Тут бабушка поняла, что у человека, живущего чужими надеждами, всегда найдется время поторговаться.
— Сколько у тебя? — спросила она.
Почтальон спешился, вытащил из кармана несколько жеваных банкнотов и показал их бабушке. Та быстро и алчно, как мяч в игре, схватила деньги.
— Делаю тебе скидку, — сказала она, — по при условии, что ты повсюду пустишь о нас слух.
— По всему свету, — ответил почтальон. — Это я могу.
Эрендира, которой было не моргнуть, сняла искусственные ресницы и подвинулась к краю циновки, освобождая место случайному жениху. Как только он вошел в лачугу, бабушка энергичным движением задернула за ним занавеску.
Сделка оказалась выгодной. Привлеченные рассказами почтальона, мужчины приезжали издалека — испробовать новинку. Вслед за мужчинами появились лотерейные столы и лотки с едой, а под конец приехал на велосипеде фотограф, установивший напротив палатки аппарат на треноге под траурной накидкой и повесил перед ним занавесь, изображавшую озеро с немощными лебедями.
Сидя на троне и обмахиваясь веером, бабушка выражала полную непричастность к собственноручно устроенной ярмарке. Ее интересовал только порядок в очереди и точность сумм, которые вносились авансом. Поначалу она была до того строгой, что отвергла хорошего клиента только потому, что ему не хватало пяти песо. Но с течением времени, усвоив жизненные уроки, она позволила добавлять к деньгам ладанки, семейные реликвии, обручальные кольца — словом, все, что считала (попробовав сперва на зуб) высокопробным, хоть и не блестящим, золотом.
Пробыв в этой деревне довольно долгое время, бабушка скопила достаточно денег, чтобы купить осла и углубиться в пустыню в поисках мест, более выгодных для погашения долга. Она ехала на осле в носилках, сооруженных на скорую руку, скрываясь от оцепенелого солнца под зонтиком со сломанной ручкой, который держала Эрендира. За ними четверо индейцев несли разобранное на части становище: циновки, подновленный трон, алебастрового ангела и саквояж с останками Амадисов. Фотограф ехал на своем велосипеде вслед за караваном, держась, впрочем, в отдалении и делая вид, будто едет совсем на другой праздник.
Полгода спустя бабушка смогла наконец оценить во всей полноте положение дел.
— Если так пойдет и дальше, — сказала она Эрендире, — ты рассчитаешься со мной через восемь лет, семь месяцев и одиннадцать дней.
Закрыв глаза и жуя зерна, хранившиеся в кармане пояса, где лежали также и деньги, бабушка пересчитала все сначала и уточнила:
— Не считая, само собой, жалованья и еды для индейцев и прочих мелких расходов.
Следовавшая за ослом Эрендира, изнуренная жарой и пылью, беспрекословно выслушав бабушкины рассуждения, с трудом сдержала слезы.
— У меня внутри как будто толченое стекло, — сказала она.
— Попробуй уснуть.
— Хорошо, бабушка.
Она закрыла глаза, глотнула раскаленного воздуха и, спящая, продолжала идти за ослом.
Маленький грузовичок, нагруженный клетками, показался на горизонте, вздымая облака пыли и распугивая молодых коз, и птичий переполох пролился, как поток прохладной воды, на тяжелую воскресную дрему Сан-Мигель-дель-Десьерто. За баранкой сидел крепко сбитый фермер-голландец, с кожей, потрескавшейся от непогоды, грубой, как шкура животного, и беличьими усами, которые он унаследовал от одного из своих прадедов. Его сын Улисс, сидевший рядом с ним, был огненно-рыжим юношей с глубоким, как море, отрешенным взглядом, точь-в-точь беглый ангел. Внимание голландца привлекла палатка, перед которой ожидали своей очереди солдаты местного гарнизона. Солдаты сидели на земле и пили из одной бутылки, передавая ее из рук в руки, а головы их были прикрыты ветками миндаля, как будто они устроили засаду и ждут боя. Фермер спросил по-голландски:
— Что тут, черт подери, продают?
— Женщину, — ответил ему сын со всей своей непосредственностью. — Ее зовут Эрендира.
— А ты откуда знаешь?
— В пустыне все это знают, — отвечал Улисс.
Голландец отправился в городскую больницу. Улисс, сдержавшись в машине, ловко открыл замок портфеля, который отец оставил на сиденье, вытащил пригоршню банкнотов, часть засунул в карман, а остальное положил на место. В тот же вечер, пока отец спал, он вылез через окно гостиницы и встал в очередь перед палаткой Эрендиры.
Веселье было в разгаре. Пьяные новобранцы танцевали поодиночке, чтобы только не пропадала даровая музыка, а фотограф, используя магниевую бумагу, снимал даже в темноте. Пока он следил за делами, бабушка, разложив банкноты на коленях, пересчитывала их, связывала в одинаковые пачки и аккуратно складывала в большую корзину. К тому времени солдат набралось от силы человек двенадцать, но к вечеру очередь пополнилась клиентами из штатских. Улисс был последним в очереди. Подошел черед солдата, от которого веяло чем-то мрачным. Бабушка не только запретила ему войти, но даже не дотронулась до его денег.
— Нет, сынок, — сказала она. — Я тебя ни за какое золото не пущу. Порчун ты.
Солдат был не из местных и поэтому удивился:
— Что это такое?
— А то, что у тебя дурной глаз, — сказала бабушка. — И на лбу у тебя это написано.
Она отстранила его, не касаясь, и пропустила следующего.
— Заходи, змей-горыныч, — сказала она добродушно. — И не задерживайся — родина тебя ждет.
Солдат вошел, но тут же вернулся: Эрендира хотела поговорить с бабушкой. Бабушка повесила на руку корзину с деньгами и вошла в палатку, внутри которой было тесновато, но чисто и прибрано. В глубине, на походной кровати, жалкая и перемазанная солдатским потом, лежала Эрендира, которую била неудержимая дрожь.
— Бабушка, — прорыдала она, — я умираю.
Бабушка потрогала ей лоб и, убедившись, что температуры нет, попыталась утешить.
— И осталось-то всего десять солдатиков, — сказала она.
Эрендира расплакалась, взвизгивая, как застигнутый врасплох зверек. Тут бабушка поняла, что Эрендира переживала самое ужас, и, ласково гладя ее по голове, помогла успокоиться.
— Просто ты слабенькая, — сказала она. — Ну-ну, поплакала, и будет, прими шалфейную ванну, кровь и успокоится.
Как только Эрендире стало полегче, бабушка вышла из палатки и вернула деньги ожидавшему у входа солдату. «На сегодня все, — сказала она. — Приходи завтра и будешь первым». Затем она крикнула, обращаясь к очереди:
— Все, мальчики. Завтра утром в девять.
Солдаты и штатские с криками протеста окружили бабушку. Она противостояла им, беззлобно, но с серьезным видом потрясая наводящим смятение посохом.
— Олухи! Сосунки! — кричала она. — Вы что думали, эта крошка железная? Хотела бы я посмотреть на вас на ее месте. Распутники. Дерьмо безродное.
Мужчины отвечали ей и похлеще, но в конце концов мятеж был подавлен, и бабушка стояла с посохом на страже до тех пор, пока не унесли столы с фритангой и не разобрали лотерейные киоски. Она уже собиралась вернуться в палатку, как вдруг увидела Улисса, одиноко и отважно стоявшего в темноте на опустевшем месте, где раньше тянулась очередь. Его окружало божественное сияние, а лицо выступало из полутьмы, сияя ослепительной красотой.
— Послушай, — сказала ему бабушка, — где ты оставил свои крылья?
— А у моего дедушки они и вправду были, — ответил Улисс с присущей ему непосредственностью. — Но этому никто не верит.
Очарованная, бабушка внимательно поглядела на него. «А я вот верю, — сказала она. — Приходи в них завтра». И она вошла в палатку, покинув Улисса, который весь был как в горячке. После ванны Эрендире стало лучше. Она надела короткую вышитую рубашку и, готовясь ко сну, сушила волосы, сдерживая слезы, готовые хлынуть вновь. Бабушка спала.
Очень медленно Улисс высунул голову из-за спинки кровати. Эрендира увидела ясные тоскующие глаза, но прежде, чем что-либо сказать, потерла лицо полотенцем, дабы убедиться, что это не галлюцинация. Когда Улисс наконец моргнул, она спросила его шепотом:
— Ты кто?
Улисс высунулся по плечи.
— Меня зовут Улисс, — сказал он и, показав ей украденные банкноты, добавил:
— Вот деньги.
Эрендира оперлась руками о кровать, приблизила свое лицо к лицу Улисса, и начался разговор, похожий на школьную игру.
— Ты должен был встать в очередь, — сказала она.
— Я прождал весь вечер, — ответил Улисс.
— А теперь тебе придется подождать до утра, — сказала Эрендира. — Мне как будто все почки отбили.
В этот момент спящая бабушка заговорила.
— Скоро двадцать лет с тех пор, как последний раз шел дождь, — сказала она. — Такая страшная была буря, что дождь перемешался с морской водой, а к утру дом был полон рыб и ракушек, а твой дед Амадис, земля ему пухом, видел, как проплыл по воздуху светящийся скат.
Улисс юркнул за кровать. Эрендира лукаво улыбнулась.
— Да ты не бойся, — сказала она. — Когда спит, она всегда такая ненормальная, но даже землетрясение ее не разбудит.
Улисс вылез снова. Эрендира взглянула на него с кокетливой, почти ласковой улыбкой и сняла с циновки грязную простыню.
— Слушай, — сказала она Улиссу, — помоги мне сменить простыню.
И вот Улисс выбрался из-за кровати и взялся за конец простыни. Так как простыня была намного больше циновки, им пришлось сложить ее несколько раз. Каждый раз Улисс оказывался все ближе к Эрендире.
— Я страшно хотел тебя увидеть, — вдруг сказал он. — Все говорят, что ты очень красивая, и так оно и есть.
— Но я скоро умру, — сказала Эрендира.
— Моя мама говорит, что все, кто умирает в пустыне, попадают не на небо, а в море, — ответил Улисс.
Эрендира отложила грязную простыню и застелила циновку новой, чистой и глаженой.
— А какое оно, море?
— Оно как пустыня, только из воды, — сказал Улисс.
— Значит, по нему нельзя пройти.
— Мой папа знал человека, который мог, — ответил Улисс, — но это было давно.
Эрендира была восхищена, но ей хотелось спать.
— Приходи завтра пораньше и становись первым, — сказала она.
— Мы с папой уезжаем на заре, — ответил Улисс.
— И больше уже не вернетесь?
— Может быть, но когда? — сказал Улисс. — Сюда мы попали случайно, потому что сбились с пограничной дороги.
Эрендира задумчиво посмотрела на спящую бабушку.
— Ладно, — решила она, — давай деньги.
Улисс дал ей деньги. Эрендира легла в кровать, но он, весь дрожа, не мог пошевелиться: в самый важный момент вся его решимость улетучилась. Эрендира взяла Улисса за руку, поторапливая, и только тут заметила его мучения. Этот страх был ей знаком.
— Первый раз? — спросила она.
Улисс ничего не ответил, но выдавил из себя скорбную улыбку. Эрендира сменила тон.
— Дыши глубже, — сказала она. — Сначала так всегда бывает. А потом даже не обращаешь внимания.
Она уложила его рядом с собой и, раздевая, успокаивала по-матерински.
— Так как же тебя зовут?
— Улисс.
— Это имя гринго, — сказала Эрендира.
— Нет, мореплавателя.
Расстегнув рубашку, Эрендира покрыла его грудь мелкими, сиротливыми поцелуями, а затем обнюхала.
— Ты весь как из золота, — сказала она, — а пахнешь цветами.
— Это, наверное, от апельсинов, — сказал Улисс. Немного успокоившись, он заговорщически улыбнулся.
— Столько птиц — это для отвода глаз, — добавил он. — А на самом деле мы везем к границе контрабандные апельсины.
— Апельсины не контрабанда, — сказала Эрендира.
— Наши — да, — сказал Улисс. — Каждый стоит пятьдесят тысяч песо.
Эрендира в первый раз за столь долгое время рассмеялась.
— Что мне больше всего в тебе нравится, — сказала она, — серьезность, с которой ты выдумываешь глупости.
Она стала непосредственной и болтливой, будто наивность Улисса изменила не только ее настроение, но и характер. Бабушка, находясь на волосок от непоправимого, продолжала разговаривать во сне.
— И вот тогда, в начале марта, тебя принесли в дом, — сказала она. — Ты была похожа на ящерку, завернутую в пеленки. Твой отец Амадис, молодой и красивый, так обрадовался, что отправил за цветами двадцать, да, двадцать повозок и вернулся, крича и разбрасывая цветы по улицам, пока вся деревня не стала золотистой от цветов, как море.
Она бредила несколько часов напролет — громко, страстно и упрямо. Но Улисс не слышал ее, потому что Эрендира любила его столь крепко и столь искренне, что пока бабушка бредила, она успела полюбить его уже за полцены и продолжала любить до рассвета даром.
Воздев распятия, отряд миссионеров стоял плечом к плечу посреди пустыни. Ветер, свирепый и злосчастный, трепал холщовые рясы и спутанные бороды и едва не валил с ног. В отдалении возвышался монастырь — строение колониального стиля, с колоколенкой, выглядывавшей из-за грубо оштукатуренных стен.
Возглавлявший отряд молодой монах указал пальцем на трещину, прорезавшую глазурованную глину.
— Не переступайте этой черты! — крикнул он.