Все это было напечатано в воскресном номере. Аюпова прочла и обомлела. Статья о библиотеке, о том, что эта библиотека является одной из крупнейших в Советском Союзе, о том, что ее фонды необозримы, сокровища, хранящиеся в ней, неоценимы, а она и ее работники ничего не знают и ничего не ценят. Что все это значит? Кто позволил какому-то нахалу из редакции рыться в ее библиотеке, что-то выявлять, что-то не одобрять, кого-то выделять, во что-то вмешиваться? И она, ученый секретарь, ничего не знает! «Товарищ Попятна, видите ли, водила этого хлюста по фондам! Так где же эта Попятна, ну-ка дайте ее сюда, я поговорю с этой Попятной по-своему». — «Да никакой товарищ Попятной у нас нет», — отвечают ученому секретарю перепуганные сотрудники.
«Вот как! — шипит ученая дама. — Я так и думала, что никакой Попятной у нас нет. Ясно, что все брехня. А ну-ка позвать того артиста, который водил корреспондента по библиотеке».
Дойдя до этого места, Корнилов — а я здесь точно передаю его рассказ — засмеялся и сказал:
— И тут нужно сказать: вы поставили меня в идиотское положение, она шипела и брызгала на меня, а я молчал как дурак, ведь у нас в самом деле нет никакой Попятной.
— Господи! — сказал я. — Да и я сам эту фамилию прочитал только в газете. Они же не посылают корректуру, вот и вышло… А вместо фразы: «На этот вопрос заведующая иностранным отделом, понятно, никакого ответа дать не могла» — машинистка напечатала: «Заведующая иностранным отделом Попятна»… — и так далее. Ну, что же можно было сделать? Номер-то уже вышел в свет.
— Ну, с этой Попятной все и началось, — улыбнулся Корнилов и стал рассказывать дальше.
Установив криминал, ученый секретарь Аюпова начала действовать. Она вызвала заведующего отделом хранения, распекла и выгнала из кабинета. Вызвала сотрудника восточного отдела профессора Гаврилова (он показывал мне старинные рукописи корана) и спросила его, с какой целью он создает вокруг своей работы в библиотеке нездоровую сенсацию и вписал себе в статью без ведома директора и ученой части какие-то сомнительные комплименты. Гаврилов, профессор-тюрколог, начал что-то объяснять, но тут Аюпова вдруг сняла трубку, позвонила в отдел кадров и попросила, чтоб ей немедленно принесли в кабинет личное дело сотрудника Гаврилова. И сказано это было так, что сотрудник Гаврилов побледнел и опустился на диван. Но она сидеть ему не дала, она сказала, что он свободен, пусть идет работать, а она его уж вызовет. И через час его действительно вызвали, но уже в отдел кадров и заставили писать новую автобиографию (прежняя, сказали ему, была составлена неудовлетворительно: не написано, например, отчего гражданин Гаврилов вдруг в 35-м году покинул Ленинград и кафедру арабистики, которой он руководил, и перебрался в Казахстан).
Потом ученый секретарь вызвала к себе профессора вторично, и тут началось самое безобразное. Она кричала, хватала и снова бросала на рычаг грохочущую телефонную трубку. Перед ней лежало личное дело Гаврилова с его новой автобиографией, и она раздраженно выхватывала то одну, то другую бумажку, махала ею перед его лицом и снова швыряла на стол. Она кричала, что отлично понимает, с какой целью все это сделано, что мы нарочно сговорились оклеветать коллектив библиотеки, но это у нас не пройдет, она пойдет и расскажет. В конце концов несчастного профессора почти замертво вытащили из ее кабинета.
С Корниловым все обошлось проще. Когда Аюпова начала кричать и махать перед его лицом трудовой книжкой, он вдруг встал с места, подошел к столу, вырвал у нее книжку из рук и вышел, хлопнув дверью.
Все это рассказал мне Корнилов, сидя против панорамы «Чудо XX века» и постукивая пальцами по столу.
— Вот так все и вышло, — окончил он. — Вот поэтому я и у вас.
— Ну что ж, — ответил я, — вышло неплохо. Посмотрим, что дальше будет. Утро вечера мудренее.
Но до утра мы не дождались: вечером в музей позвонили из редакции и попросили меня немедленно прийти в кабинет редактора. Я вошел и только что отворил дверь, как сразу увидел Аюпову. Она сидела в кресле нога на ногу и курила. На ней был ее постоянный черный костюм, та же юбка, похожая на брюки. На всю жизнь я запомнил ее узкое, прокуренное, желтое лицо, тонкие губы и жест — резкий, порывистый, отточенный, с которым она, далеко отставив острый локоть, выхватывала папиросу и, бросив что-то, снова закусывала ее. На протяжении разговора папироса эта все время гасла, и Аюпова, обдирая коробку, шумно чиркала спичками, ломала их и кидала прямо на стол.
Когда я вошел, она взглянула на меня и сразу же отвернулась.
— Ну, — сказал редактор обрадованно, — проходите, садитесь. Вы знакомы?
— Да, — ответил я, проходя и садясь. — Мы знакомы.
— Приходилось встречаться, — ответила Аюпова.
— Отлично, — сказал редактор, не замечая ее тона. — Тут вот какое дело…
Был он невысокого роста, плотный, смуглый, с круглым лицом и короткими мягкими висячими усами. И поэтому выглядел добрым и хитрым.
— Тут товарищ Аюпова недовольна нашей статьей, — продолжал он, смотря мне в лицо умными, смеющимися глазами, — напутали мы там много, заострили внимание не на том, на чем нужно. О редкостях расписали много, а работа коллектива библиотеки осталась в стороне.
— Ну как же в стороне, — пожал я плечами, — наоборот, мы написали, что книжный фонд огромный, а помещение маленькое, штата не хватает, и это тормозит работу.
— Поэтому вы и выдумали мне в помощь какую-то Попятну? — спросила Аюпова.
— А вот с Попятной, правильно, получился скандал, — сказал я редактору. — Нечего сказать, показали качество работы редакции, выдумали какого-то подпоручика Киже — товарищ Попятну. Кто за это будет отвечать?
— А автор, — любезно сказала Аюпова.
— Нет, нет, — быстро поднял руку редактор, — я уже вам говорил, товарищ Аюпова, что автор тут совершенно ни при чем, у него все правильно, это в типографии напутали. Мы этот случай будем еще обсуждать на летучке. Кто прошляпил — тот и ответит. Рублем ударим…
Аюпова взглянула на меня и провела дрожащей рукой по спинке кресла. И тут вдруг непонятное бешенство овладело мной. У меня его не было раньше — это она передала мне свои чувства. Я физически чувствовал, как она кипит, как все в ней прыгает и дрожит, как на раскаленной сковородке. И мне хотелось поддать жару еще, довести ее до полной истерики, до крика. Я мгновенно возненавидел ее всеми клеточками тела и стал сдержанным и точным.
— И вообще, товарищ редактор, — сказал я таким обычным тоном, как будто ровно ничего не случилось и никакой Аюповой вообще не было в кабинете, — надо на будущее ввести такое железное правило — автор обязательно должен читать корректуру.
— Да, есть такое правило у нас, есть, — страдальчески поморщился редактор. — Когда можем, посылаем, конечно. Но беда в том, что мы — ежедневная газета и потому исключений у нас в работе всегда будет больше, чем правил. Ну, вот, например, внезапно летит из номера какой-то материал, ночной редактор лезет в загон, хватает, скажем, вот вашу статью, считает строчки, урезает сколько надо и сует ее в полосу. Ну, какая же тут к бесу авторская корректура? Да и где он, автор-то? Из постели я его, что ли, тащить буду?
— Вот так и появляются всякие Попятны, — сказал я нравоучительно и услышал за собой тонкий певучий звон — это Аюпова рванулась на кресле.
— Не в Попятной дело в конце концов, — крикнула она и, выхватив папироску, с размаху бросила ее так, что она прилипла к стеклу. — Дело в том, что нечего было разводить сенсацию, — (она так и сказала — «разводить сенсацию»), — что это вам, Америка? Придумали, чем удивить советского человека — пятнадцатый, шестнадцатый века, Галилей, инквизиция. Нет, не этим советский человек интересуется. А то, что работу библиотеки определяют не тем, сколько она собрала изданий пятнадцатого или шестнадцатого века, а как обслуживает своих читателей. Это вы забыли? Как об-слу-жи-ва-ет! А вы за сенсацией погнались, за с-е-н-с-а-ц-и-е-й! Эх!
Она произносила «сенсация» так, что было ясно: все то плохое и темное, что есть в капитализме, — это и есть вот эта самая сенсация. Кит, на котором стоит эксплуататорский строй. Она выкрикнула все это и вдруг вздохнула и облизала губы. А я глядел на нее с прозорливой ненавистью и понимал все, что в ней происходит. Она накричалась, настучалась, наругалась, изошла слюной у себя в библиотеке, и для последнего решительного боя силенок у нее уже маловато. А тут вдруг неожиданно выясняется, что и приходила-то она зря: тот, в ком она видела все зло, и вообще ни при чем — виновата редакция. А что с редакции взять? Ничего. Поправки-то не печатаются. Это и она отлично понимала.
— И работа с читателем у вас тоже не на высоте, — сказал я меж тем дружески и подошел к ней вплотную, — помещение маленькое, неудобное, между некоторыми полками не пройдешь даже, и что у вас там лежит — одному Аллаху известно. Ну а насчет быстроты обслуживания вот смотрите сами, — и я достал из кармана записную книжку, — в двенадцать часов дня читатель заказал книжку. Через десять минут заказ дошел до книгохранилища и тут…
Аюпова зло поглядела и резко отодвинулась.
— Не трудитесь, — сказала она и так махнула рукой, что мой блокнот полетел на пол. — Меня корниловские данные совершенно не интересуют.
— Да это же не корниловские данные, — сказал я, — я выписал это из вашего доклада.
— Как, я вам давала свой доклад? — мгновенно вскинула голову Аюпова, и мне показалось, что она даже побледнела. — Вы от меня хоть слово слышали? Я с вами разговаривала? Да вам их дал все этот человек, который… — Она рывком повернулась к редактору. — Обо всех этих вопросах я хотела поговорить с вами особо, — сказала она сухо.
Наступило молчание. Я смотрел на Аюпову. Аюпова смотрела на меня.
— Ну что ж, — сказал редактор и поднялся из-за стола, — давайте поговорим. Товарищ подождет в другой комнате. Только вы не уходите, — скороговоркой бросил он мне. — Вы мне будете нужны. Я вас позову.
Позвал он меня через десять минут. Когда я вошел, Аюпова по-прежнему сидела и курила.
— Слушайте, — сказал редактор хмуро. — Вы имели сведения, что Корнилов отбывал ссылку?
— Имел, — ответил я.
— Как? За что? Когда? — спросил редактор хмуро и быстро.
Аюпова взглянула на меня, и на ее лице выразилось такое злое, победное торжество, что мне даже стало смешно. «Да ты еще и круглая дура», — подумал я и ответил:
— Все, что я знаю, он рассказал только вчера. Была у него какая-то дурацкая студенческая история, что-то они там натворили спьяну…
— А именно, именно?! — подстегнул меня редактор. — Что именно там они натворили? Вы этим не интересовались? Он что, партийный?
— Не знаю.
— Зря! — хлестко сказал редактор и слегка ударил маленьким кулачком по столу. — Ну и даже примерно не знаете, в чем там дело?
— Да нет, примерно-то знаю. Обыкновенный студенческий скандал, он и попал как-то боком. Просто пристал к пьяной компании.
— Да это все равно, все равно! — торжествующе запела и замахала на меня Аюпова. — Раз его сослали…
— Да не говорю я с вами! — крикнул я на всю редакцию и так толкнул пустой стул, что он упал. — И вообще это не ваше дело, а…
Но я плохо знал Аюпову. Она вдруг грозно поднялась, сделалась выше на целую голову, стала высокой, стройной, подтянутой и с размаху швырнула в меня папиросой.
— А чье же это дело? — крикнула она. — Ваше, что ли? Да дай только волю таким, как вы… — Она махнула рукой. — А вот вождь нас учит, что советская печать — острейшее орудие и ее нужно делать чистыми руками, это вы знаете?!
— Так это не ваши ли руки чистые! — крикнул я. — Котенка я не дал бы в эти чистые руки, а не только людей.
— Гнать вас из музея поганой палкой нужно, — загремела Аюпова и сразу стала из желтой иссиня-красной, — в шею гнать, пока вы не навредили еще больше. Какие вы там беседы ведете с нашей молодежью о знатном просоводе, что вы думаете — это секрет?
— Что? О просоводе?
Сознаюсь, я просто ошалел. Словно обухом она меня ударила.
— А, не помните, уже не помните? — усмехнулась Аюпова и вдруг наклонилась и яростно, дробно забарабанила кулаком по спинке кресла. — Врете! Все вспомните! Все, как есть, вспомните! И как вы экскурсии проводили, и как персонал обучал и клеветать на наших лучших людей, и как портреты вождей на бумагу продавали, все вспомните, все…
Дверь приотворилась, и в ней показалось испуганное лицо тети Насти — редакционной уборщицы.
— А не захотите вспомнить сами, так заставят другие! — торжествующе кричала Аюпова.
— Ну, хватит, — вдруг резко и тихо сказал редактор и встал с места. — Что это, редакция или зверинец? Какие портреты вождей вы там продавали на бумагу?
— Да газеты, старые газеты, — сказал я, мучаясь от дурноты. — Месяца два тому назад мы продали в ларек несколько пудов старых газет.
— А со знатным просоводом что?
— А спросите ее.
Я махнул рукой и отвернулся, мне уж было на все наплевать — на Аюпову, на редактора, на самого себя. Так мне вдруг стало скучно и противно.
— Да-а, — протянул редактор. — Да-а!
Аюпова победно взглянула на меня, поднялась с места и взяла портфель.
— Когда потребуется и спросят, я расскажу, — сказала она величественно, и голос ее уже опять пел. — А с вами я вообще больше дел иметь не хочу, и вы к нам не приходите. — Она пошла и остановилась около стола строгая, чинная, невозмутимая в своей несгибаемой правоте. — Так вот, товарищ редактор, я пришла к вам не жаловаться, а как партиец к партийцу. Вы, конечно, вольны делать, что хотите, но… Советская власть должна делаться чистыми руками! — Она выкрикнула это, как лозунг, и вышла из кабинета.
Наступило тяжелое молчание. Редактор долго молчал, смотрел на крышку стола и хмурился, а потом вдруг взял трубку, вызвал типографию и о чем-то быстро поговорил с ночным редактором. Содержание разговора до меня уже не доходило совершенно. Я сидел, молчал, качал ногой, и внутри у меня было пусто, одиноко и мерзко. А потом редактор встал из-за стола, прошелся по кабинету, подошел к окну, постоял около него, задернул шторку, взял со стола портфель, застегнул его, подошел к двери, приоткрыл ее и крикнул:
— Тетя Настя, запирайте дверь, мы уходим.
Потом подошел ко мне и тронул меня за плечо.
— Пойдем, — сказал он тихо.
Было тихо и совершенно безветренно. Вовсю сияла прозрачная луна, и от ее света все казалось либо голубым, либо зеленым, либо пепельным, гладкие стволы тополей — зелеными, белые стены невысоких домов — голубыми, водоразборная будка, камни на обочине — серебристо-серыми. Было так светло, что я различал каждый лист на тополе, каждую мелкую ямочку на дороге, наполненную до краев терпким лунным светом. Большие синие заводи стояли около заплотов, и в них, как подводные камни, лежали черные, резкие, почти фиолетовые тени. Мы вышли на проспект и пошли по краю мостовой — около самых тополей; у наших ног по арыкам бесшумно, стремительно неслась вода — то совершенно черная под тополями, то синяя с фиолетовыми быстрыми искрами на переходах.
— Где-то листья жгут, — сказал редактор негромко. — Слышите дымок?
Это вдруг с той стороны улицы от садов и гор налетел теплый нежный ветерок и принес целое облако, пахнущее дымом и яблоками. С поворота бесшумно вылетел и остановился перед нами тоже совсем зеленый от лунного света редакционный газик; высунулось лицо шофера.
— Ваня, ты поезжай домой, — сказал редактор. — А я пешком пойду.
Дверь снова щелкнула, молодой голос о чем-то спросил.
— Нет, — ответил редактор, — завтра заедешь часам к трем, я в редакцию не пойду.
Мы прошли еще несколько шагов, и тут редактор спросил меня:
— Вы слышали, что сегодня сказала Аюпова?
— Да, — ответил я.
Он поглядел на луну и глубоко вобрал в себя воздух.
— Ночь-то, ночь-то какая! — воскликнул он совершенно иным тоном, мягким и лирическим. — Вы знаете, я первый раз в этом году гуляю ночью. Как мы все-таки обкрадываем себя под конец жизни! От мяса отказываемся, в горы не ходим, по ночам не гуляем. А ведь последние годы…
Я молчал.
— Да, такая вот неприятность с этим Корниловым. И Аюпова права! При всем при том, а права!
— Это в чем же? — остановился я.
Он вздохнул.
— А в том она права, дорогой мой, — сказал он нравоучительно и печально и взял меня под руку, — что советская печать должна делаться чистыми руками. Понятно тебе? А всякого рода чуждый элемент — обиженные, репрессированные, приспособившиеся, классово чуждые — эти и близко не должны к ней допускаться. А мы вот часто допускаем. Иногда от гнилого либерализма, иногда от лени — самим-то ведь писать не хочется! А чаще вот так, как сегодня — от идиотской болезни благодушия. И получается: указал человек на конкретный недостаток, обличил кого-то, а обличенный приходит и говорит: «Я протестую! Вы в своей газете предоставили трибуну классовому врагу». И ничего не попишешь, приходится признаваться — действительно предоставили трибуну.
— Это Корнилов-то враг! — воскликнул я.
Редактор посмотрел на меня и засмеялся.
— Что, не враг? — спросил он добродушно и ответил; — Может быть, может быть, и даже наверно совсем не враг, но вот знаем-то это вы да я, а тот, к кому Аюпова побежит жаловаться, он нас с вами не спросит. Он как будет смотреть? Репрессирован? Да, репрессирован. За что репрессирован? За антисоветскую деятельность. Судимость еще не снята, а он каким-то боком сотрудничает в газете. Ну что ж, очень плохо, что ему дали такую возможность. И тот, кто допустил ее, тот потерял бдительность. Вот и весь разговор со мной. Понимаете?
Я молчал.
— И весь разговор, — повторил он настойчиво. — Потому что, когда скажут так, тебе отвечать нечего. А потом объясняйся ходи. И хорошо, хорошо, если когда все объяснишь, и все докажешь, и все бумажки принесешь, тебе тот же товарищ скажет вдруг по-простому, по-человеческому: «И надо было тебе связываться с ним, доставлять и себе и нам такие неприятности? Неужели у тебя не нашлось в редакции никого, кто мог бы написать эту же самую статейку, но только без всяких историй? За что ты тогда людям жалование платишь?» И ведь нечего ответить: он прав.
— Это так, конечно, — уныло согласился я, — если смотреть так, то…
Он взглянул на меня, безнадежно покачал головой и вздохнул. Опять мы шли по улице, залитой луной, мимо тополей, голубых и серых от лунного света. Кое-где в них горело еще одно красное или зеленое окно, — мимо заборов и будок, садов и площадей, мимо всего уснувшего города.
— И парня, конечно, жалко, — сказал редактор. — Это так! Он бегал, старался, хотел оказать нам услугу — и вот, пожалуйста, получил. Вы что ж думаете, я не понимаю этого?
Я молчал.
Он искоса посмотрел на меня, потом быстро наклонился, поднял с дороги какой-то камешек и, коротко размахнувшись, бросил его в темноту.
— И главное ведь, — заговорил он, помолчав, — из самых низких шкурных чувств поднят весь этот хай, чтоб никто и думать не смел тронуть Аюпову! Она чтоб всех, а ее — ни-ни-ни! Что мое — то свято. Не суйся, а то голову отшибу, вот как Корнилову. До сих по без работы шляется, нигде не принимают! Вот ведь что она хочет. А ведь тоже говорит: «Я люблю самокритику».
Я засмеялся.