Этот случай вошел в анналы орнитологии и даже заслужил сноски в анналах медицины: в те времена виргинские филины — канадский натуралист Эрнест Сетон-Томпсон называл их «крылатые тигры даже среди самых свирепых и хищных птиц» — иногда забирались в плотно населенные части страны и порой кидались на людей, особенно на дам в модных тогда черно-белых шляпах, ибо принимали их за скунсов. И вот, когда Мэри-Бен прогуливалась, исполненная мечтаний, в кустарнике вице-короля, на нее спикировал филин, схватил шляпу и стремительно унес прочь… а заодно и значительный кусок скальпа, принадлежащего хозяйке шляпы.
Мэри-Бен много недель пролежала в больнице с забинтованной головой и разбитым сердцем. Как девушки в мифах выживали после грозных объятий Юпитера в обличье птицы? Конечно, этот бог избрал их, у них была особая судьба. Быть может, Мэри-Бен точно так же избрана Богом, в которого верит? А если так, то к чему именно ее избрали? Это тетушка узнала, когда повязки сняли и открылась изувеченная голова, на которой лишь кое-где сохранились клочки волос. Парик совершенно исключался — оскальпированный череп был слишком чувствителен. Тетушка обходилась маленькими чепчиками, похожими на тюрбаны, из самых мягких материй. Она никогда не пыталась приукрасить эти чепчики, ибо знала, что они такое. Это был головной убор служанки, и тетушка была избрана, чтобы служить. И она служила в доме своего брата, прикрывая крохотный череп крохотными чепчиками. Даже у доктора Дж.-А. не хватило жестокосердия сказать тетушке, что слетевший с небес бог принял ее за скунса.
Ко времени женитьбы Хэмиша на Марии-Луизе Тибодо сестра вела хозяйство брата уже три года, и никому не пришло в голову, что она должна уступить место молодой жене; отнюдь, Мэри-Бен стала служить и ей, охраняя от докучного домашнего труда. Когда родился первый ребенок, Мэри-Бен оказалась незаменима; она даже придумала для девочки то самое романтическое имя. Мария-Луиза с удовольствием выполняла светские обязанности жены человека «на подъеме» — восходящей звезды деловой и политической жизни, — и ее более чем устраивало, что ведение хозяйства взяла на себя Мэри-Бен, или тетя, как ее все чаще стали называть, когда Мэри-Джим заговорила.
Кроме того, у тети был Хороший Вкус — а его обладатели имеют своего рода власть над другими.
Хороший вкус тетушки и ее умение выбирать разгулялись в полную силу, когда Хэмиш решил построить себе новый богатый дом — на холме, который возвышался на южном горизонте Блэрлогги. У Марии-Луизы не было никаких соображений по поводу домов, зато у тетушки соображений хватило бы на троих. Именно она объясняла архитектору, что именно от него требуется, рисовала ему эскизы и деликатно правила строительными рабочими. Дом, разумеется, был кирпичный — и не из какого-нибудь там обыкновенного кирпича, но из розового, с особой отделкой поверхности, непроницаемой, словно кафель. Поскольку Хэмиш занимался лесом, на внутреннюю отделку пошли самые изысканные вещи из мира дерева. Детали, точенные на токарном станке; панели с идеально подобранным рисунком дерева; деревянное кружево, вырезанное ленточной пилой… А в комнате, которую предназначили под библиотеку, были деревянные панели на стенах, но не обычные, а восьмиугольниками: похоже на деревянный паркет, но поставленный под углом. Выглядит омерзительно, но, конечно, требует большого мастерства, сказал доктор Дж.-А., у которого на все было свое мнение (обычно — уничижительного свойства).
Тетушка обставляла дом. Тетушка выбирала обои, отдавая предпочтение флокированным — словно узор вырезали из бархатной бумаги и наклеили на гладкий фон. Тетушка выбирала картины, тратя деньги в монреальских картинных лавках со скоростью, поражавшей ее брата. Она же выбрала сюжет для витражного окна, которое не особенно освещало лестничную площадку: «Король долины» Ландсира, очень изысканная вещь. Все эти действия тетушка называла «ненавязчиво оказывать посильную помощь».
Тетушкино желание не быть навязчивой повлияло на план дома: к северной стороне, куда редко заглядывало солнце, пристроили просторный солярий. Над солярием располагались апартаменты, целиком принадлежащие тетушке. Она говорила: стоит ей уйти в свою маленькую комнатку и закрыть дверь, и она уже ни у кого не путается под ногами. На самом деле тетина гостиная была вполне просторна, а к ней примыкала еще спальня с маленькой молельной нишей и ванная, где тетушка могла делать «все, что нужно», то есть различные процедуры для изуродованной головы. Хэмиш и Мария-Луиза даже не заметят присутствия тетушки в доме, когда будут принимать гостей или захотят остаться наедине, как подобает супружеской паре.
Тетушка, мило улыбаясь и кивая, уступая всем и во всем, деловито, как пчелка-хлопотунья, построила дом и даже окрестила его: разумеется, семья не могла жить в «доме номер 26 по Скотт-стрит», и тетушка предложила назвать дом «Сент-Килда» — красиво и к тому же напоминает об острове Барра. Ни у Марии-Луизы, ни у Хэмиша не нашлось других вариантов, и именно это название появилось на витраже фрамуги над парадной дверью.
Тетушкин ум работал без устали, но никогда не уклонялся в сторону самоанализа и не усматривал связей между различными вещами. Иначе тетушка могла бы задуматься, почему ей особенно дорога одна из вечерних молитв. Молитва эта звучала следующим образом:
Уж не видела ли тетушка себя таким назначенным свыше хранителем и слугой? Да не попустит Господь, чтобы она впала в подобную гордыню! Но под истинами, в которых мы себе открыто признаемся, лежат убеждения, которые формируют нашу жизнь.
Никому и в голову не пришло позвать тетушку вместе со всей семьей в великую экспедицию, целью которой был выход Мэри-Джим в большой свет. Но тетушка не роптала. Она знала о своем безобразии. Да-да, она даже настаивала, что безобразна, и, если Мария-Луиза, сенатор или Мэри-Джим протестовали, тетушка мило улыбалась и говорила: «Ничего-ничего, не надо меня утешать. Я знаю, как выгляжу, и приношу это как дар Богу».
«Принесение Богу» часто фигурировало в религиозной жизни тетушки. После того ужасного случая в Ридо-холле тетушка «принесла Богу» свое увлечение Виржилем Тиссераном — в надежде, что эта жертва будет угодна Небесному престолу. До Виржиля был Джозеф Кроун, который решил, что лучше стать иезуитом, чем тетушкиным мужем. Это тетушка тоже «принесла Богу». Она и свое внешнее безобразие принесла как дар, символ смирения и приятия судьбы. О, у тетушки было много даров для Бога, и, может быть, Он принимал их с благодарностью, поскольку наделил тетушку немалым могуществом в пределах ее маленького царства.
О том, что происходит в Англии, тетушка узнавала из писем Марии-Луизы и, реже, Марии-Джейкобины. Ни у той ни у другой не было особых эпистолярных талантов, но они старались — мать по-французски, дочь по-английски — держать тетушку в курсе дел, пока могли. Однако они не в силах были описать новую жизнь, новых людей, столь непохожих на все, что знала тетушка, и письма становились реже и короче.
Тетушка все принимала безропотно. У нее было множество дел — она вела хозяйство в «Сент-Килде» и не давала прислуге распускаться. К прислуге относились горничная-полька Анна Леменчик, очень малорослая — почти карлица, — но зато гораздо шире обычного человека, и кухарка Виктория Камерон. Кухарка вечно была на волосок от увольнения, поскольку обладала огненным темпераментом шотландских горцев и склонностью, как говорила тетушка, «фордыбачить», если ей сказать хоть слово поперек. Против Виктории было все: во-первых, она была протестантка, а в городе хватало кухарок-католичек. Во-вторых, кроме вспыльчивости, она была еще и груба и нахально отвечала хозяевам; в-третьих, она была ужасно кривонога и топала в кухне, как лошадь, на весь дом. При таких недостатках неудивительно, что никто не замечал красоты ее смуглого лица, напоминающего испанских мадонн, столь пламенно обожаемых тетушкой. Да и то сказать, слыханное ли это дело — красивая кухарка? Козырной картой Виктории был ее кулинарный талант: остальные повара в Блэрлогги ей в подметки не годились, у нее был природный дар, и сенатор даже слышать не хотел о том, чтобы ее уволить. Эти двое и миссис Август, полька, приходившая два раза в неделю для генеральной уборки, составляли весь штат домовой прислуги.
Роль дворовой прислуги исполняла пьющая человеческая развалина по имени Старый Билли. Он ходил за лошадьми, исполнял обязанности кучера, сгребал снег, косил траву, уничтожал цветы. Предполагалось, что он также при необходимости поднимает разные тяжести и выполняет другие работы по хозяйству. Старый Билли был истовым католиком и шумно раскаивался в своих грехах (в число которых входила склонность часто и во всеуслышание пускать газы). Поэтому уволить его было невозможно, хоть он и был тяжким испытанием для всех окружающих.
Тетушка же присматривала за юной Мэри-Тесс, когда та приезжала на каникулы из монастырской школы. Это не составляло труда, так как Мэри-Тесс была жизнерадостной девочкой и любила кататься на коньках и санках. И у тети были свои маленькие радости. Во-первых, музыка: тетя играла и пела. Во-вторых, еженедельные визиты тещи сенатора, старой мадам Тибодо, величественной, заплывшей жиром дамы. Мадам Тибодо не говорила по-английски, но любила посплетничать на французском языке, которым тетушка владела свободно, как и ее брат. Каждый четверг в четыре часа Старого Билли посылали с ландо (а зимой — с элегантными алыми санями), чтобы доставить мадам вверх по склону, ведущему в «Сент-Килду», а потом, в половине шестого, стащить ее обратно, сильно отяжелевшую от чая и всего, что к нему прилагалось. Раз в месяц тетушку посещали отец Девлин и отец Бодри из прихода Святого Бонавентуры: для ограждения от плотских соблазнов они приходили к старой деве только вдвоем. Святые Отцы поглощали огромное количество еды в мрачном молчании, прерывая его лишь пересказом наиболее назидательных приходских новостей. И еще к тетушке приходил, всегда непредвиденно и без какого-либо расписания, доктор Дж.-А. — Джозеф-Амброзиус Джером, главный в Блэрлогги врач-католик: он приглядывал за тетушкой по причине предполагаемой хрупкости ее здоровья.
Он был, без сомнения, самым веселым из ее гостей. Маленький, сухой, очень смуглый, ухмыляющийся, он держался загадочно, а его воззрения приводили тетушку в ужас. Местные жители считали его целителем и едва ли не чудотворцем. Он вытаскивал с того света дровосеков, если им случалось разрубить себе ногу огромным ужасным топором и вот-вот должно было начаться заражение крови. Он зашивал поляков, порезавших друг друга ножами из-за никому не понятного вопроса чести. Он выхаживал больных воспалением легких — компрессами, ингаляциями и просто волей целителя. Он говорил женщинам, что им нельзя больше рожать, и грозил их мужьям ужасной карой за ослушание. Он прочищал страдающих запором и умащал воспаленные геморроидальные шишки опийной мазью. Он одним взглядом определял, что у больного глисты, и изгонял цепней ужасными зельями.
Считалось, что доктор исповедует какие-то темные верования, о которых чем меньше знаешь, тем лучше, — а может, он и вовсе атеист. Ходили слухи, что он знает богословие лучше отца Девлина и отца Бодри, вместе взятых. Он читал книги из Индекса,[8] в том числе на немецком языке. Но ему доверяли, и сильнее всех ему доверяла тетушка.
Дело было в том, что он ее понимал. Он знал ее нервы, как никто. Он мрачно намекал, что быть девственницей в ее возрасте небезопасно, и, к ее смертельному стыду, иногда требовал разрешения помять ее бледные тощие груди и заглянуть в ее самый тайный проход с помощью металлической трубки, называемой зеркалом, и фонарика. Человек, которому такое позволено, занимает особое место в жизни старой девы. Кроме того, он дразнил ее. Дразнил ее, издевался над ней и напрочь отказывался воспринимать ее всерьез. Если бы тетушка знала о себе хоть что-нибудь, она бы поняла, что любит доктора. А так она видела в нем близкого и грозного друга, которому доверяла как никому. Он был для нее едва ли не больше чем священник — священник, от которого отчетливо припахивало серой.
Именно доктору тетушка первому открыла новость, которая содержалась в письме Марии-Луизы. Мэри-Джим выходит замуж! Да-да, за англичанина, некоего майора Фрэнсиса Корниша. Судя по всему, он светский щеголь. Ну что ж, ясно было, что Мэри-Джим не засидится в девушках. Она такая красавица! И похоже, они приедут жить в Блэрлогги. Нам придется подтянуть манеры ради английского щеголя. Что же он подумает о ней, старой тетушке, — безусловно, комической фигуре!
— Надо думать, он скоро захочет узнать, что под этим чепчиком, — ответил доктор. — Что ты ему тогда скажешь, а, Мэри-Бен? Если он солдат, как ты говоришь, то, должно быть, видал и похуже.
С этим доктор, смеясь, удалился. По дороге он прихватил с подноса остатки пирога — они предназначались для детей в бедных польских кварталах, но доктор притворялся сладкоежкой.
Когда доктор пришел в следующий раз, тетю распирало от новостей. Они поженились! Где-то в Швейцарии. Место называется Монтрё. И побудут там во время медового месяца, а потом приедут домой. Мадам Тибодо была в восторге: медовый месяц в стране, где говорят по-французски, как-то смягчал ужасную английскость майора.
Сенатор и Мария-Луиза вернулись в Блэрлогги поздней осенью и были менее разговорчивы, чем ожидала тетушка. Очень скоро, конечно, им пришлось рассказать ей все — ну или часть. Марию-Джейкобину и майора венчал английский священник в англиканской церкви. Ну же, Мэри-Бен, хватит, перестань: что сделано, того не воротишь. Конечно, мы можем молиться, чтобы он узрел свет, но я думаю, что такого человека уже не перевоспитать. А теперь давай-ка перестань реветь и сделай хорошую мину, потому что мне придется рассказать отцу Девлину, а он передаст отцу Бодри, и одному Богу известно, что скажут в городе. Да, я сделала все, что могла, но без всякого толку. Мне еще предстоит рассказать Мэри-Тесс, что отмочила ее сестра, и, уж поверь мне, я ей вдолблю в голову, что в этой семье больше ничего подобного не повторится. Ох, Матерь Божия, мне же еще мать Марию-Базиль придется известить, и уж это будет трудное письмо… ты должна будешь мне помочь. Хэмишу хорошо, он все переносит, как мул: из него ни слова не вытянешь.
Прискорбный отпрыск не возник ни в том разговоре, ни позже; наконец пришла телеграмма: «Моя жена вчера ночью родила мальчика. Корниш». До ее прихода прошло достаточно времени, чтобы избавить жителей Блэрлогги — и тетушку в первую очередь — от необходимости подсчитывать на пальцах; таким подсчетом в Блэрлогги встречали всех первенцев.
Разумеется, в городе всё знали и, сверх того, предполагали многое, чего никто не говорил. Местная газета «Почтовый рожок» кратко сообщила о свадьбе, не упоминая о том, что она прошла по протестантскому обряду, но в этом и не было необходимости, так как в заметке говорилось, что молодых сочетал браком достопочтенный каноник Уайт. Паршивая газетенка! До чего же гнусные люди эти консерваторы! Негодяи из редакции знали, что все сразу всё поймут. Слава Богу, что хотя бы про четвертое условие еще никто не знает, но надолго ли это! Чуть позже «Почтовый рожок» опубликовал благую весть о рождении Фрэнсиса Чигуиддена Корниша, сына майора и миссис Фрэнсис Чигуидден Корниш; внука нашего всеми любимого сенатора, достопочтенного Джеймса Игнациуса Макрори, и миссис Макрори; правнука мадам Жан Телесфор Тибодо. Но это был лишь костяк; обильные слухи обрастили его плотью. Шотландцы-консерваторы работали языком.
«Вообще-то, ихняя девица могла бы и канадца себе найти, нет?» — «Да что вы, она слишком хороша для такого. По-моему, сенатор сделал из нее дуру». — «А муж-то сам кто?» — «Католик как пить дать. Зря, что ли, у них дома все крутятся попы да монашки, а у старухи Мэри-Бен идольские картинки по всему дому (даже в гостиной — вот где ужас-то!). Так что мужу некем быть, как католиком. Я, правда, сроду не слыхала, чтоб англичанин был католиком». — «Да нет, они все по большей части англикане, если вообще хоть во что-то верят. Но мне рассказывали, что она встретила его при дворе». — «Я вам больше скажу: сам король хотел, чтобы они поженились. Только намекнул, но это все равно что приказ…» — «Ну как бы там ни было, а мы и сами скоро узнаем. Конечно, мне они докладываться не будут — как я есть честный тори сверху донизу. Верите ли, я живу в Блэрлогги шестьдесят семь лет, и до меня тут мои предки жили, и ни один Макрори со мной сроду не поздоровался». — «Они чуют в тебе протестантскую кровь, вот чего». — «Да, называют это „ложкой дегтя“».
Наконец, больше года спустя, майор и миссис Корниш с младенцем-сыном прибыли в Блэрлогги вечерним оттавским поездом. Если городу и было к лицу какое время года, то это, несомненно, осень, когда пылали клены. Свидетели, стоявшие близко, говорили, что Мэри-Джим пролила несколько слез, садясь в ландо, в котором Старый Билли должен был отвезти их в «Сент-Килду». Мэри-Джим держала на руках дитя, закутанное в большую шаль. Майор не колеблясь занял два сиденья лицом по ходу движения для себя и жены, оставив сенатору и Марии-Луизе сиденья, повернутые спиной к кучеру. Свидетели не преминули обратить на это внимание. На перроне осталась огромная куча багажа, за которым Старый Билли должен был вернуться позже: военные сундуки, железные ящики, странной формы кожаные футляры — возможно, с ружьями.
Ко времени, когда настала пора ложиться в постель, у майора накопились вопросы.
— Так кто эта забавная старушонка в чепчике?
— Я же тебе уже сто раз говорила. Это моя тетя, сестра моего отца, она тут живет. Это ее дом.
— Старушка с причудами, а? Хочет звать меня Фрэнком. Ну, в этом большой беды нет. Как, ты сказала, ее зовут?
— Мария-Бенедетта. Но ты можешь говорить «Мэри-Бен», ее все так зовут.
— Вы все Марии-как-нибудь, а? Забавно!
— Семейный обычай, католический. И кстати, уж кто бы говорил про чепчики, но не ты.
Майор в это время нанес на волосы особую смесь с запахом грецкого ореха, а потом надел шерстяную шапочку, которая предположительно должна была прижимать слой мази к голове, оттягивая появление лысины, которой майор страшился.
— Она такая маленькая и так много ест!
— Я не замечала. У нее ужасное несварение, газы. Она просто мученица.
— Меня это почему-то не удивляет. Будем надеяться, что ее не постигнет судьба Джесса Уэлча.
— Кто это?
— Я знаю только его эпитафию:
— О, но Мэри-Бен никогда не позволяет себе отрыжки; она — настоящая леди.
— Ну так это все должно как-то выходить, иначе — БАБАХ!
— Фрэнк, не будь бякой. Иди в постельку.
Майор уже перешел к последней процедуре, которую выполнял каждый раз перед отходом ко сну. Он снял монокль — впервые за день, — тщательно протер его и уложил в бархатную коробочку. Затем привязал на лицо розовую сеточку-наусник, которая всю ночь удерживала его усы в определенном положении, позволяя победить природу. Засим майор вскарабкался на высокое ложе и обнял жену.
— Чем раньше мы построим свой дом, тем лучше… верно, дорогая?
— Именно, — сказала Мэри-Джим и поцеловала мужа. Наусник ей не помешал. Это был не романтический, а супружеский поцелуй.
Против всякой вероятности, за прошедший год супруги привязались друг к другу. Но ни один из них не привязался к ребенку, который сейчас молча лежал в колыбельке у изножья кровати.
Оттягивать было бессмысленно, и назавтра же доктора Дж.-А. Джерома попросили осмотреть ребенка. Доктор Джером, обследующий больного, был совсем не похож на балагура, каким он бывал в светских гостиных. Доктор молча проделал несколько манипуляций: похлопал в ладоши возле уха ребенка, провел горящей спичкой у него перед глазами, потыкал там и сям, даже ущипнул, а потом ущипнул еще раз, чтобы убедиться, что он действительно слышал этот странный крик. Доктор измерил череп ребенка и длинным пальцем прощупал родничок.
— Швейцарец был прав, — сказал он наконец. — Посмотрим, что можно сделать.
С сенатором, к которому доктор зашел вечером выпить рюмочку, он был разговорчивее.
— Этот ребенок никогда не вырастет, — сказал доктор. — Хэмиш, я не вижу смысла от тебя скрывать: этот ребенок — адиёт, и он не проживет долго, если Господь над ним смилуется.
Корниши, не теряя времени, построили собственный дом на куске земли, хорошо видном из «Сент-Килды», — за садом большого дома, через дорогу. Новый дом был меньше особняка сенатора, но все равно немалых размеров, и в Блэрлогги шутили, что майор собирается брать постояльцев. Зачем молодым супругам с одним ребенком такой огромный дом? Он был еще и современный — для той эпохи, и поговаривали, что в некоторых комнатах вообще не предусмотрены обои, а вместо них — шершавая штукатурка, которую, должно быть, потом будут красить. И такая куча окон… можно подумать, в этом климате дома легко отапливать, даже если в них не понатыкано окон. В доме было паровое отопление — дорогая причуда — и столько ванных комнат, что даже неприлично: ванные при спальнях, и туалет с раковиной на первом этаже, так что, если идешь по нужде, даже не выйдет притвориться, что идешь куда-нибудь по делу! Визиты любопытных не поощрялись, хотя в обычае Блэрлогги было посещение всех строящихся домов — просто чтобы посмотреть, как там и что.
Однако дом вызвал гораздо меньше пересудов, чем вид майора с женой, воскресным утром направляющихся под ручку в англиканскую церковь. Вот это оплеуха Макрори, а? Смешанный брак! Вы погодите, пока мальчик вырастет. Он-то точно будет католиком. Паписты его просто так не отпустят.
Но мальчика никто не видел. Его не вывозили гулять в колясочке, а когда Мэри-Джим спросили про ребенка, она сказала, что у него хрупкое здоровье и ему нужен особый уход. Должно быть, родился со стеклянным глазом, в отца, говорили остряки. А может, он калека, говорили другие, не добавляя, что в Блэрлогги и без него полно калек. Со временем все выяснится.
Но ничего не выяснилось, даже когда дом был закончен и обставлен. («Видал вагоны с мебелью на станции? Из Оттавы и даже из самого Монреаля!») Мэри-Джим знала, что ей положено делать, и через некоторое время в «Почтовом рожке» появилось небольшое объявление. В нем сообщалось, что в определенный день в июне миссис Фрэнсис Корниш будет «у себя» в «Чигуидден-лодж».
Согласно местным обычаям, это означало, что все, кроме явных поляков, имеют право прийти, выпить чашку чая и осмотреть дом. Люди приходили сотнями, шатались по всему дому, терли между пальцами материю драпировок, украдкой заглядывали в шкафы и комоды, поджимали губы и что-то завистливо бормотали друг другу. Вот это да! Сколько деньжищ, должно быть, ухнули! Ну что ж, хорошо тем, у кого они есть. «Чигуидден-лодж»! Не знаешь, что и думать. Жена почтмейстера сказала, что ее муж собирался потребовать, чтобы обитатели дома писали на письмах по-человечески: дом 17, Уолтер-стрит (таков был официальный адрес участка до строительства). Все согласились (но так, чтобы почтмейстерша не слышала), что ее муж, как всегда, все собирается, собирается, но так никуда и не соберется. Почтмейстерша же отрапортовала, что на конвертах писем, которые шлют обитатели дома, уже заранее напечатано «Чигуидден-лодж»! Собственные наборы для письма! И еще Мэри-Джим всех поправляет и говорит, что это надо произносить «Чигген», как будто мы не умеем читать по-английски. Если, конечно, это по-английски, а то кто их разберет.
Первый раз, когда Мэри-Джим приняла у себя весь город, стал и последним: она согласилась на один-единственный прием, и то лишь из-за высокого положения отца. Ребенка так никто и не увидел. В обычаях города было демонстрировать младенцев, дабы маленькие ангелочки получили свою порцию восторженных восклицаний.
У ребенка была нянька — накрахмаленная мрачная женщина из Оттавы, которая ни с кем не сдружилась. По городу пошел слух, что ребенок кричит ужасно странно, — такого странного крика сроду никто не слыхал. Виктория Камерон сочла нужным проследить источник слуха. Как она и предполагала, это оказалась Доминика Тремблэ, горничная в «Чигуидден-лодж». Виктория спикировала на Доминику и сообщила, что если та еще будет трепать о семейных делах, то она, Виктория, из нее все потроха выдерет. Доминика пришла в ужас и больше ничего не рассказывала. Но когда ее допрашивали, она театрально закатывала глаза и прижимала палец к губам; поэтому слухи только усилились.
Слухи сообщали, что ребенок чахнет из-за какого-то изъяна отца (ну знаете, эти старые английские семьи…) или — тсс! — из-за дурной болезни, какие солдаты часто цепляют от заморских шлюх. Может, потому у Мэри-Джим больше нет детей? Она не хочет или не может? Сплетники упоминали женщин, у которых все нутро насквозь прогнило от болезней, которыми их заразили мужья. Жители города провели немало приятных минут за подобными дискуссиями.
Слухи приумолкли после февраля 1909 года, когда доктор Джером сказал Мэри-Джим, что она опять беременна. Для Корнишей эта новость была одновременно хорошей и плохой. Майор был счастлив, что на свет появится дитя его чресел, — он был уверен, что это будет сын, — и Мэри-Джим тоже. Они не сошли бы за влюбленных, но уживались мирно и были неизменно вежливы друг с другом («как и не женаты вовсе», говорили в городе). Но мрачная женщина из Оттавы избрала именно этот момент, чтобы уволиться, — с вероломством, свойственным домашней прислуге. Хозяева, увольняющие работников, обязаны назвать причину; работники же не обязаны объяснять, почему уходят. Но мрачная накрахмаленная женщина добровольно сообщила, что еще год в Блэрлогги ее прикончит, и мстительно добавила: раньше она слыхала, что Блэрлогги — безумная глушь, а теперь сама в этом убедилась. Так что беременная Мэри-Джим была вынуждена ухаживать за больным ребенком одна, если не считать помощи Виктории Камерон. Виктория, похоже, переходила в разряд старых семейных слуг и хранителей, хотя ей было лишь немногим за тридцать. Доминике Тремблэ доверять было нельзя, и в детскую ее не пускали.
Это было неудобно, так как сенатор желал, чтобы его кухарка несла вахту у него на кухне. Майор трясся над женой, как новобрачный, и, когда она уставала или унывала, роптал на судьбу. Что-то надо делать, сказал доктор Джером. Сначала он сказал это Корнишам, Марии-Луизе и тетушке Мэри-Бен, а потом, с особым нажимом, повторил сенатору, когда они в очередной раз сидели за стопочками виски в библиотеке с уникальными панелями.
— Не буду ходить вокруг да около. Гораздо лучше было бы для всех, если бы этот ребенок умер. Он — тяжкая ноша и всегда будет тяжкой ношей, и для нового ребенка тоже, потому что старший брат-кретин — это тяжелое бремя.
— Когда его сюда привезли, ты сказал, что он не выживет.
— Да, я знаю, что я это сказал, и я был прав. Это ребенок не прав. Он не имел права жить так долго — в таком виде. Пять лет! Это совершенно антинаучно.
— И конечно, этому никак нельзя помочь.
Доктор выдержал паузу:
— Как сказать.
— Джо… неужели ты предлагаешь…
— Нет. Я католик, как и ты, и столп Церкви — пускай и стою не в центре, а с краю. Жизнь, какова бы она ни была, священна. Но если бы у этого швейцарца была хоть капелька мозгов, он не стал бы вмешиваться, когда ребенок родился. Первые пять минут… можно не то чтобы пригласить смерть, но предоставить природе решать. Я сам это проделывал десятки раз, и совесть меня никогда не мучила. Но иные доктора желают похвалиться своим искусством и потому забывают о всякой ответственности, о человечности. Но я тебе скажу начистоту: я был бы рад, если бы вы освободились от этого ребенка. Он плохо действует и на Мэри-Джим, и на всех вас.
— Да, но что ты имел в виду, когда говорил «как сказать»?
— Ребенок сильно сдал за последние несколько месяцев. Может, мы от него еще отделаемся — и чем скорей, тем лучше.
Очевидно, подозрения доктора Джерома были небеспочвенны. Через несколько дней, после громогласной ссоры с супругом, Мэри-Джим срочно вызвала отца Девлина, и ребенка покрестили во второй раз — уже в католичество. И всего через день-два лучший рабочий с деревообрабатывающей фабрики сенатора изготовил маленький гробик — чудо мастерства. Ночью маленькая процессия из двух карет направилась на католическое кладбище — мрачное, голое, открытое всем ветрам. Шел март, и на кладбище было ужасно холодно. Похороны прошли в узком кругу, насколько это вообще возможно. Могилку выкопал Старый Билли, киркой и лопатой разбивая мерзлую землю. Он стоял в стороне, пока сенатор, Мария-Луиза, тетя Мэри-Бен и майор Корниш слушали, как отец Девлин читает погребальную службу. Сенатор и майор светили керосиновыми лампами. Никто не пролил ни одной слезы, когда первого внука сенатора погребли на доселе пустом семейном участке Макрори.
Когда пришла весна, тетя Мэри-Бен распорядилась, чтобы на могилке поставили камень. Небольшой, белого мрамора, всего фут шириной, а высотой от силы три дюйма. Рельефные буквы на камне гласили: «ФРЭНСИС».
После этого беременность Мэри-Джим проходила просто прекрасно. 12 сентября предмет биографического труда Симона Даркура наконец родился и был крещен в англиканской церкви как Фрэнсис Чигуидден Корниш.
Часть вторая
Впервые в жизни Фрэнсис Корниш осознал себя — как существо, наблюдающее отдельный от него мир, — в саду. Фрэнсису было почти три года. Он заглядывал в глубины роскошного красного пиона. Фрэнсис остро ощущал, что он живой (хоть и не научился еще думать о себе как о Фрэнсисе), и пион тоже в своем роде ощущал, что живет на свете, и они взирали друг на друга с высоты эгоизма (каждый — своего) и серьезной уверенности в себе. Мальчик кивнул пиону, и пион, кажется, кивнул в ответ. Мальчик был аккуратненький, чистенький и хорошенький. Пион был распущенный, растрепанный, как положено пиону на пике красоты. Это был важный момент — первая сознательная встреча Фрэнсиса с красотой, которой предстояло стать радостью, мукой и горечью его жизни. Но, кроме самого Фрэнсиса и, может быть, пиона, никто не узнал об этой встрече, а если бы и узнал, то не обратил бы внимания. Каждый час полон моментов, которые для кого-то судьбоносны.
Сад принадлежал матери Фрэнсиса. Впрочем, ошибкой было бы счесть, что Мэри-Джим увлекалась садоводством. Сады ее мало интересовали. Сад у нее был только потому, что молодой состоятельной замужней женщине полагалось его иметь. Если бы Мэри-Джим решила, что сад ей не нужен, майор запротестовал бы: у него были незыблемые убеждения по поводу того, что нравится женщинам. Женщинам нравятся цветы; в определенных случаях женщинам дарят цветы; в определенных случаях женщин положено сравнивать с цветами. Хотя, пожалуй, не с пионами: пион — красивый, но развратный цветок. Сад был плодом труда мистера Мейдмента и отражал его скучную, геометрически правильную душу.
Фрэнсиса не часто оставляли в саду одного. Мистер Мейдмент не любил мальчиков — они топчут траву и срывают цветы. Но в этот волшебный миг Белла-Мэй оставила Фрэнсиса, поскольку ей понадобилось на минуту зайти в дом. Фрэнсис хорошо знал, что она пошла писать, как делала часто, ибо у нее, как и у всех Эльфинстонов — ее родни, — был слабый мочевой пузырь. Белла-Мэй не знала, что Фрэнсис знает, поскольку в ее обязанности входило защищать его от травмирующих фактов окружающей действительности. В ее примитивном мозгу царило убеждение, что маленькие мальчики не должны знать о животных потребностях взрослых. Но Фрэнсис, даже если и не осознавал полностью, кто такой Фрэнсис, все же знал, куда ходит Белла-Мэй, и чувствовал себя слегка виноватым из-за того, что знает. Он пока не очень хорошо умел рассуждать и не мог еще сделать вывод, что, раз Белла-Мэй обременена такими низкими телесными нуждами, то же относится и к его родителям. Родители пока были для Фрэнсиса далекими богоподобными существами. Конечно, они никогда не раздевались (хоть и появлялись несколько раз на дню в новых нарядах), но Фрэнсис видел, как раздевается Белла-Мэй или, во всяком случае, стаскивает с себя одежду под покровом ночной рубашки, потому что Белла-Мэй спала у него в детской. Кроме того, она каждый вечер перед сном сто раз проводила щеткой по грубым волосам цвета ржавчины — Фрэнсис слышал, как она считает, и обычно крепко засыпал задолго до ста.
По настоянию майора Беллу-Мэй звали «няня». Но Белла-Мэй, верная дочь Блэрлогги, считала, что очень глупо звать человека не его именем. Майора и миссис Корниш она считала зазнайками и не думала, что работа няньки — предмет для гордости. Это была работа, и Белла-Мэй старалась как могла, но у нее были свои соображения, и порой она шлепала Фрэнсиса — не потому, что он как-то особенно шалил, но в качестве личного протеста против семьи Корниш и всего их уклада, идущего вразрез с убеждениями Блэрлогги.
После встречи с пионом, но до того, как Фрэнсису исполнилось четыре года, он узнал, что Белла-Мэй — Ужасная. Она была некрасива, если не откровенно уродлива, а взрослые женщины обязаны быть красивыми, как мама, и пахнуть дорогими духами, а не крахмалом. Белла-Мэй регулярно чистила зубы коричневым мылом, и Фрэнсиса тоже заставляла, хотя в детской всегда был зубной порошок. Это было Ужасно. Еще Ужаснее было ее неуважение к святым образам, которые висели на стене детской. Тут были ярко раскрашенные портреты короля Эдуарда VII и королевы Александры, и раз в месяц Белла-Мэй скоблила их стекла порошком «Бон ами», бормоча себе под нос: «Ну-ка, пожалуйте умываться». Если бы майор это знал, он бы задал Белле-Мэй. Но он, конечно, не знал, потому что Фрэнсис не был ябедой, — Белла-Мэй терпеть не могла ябед. Но Фрэнсис был наблюдателен и вел мысленное досье на Беллу-Мэй. Если бы родители Фрэнсиса могли заглянуть в это досье, они бы, несомненно, ее уволили.
Взять хотя бы ее дерзость по отношению еще к одной картине, висевшей в детской: изображению Некой Особы. Белла-Мэй терпеть не могла идолов; она принадлежала к немногочисленной в Блэрлогги пастве Армии спасения и точно знала, что правильно, а что нет. Изображение Некой Особы, тем более в детской, не имело права существовать.
Разумеется, она не могла ни убрать картину, ни даже перевесить ее в другое место: картину повесила у кроватки Фрэнсиса тетя, мисс Мария-Бенедетта Макрори, которую точнее было бы называть двоюродной бабушкой. Белла-Мэй не единственная косилась на изображения Некой Особы: майор тоже был недоволен, но решил не затевать ссору с тетушкой и терпеть, так как у детей и женщин всегда бывают разные причуды, связанные с религией. А когда мальчик подрастет, отец, разумеется, покончит со всей этой ерундой. Так что картина висела себе — ярко раскрашенное изображение Иисуса. Он печально улыбался, словно зрелище, представшее большим карим глазам, причиняло Ему боль. Он был в синем хитоне и простирал к зрителю белые руки в традиционном жесте, как бы говоря: «Приидите ко мне». Он словно плавал в небе на фоне множества звезд.
Время от времени тетя Мэри-Бен приходила «пошептаться по секрету» с Фрэнсисом.