller Unsinn hebt sich aufl», «Всякая бессмыслица упраздняется!» (S. 182-183-XIII и 312 — P. S. IV).

Итак, мы пришли к тому самому (пусть те, кто нами будет заниматься, сами подумают, почему нам понадобилось подождать до этого десять лет), что было высказано нами в диалоге с Анри Эйем[94]: «Человеческое бытие нельзя постичь вне безумия — более того, оно не было бы человеческим, не будь именно безумие внутренним пределом его свободы».

V. Post-scriptum

Следуя Фрейду, мы учим, что Другое — это место той памяти, которую сам Фрейд, открыв ее, назвал бессознательным; памяти, которая, обуславливая неразрушимость определенных желаний, ставит неразрешенные до сих пор вопросы. На вопросы эти мы отвечаем концепцией цепочки означающих, которая, возникнув однажды в результате первоначальной символизации (символизации, которую описанная Фрейдом и лежащая в основе автоматизма повторения игра «Fort/Da» делает очевидной), развивается в соответствии с логическими связями, чье влияние на то, что должно быть обозначено, т. е. на бытие сущего, осуществляется посредством эффектов означающего, описанных нами как метонимия и метафора.

Именно в том, что происходит в этом регистре, т. е. в том, что Имя Отца на месте Другого исключается и отцовская метафора не срабатывает, мы и видим нарушение, обуславливающее те существенные структурные черты психоза, которые разнят его от невроза.

Это положение, выдвигаемое нами здесь в качестве вопроса, которое всякому возможному подходу к психозу предшествует, имеет свое диалектическое продолжение, но мы остановимся именно здесь, и объясним, почему.

Прежде всего потому, что сначала стоит рассказать о том, что нам видно с места, где мы остановились.

В перспективе, не отделяющей отношения Шребера с Богом от их субъективной наполненности, отношения эти носят отрицательные черты, придающие им характер скорее смешения двух существ, чем их единства: жадность, соединенная с отвращением, и сговорчивость, примиряющаяся с принуждением, ничем не напоминают Присутствие и Радость (будем называть вещи своими именами), озаряющие мистический опыт. Поразительное отсутствие в этих отношениях того «Du», а точнее «Ти» — слова, чья звуковая форма [Thou] служит в некоторых языках исключительно для призывания Бога и обращения к Нему, и которое в речи служит означающим Другого — служит для этого несходства не просто внешним признаком, а основанием.

Ложная стыдливость, которую проявляет в данном вопросе наука, нам прекрасно известна. Стыдливость эта является спутником фальшивого педантизма, который, ссылаясь на невыразимость переживания, а тем более так называемого «больного сознания», стремится голословно осудить те усилия, которые как раз и требуются там, где о неизреченном нет речи, ибо оно говорит; где переживание не замыкается в себе, а сообщается, и где субъективность выдает свою подлинную структуру — структуру, где то, что анализируется, идентично с тем, что артикулируется.

С той же смотровой площадки, на которую привела нас субъективность бредящая, обратимся теперь к субъективности научной — той, одним словом, которую занятый наукой ученый разделяет со всеми людьми цивилизации, эту науку поддерживающей. Не будем отрицать, что в том месте мира, где нам приходится обитать, мы достаточно успели на этих людей насмотреться, чтобы поставить под сомнение критерии, посредством которых человек, чьи речи о свободе мы вправе квалифицировать как бред (мы посвятили доказательству этого один из своих семинаров), чье представление о реальности допускает детерминизм лишь в качестве алиби и со страхом отвергает попытку всякого вторжения этого детерминизма в область случая (мы проделали однажды со своей аудиторией эксперимент, позволивший ей это ощутить), чьи верования таковы, что добрая половина всего света представляет его себе в облике эдакого Деда Мороза, попытался бы разубедить нас в диагнозе, который мы, проводя вполне законную аналогию, ему ставим — диагнозе социального психоза, том самом диагнозе, в котором Паскаль, если мы не ошибаемся, был нашим предшественником.

Что подобный психоз на поверку вполне уживается с так называемым порядком вещей — это несомненно, но это вовсе не значит, что психиатр, будь он даже психоаналитик, вправе вообразить себе, будто его совместимость с этим порядком обеспечивает ему адекватное представление о реальности, с которой у его пациента отношения не складываются.

Не исключено, что в данной ситуации при исследовании глубинных причин психоза лучше было бы от такого представления о реальности отказаться, но это возвращает нас к вопросу о цели лечения.

Чтобы оценить путь, от этой цели нас отделяющий, достаточно окинуть взглядом бесчисленный ряд вех, установленных на нем бредущими к этой цели паломниками. Всем прекрасно известно, что несмотря на любое, пусть даже самое тонкое, теоретическое усовершенствование механизма переноса, на практике он так и остается отношением двоичным по числу сторон и совершенно неясным по своему субстрату.

Поставим вопрос так: если суть переноса состоит в том, что он представляет собой феномен повторения, что именно повторяет он в тех шреберовских персонажах-преследователях, где Фрейд его действие усматривает?

Следует пассивный ответ: по-вашему судя, конечно, нужду в отце. И дальше в красках в этом стиле все и расписывается: «окружение» психотика становится объектом тщательного изучения, которое состоит в сличении добываемых путем анамнеза отдельных биографических и характерологических черточек, характеризующих сами dramatis personae и их «человеческие взаимоотношения»[95].

Попробуем, однако, следовать в своих рассуждениях найденной нами структуре.

Для возникновения психоза необходимо, чтобы исключенное (verworfen), т. е. никогда не приходившее в место Другого, Имя Отца было призвано в это место для символического противостояния субъекту.

Именно отсутствие в этом месте Имени Отца, образуя в означаемом пустоту, и вызывает цепную реакцию перестройки означающего, вызывающую, в свою очередь, лавинообразную катастрофу в сфере воображаемого — катастрофу, которая продолжается до тех пор, пока не будет достигнут уровень, где означаемое и означающее уравновесят друг друга в найденной бредом метафоре.

Но каким образом может субъект призвать Имя Отца в то единственное место, откуда Оно могло явиться ему и где его никогда не было? Только с помощью реального отца, но не обязательно отца этого субъекта, а скорее Не(коего) отца.

Но надо еще, чтобы этот Не(кий) отец явился в то место, куда субъект прежде его призвать не мог. Для этого достаточно, чтобы Не(кий) отец занял позицию третьего в неких отношениях, в основе которых лежит воображаемая пара (а — а'), т. е. (эго — объект) или (идеал — реальность), вызвав тем самым интерес субъекта в индуцированном таким образом поле эротизированной агрессии.

Именно такого рода драматическое стечение обстоятельств и следует искать в момент возникновения психоза. Для женщины, которая только что родила, это будет супруг, для кающейся в грехе — духовник, для влюбленной девушки — «отец молодого человека», но так или иначе подобная фигура возникает всегда, и найти ее легче всего, воспользовавшись путеводной нитью романических «ситуаций». Заметим, кстати, что ситуации эти как раз и служат подлинным источником вдохновения романиста, сообщая ему доступ в те «психологические глубины», куда любому психологическому расчету путь заказан[96].

Чтобы подойти теперь к принципу исключения (Verwerfung) Имени Отца, нужно признать, что Имя Отца дублирует на месте Другого само означающее символической триады в его функции принципа, устанавливающего закон означающего.

Тем, кто в поисках связных данных об «обстоятельствах» психоза бродит как неприкаянный от матери фрустрирующей к матери балующей, чувствуя между тем, что только с приближением к ситуации отца семейства ему становится, как говорят в игре в прятки, «горячо», смогут в этом без труда на собственном опыте убедиться.

И в этом, на ощупь, исследовании отцовского отсутствия, обстоятельства которого не требуют от нас выбора между отцом — громовержцем, отцом снисходительным, отцом всемогущим, отцом забитым, отцом жалким, отцом-домохозяином, или отцом-гулякой, было бы лишь естественно ожидать некоторого облегчения от той мысли, что соображения престижа, во всем этом участвующие, в которых троичная структура Эдипа, благодарение Богу, в какой-то мере сохраняется, приводят к тому, что в воображаемом ребенка родители выступают как соперники — что и находит свое выражение в вопросе, без которого ни одно уважающее себя детство не обходится: «Кого ты больше любишь — папу или маму?»

Этим сближением мы ничего не собираемся упрощать, скорее наоборот, ибо этим-то вопросом, неизменно фокусирующим в себе отвращение, которое испытывает ребенок к инфантилизму своих родителей, те настоящие дети, которыми являются сами родители (а в этом смысле других, если разобраться, в семье и нет), как раз и думают замаскировать тайну своей близости или (в зависимости от ситуации) своего отчуждения — того, что составляет их главную проблему и что в глазах отпрыска их именно таковой и является.

Нам возразят на это, что акцент делается как раз на тех узах любви и уважения, в силу которых мать ставит (или не ставит) отца на место своего идеала. Забавно, ответим мы, что когда речь идет об отношении отца к матери, этим же самым узам не придают никакого значения, чем лишний раз доказывается, что простирая свой покров над коитусом родителей, детская амнезия пользуется поддержкой теории.

Но если мы хотим настаивать на чем-то всерьез, то прежде всего на том, что заниматься нужно не только тем, как мать уживается с отцом по-человечески, но и тем, какое значение она придает его речи, или — осмелимся на это слово — его авторитету, т. е. месту, которое она отводит Имени Отца в осуществлении закона.

В дальнейшем отношение отца к этому закону должно рассматриваться и само по себе, ибо только тогда и обнаружится объяснение того парадоксального обстоятельства, что разрушительное воздействие отцовской фигуры наиболее часто наблюдается в тех случаях, когда отец действительно выполняет функции законодателя и кичится ими, когда он из тех, кто издает законы или служит столпом веры, кто является зерцалом честности и благочестия, образцом деятельности и добродетели, слугой в деле спасения чего-то, что уже есть, или чего еще не хватает: народа или народовластия; здравоохранения или правоохраны; закромов или законности; первенства, спермы или империи — тех идеалов, одним словом, на службе у которых недолго оказаться в положении недостойном, беспомощном, фальшивом, лишив тем самым Имя Отца его законного места в означающем.

За выводом этим далеко ходить не надо, и никто из занимающихся детским психоанализом не станет отрицать, что фальшь в поведении дети видят насквозь. Но никому не приходит в голову, что чувствительность к фальши имплицитно соотносится с зиждительной функцией речи.

Оказывается, таким образом, что когда требуется показать истинный смысл очевидного для всех опыта, немного строгости не помешает. Что конкретно это дает для исследовательской науки и практики, здесь выяснять не место.

Мы ограничиваемся покуда лишь тем, что позволяет показать, сколь неумело даже наиболее сведущие из авторов обращаются с материалом, самым благоприятным для того, чтобы, вслед за Фрейдом, заняться изучением той преимущественной роли, которую он отводит переносу отношения к отцу в возникновении психоза.

Замечательный пример тому дает Нидерланд[97], когда обращает внимание на бредовую генеалогию Шребера, сочиненную с помощью имен его реальных предков: Готфрид, Готлиб, Фюрхтегот и особенно Даниэль (имени, которое передавалось в этой семье по наследству от сына к отцу и чье значение Шребер приводит в переводе с еврейского) — обращает внимание с тем, чтобы указать на наличие в их сходящейся к имени «Бог» (Gotf) последовательности символической цепи, убедительно демонстрирующей функцию отца в бреде.

Не выделив в нем, однако, инстанцию Имени Отца (чтобы распознать ее, явно мало увидеть ее невооруженным глазом), он упускает случай обнаружить цепочку, в которой прядутся нити переживаемой субъектом эротической агрессивности, и внести тем самым вклад в установление истинной природы того явления, которое правильнее всего было бы назвать бредовой гомосексуальностью.

А иначе разве остановился бы он на буквальном содержании процитированной выше фразы из начала второй главы[98] книги Шребера — одной из фраз, столь явно рассчитанных на то, чтобы содержание их не пропустили мимо ушей, что они волей-неволей приковывают к себе внимание? Как, опираясь на это буквальное содержание, объяснить тот факт, что желая посвятить нас в историю злоупотреблений, жертвой которых он оказался, автор мемуаров рассматривает имена Флешига и Шребера в одной плоскости с умерщвлением душ? Будущим комментаторам еще останется над чем поработать.

Ничуть не более убедительна сделанная Нидерландом в этой же статье попытка уточнить, исходя на этот раз из субъекта, а не из означающего (терминология эту ему, разумеется, чужда), роль отцовской функции в возникновении бреда.

Если он действительно, как свидетельствует об этом тема его работы, усматривает повод к возникновению психоза в простом усвоении субъектом отцовства, то непоследовательно с его стороны приравнивать друг к другу в качестве эквивалентных упомянутое Шребером крушение надежд на отцовство и его назначение в Верховный суд с подчеркивающим его «отцовское» достоинство (в качестве отца-сенатора) титулом Senatsprasident, сводя к этому всю мотивацию второго кризиса и рассматривая его совершенно независимо от первого, который объясняется автором, в свою очередь, точно таким же образом: провалом кандидатуры Шребера в Рейхстаг.

В то время как отсылка к той третьей позиции, в которую во всех этих случаях призывается Имя Отца, была бы правильнее и устранила бы эту непоследовательность.

Но в перспективе нашей концепции все определяется в конечном счете проблемой изначального исключения (Verwerfung), и изложенные выше соображения для нас не являются неожиданностью.

Ибо обратившись к трудам Даниэля Готлоба Морица Шребера, основателя ортопедического института при Лейпцигском университете, выдающегося деятеля на ниве образования (iduca-tionnalist, если вам по душе англицизмы), общественного реформатора, «наделенного апостольским призванием нести в массы здоровье, счастье и благополучие» (sic. Ида Макальпин, Рос. cit., p. I[99]) путем привития им физической культуры, инициатора огороднического движения, призванного поддержать в горожанах почвенный идеализм (эти клочки земли с грядками и по сей день называют в Германии Schrebergarten), и вдобавок автора выдержавшей сорок изданий «Домашней медицинской гимнастики», иллюстрирующие которую аляповатые человечки Шребером вскользь упоминаются (S. 166-ХII), мы, считайте, перейдем те пределы, за которыми родное и врожденное сближается с природой, природным, природоведением, или даже отродьем, добро превращается в дебри, завещание в совещание, радость в радение, где чистое обесчещено, и где не покажется удивительным, если ребенок, подобно юнцу из знаменитой «Китовой рыбалки» Превера, пошлет кита самозванства гулять на все четыре стороны (verwerfe), разрезав, как сказано в этой бессмертной поэме, «сеть отца до конца» [laf ramede pereen part].

Нет никакого сомнения, что фигура профессора Флешига с присущей ему серьезностью исследователя (Г-жа Макальпин приводит в своей книге фотографию, где он предстает нам на фоне увеличенного до колоссальных размеров мозгового полушария) смогла заполнить собой возникшую при изначальном исключении Имени Отца и неожиданно обнаруженную пустоту («Kleiner Flechsig! Маленький Флешиг!» — зовут голоса).

Такова, во всяком случае, концепция Фрейда, по мнению которого именно перенос, совершенный пациентом на личность Флешига, и послужил решающим фактором развития психоза.

В результате несколько месяцев спустя галдящий в субъекте хор божественных голосов отправит Имя Отца в… вместе с Именем Б…[100] и будет убеждать Сына, что пройдя все испытания до конца он не найдет ничего лучше, как «наложить»[101] на целый мир (S. 220-XVI).

Итак, последнее слово, где «внутренний опыт» нашего века подвел себе самому итоги, прозвучало пятьюдесятью годами раньше, чем мы думали — в теодицее, орудием которой является Шребер: «Бог — это шлюха»[102].

Перед нами конец и кульминация процесса, в ходе которого означающее «сорвалось с цепи» в реальное. Начало же процессу было положено обнаружением пустоты на месте Имени Отца — того означающего, которое в Другом как месте означающего является означающим Другого как места закона.

На этом мы и оставим покуда этот предварительный для любого изучения психоза вопрос, который, как видим, вплотную подводит нас к формированию нового подхода к применению в этом лечении переноса.



Поделиться книгой:

На главную
Назад