Лейтенант уставился на меня в замешательстве.
— Каким надо быть остолопом, чтобы в такой момент соваться с жалобами? Убирайтесь!
Я пустился бежать, не сомневаясь, что сейчас меня остановят выстрелом в спину под предлогом пресечения попытки к бегству. Но этого не произошло. Эли, которой, как оказалось, какой-то знакомый сообщил, что меня расстреляли перед входом на киностудию, пришла забрать тело. В окнах некоторых домов вывешивали знамена — условный знак, по которому военные должны были узнавать своих. Однако нас уже сдала соседка, осведомленная о наших связях в правительстве, о моем активном участии в президентской кампании Альенде, о собраниях, проводившихся в нашем доме, когда дело неотвратимо шло к перевороту. Поэтому домой мы не вернулись и целый месяц скитались по чужим квартирам с тремя детьми и минимумом необходимых вещей, спасаясь от смерти, которая следовала за нами по пятам, пока не выдавила на чужбину.
3. Оставшиеся тоже стали изгнанниками
В восемь утра я попросил Елену позвонить по лишь мне одному известному номеру и позвать человека, который дальше будет фигурировать под вымышленным именем — Франки. К телефону подошел он сам, и Елена, не вдаваясь в долгие объяснения, передала просьбу Габриэля прийти в пятьсот первый номер гостиницы «Конкистадор». Он прибыл через полчаса. Елена уже готова была к выходу, а я по-прежнему лежал в кровати и, услышав стук в дверь, накрылся одеялом с головой. На самом деле Франки понятия не имел, кого увидит, знал лишь, что любой вышедший с ним на связь Габриэль будет от меня. За последние дни ему уже позвонили три «Габриэля» (в том числе Грация), руководящие съемочными группами, и он даже не догадывался, что в качестве четвертого Габриэля перед ним предстану я сам.
Мы с ним были давними друзьями по «Народному единству», работали вместе над моими первыми фильмами, встречались на разных кинофестивалях и последний раз виделись год назад в Мексике. Но когда я высунул голову из-под одеяла, он меня все равно не узнал, пока я не засмеялся своим исключительным смехом. Вот тогда я окончательно поверил, что смена внешности удалась.
Франки я привлек к делу в конце прошлого года. Ему предстояло получить и по отдельности передать предварительные указания съемочным группам, а также подготовить почву для работы, не вторгаясь при этом в сферу деятельности Елены. С документами у него все было в полном порядке: имея чилийское гражданство, он добровольно уехал в Каракас после военного переворота, не попав ни в какие «черные списки», поэтому мог беспрепятственно участвовать в разных операциях в Чили. Благодаря своей известности и связям в кинематографических кругах, а также личному обаянию, изобретательности и отваге он как нельзя лучше подходил для нашего дела. И я не ошибся в выборе. Как мы и договаривались, он приехал в Чили из Перу неделей раньше, чтобы встретить и скоординировать три независимые друг от друга съемочные группы, и они уже приступили к работе. Французская группа будет передвигаться по северу страны, от Арики до Вальпараисо, снимая в соответствии с подробным планом, который мы с режиссером согласовали месяц назад в Париже. Голландской группе предстоит охватить южные районы. Итальянцы же останутся в Сантьяго и будут работать под моим непосредственным руководством, готовясь, если понадобится, заснять любой неожиданно подвернувшийся сюжет. Всем трем группам было поручено как можно больше (стараясь при этом не вызывать лишних подозрений) расспрашивать народ о Сальвадоре Альенде, поскольку мы полагали, что через отношение к погибшему президенту любому чилийцу будет проще выразить свои мысли насчет настоящего и будущего страны.
Франки располагал точными маршрутами всех групп с перечнем гостиниц, где они будут останавливаться, чтобы связаться с ними в любой момент. Таким образом я получал возможность лично отдавать телефонные распоряжения. Кроме того, Франки стал моим личным водителем и возил меня на взятой напрокат машине, которую мы меняли раз в три-четыре дня в разных прокатных конторах. На эти полтора месяца мы с ним стали практически неразлучны.
Трое обезглавленных свергают генерала
В девять утра мы приступили к работе. Пласа-де-Армас,[3] находившаяся в нескольких кварталах от гостиницы, в реальности потрясала куда больше, чем в моих воспоминаниях. Она раскинулась под неярким осенним солнцем, струившим свой свет через кроны высоких деревьев. Цветы, обновлявшиеся на клумбах еженедельно, показались мне свежее и красочнее обычного. Итальянская группа работала на площади уже час, снимая утренний город — пенсионеров, читающих газеты на деревянных скамейках; старичков, сыплющих крошки голубям; барахольщиков с разными безделушками; фотографов со старинными аппаратами под черным покрывалом; уличных художников, рисующих моментальные шаржи; чистильщиков обуви, подозрительно смахивающих на осведомителей спецслужб; детей с разноцветными воздушными шарами у тележек с мороженым; прихожан у дверей собора. На углу площади кучковались, дожидаясь найма на какое-нибудь представление, безработные артисты — музыканты, фокусники и клоуны, а еще ряженые, так плотно загримированные и экстравагантно одетые, что невозможно было угадать, какого они пола. В отличие от вчерашнего вечера сейчас, этим прекрасным утром, на площади повсюду виднелись патрули из бдительных и хорошо вооруженных карабинеров, а из их автобусов с мощными стереосистемами гремела на полную громкость популярная музыка.
Как выяснилось впоследствии, полиция на улицах есть, просто она скрыта от посторонних глаз. На основных станциях метро круглосуточно дежурят тайные штурмовые отряды, а на боковых улицах стоят грузовики с водометами для жестокого подавления любых ежедневно вспыхивающих стихийных бунтов. Строже всего дозор на Пласа-де-Армас, в «солнечном сплетении» Сантьяго, где расположен Викариат солидарности — мощный оплот сопротивления диктатуре, основанный кардиналом Сильвой Энрикесом и поддерживаемый не только католиками, но и всеми борцами за возвращение демократии в Чили. Это придает организации несокрушимую моральную силу, и широкая залитая солнцем площадка перед зданием в любой день и час напоминает оживленную рыночную площадь. Там обретают приют и поддержку гонимые всех цветов кожи, это оперативный способ оказать помощь тем, кто в ней нуждается, зная, что она гарантированно дойдет по адресу, особенно если речь идет о политзаключенных и их семьях. Кроме того, там предаются огласке случаи пыток, организуются кампании по розыску бесследно исчезнувших и по борьбе с любого рода несправедливостью.
За несколько месяцев до моего нелегального приезда диктаторское правительство устроило покушение на викариат, которое обернулось в итоге против самой хунты и сильно ее встряхнуло. В конце февраля 1985 года были похищены трое активистов оппозиции, причем характер похищения напрямую указывал на его организаторов.
Социолога Хосе Мануэля Параду, служащего викариата, взяли на глазах его малолетних детей, прямо перед их школой, при этом полиция перекрыла движение на три квартала вокруг и весь район патрулировался военными вертолетами. Двух других похитили в разных районах города с разницей в несколько часов. Одним был Мануэль Герреро, руководитель Профсоюзного объединения работников образования Чили, а вторым — Сантьяго Наттино, уважаемый, но малоизвестный до активного участия в сопротивлении художник-график. Второго марта 1985 года три обезглавленных тела со следами истязаний были обнаружены на безлюдной дороге вблизи международного аэропорта Сантьяго. Генерал Сесар Мендоса Дюран, командующий корпусом карабинеров и член хунты, в своем заявлении для прессы сообщил, что тройное убийство — это результат внутренних чисток среди коммунистов, получающих указания из Москвы. Однако обман раскрылся, и генералу Мендосе Дюрану, которого общественное мнение обвинило в организации этого убийства, пришлось выйти из правительства. После этого одна из четырех улиц, расходящихся с Пласа-де-Армас, незаметно сменила свое старое название (улица Пуэнте) на новое — улица Хосе Мануэля Парады. Его она носит по сей день.
«Повезло вам, уругвайцам»
В воздухе еще витала горечь недавней трагедии, когда мы с Франки, изображая двух обычных прохожих, прибыли поутру на Пласа-де-Армас. Грация уже собрала съемочную группу в оговоренном накануне месте и, насколько я мог судить, тоже заметила наше с Франки приближение. Но командовать «Мотор!» я не спешил. Только когда Франки удалился, я принял руководство съемочным процессом по заранее намеченной с режиссерами всех трех групп схеме. Первым делом я прошелся по мощеным дорожкам, останавливаясь в разных точках и тем самым показывая Грации, на чем сосредоточиться, когда я пойду по этому же маршруту снова. Ни она, ни я не должны были до поры до времени искать на улицах скрытые приметы тоталитарного режима. В то утро речь шла лишь о том, чтобы запечатлеть атмосферу обычного дня, делая особый упор на поведение прохожих, которые по-прежнему, как и накануне, казались мне куда менее общительными, чем раньше. Они двигались быстрее, не интересуясь даже тем, что происходит у них за спиной, а те, кто все же общался, разговаривали украдкой, почти не жестикулируя, вопреки привычной чилийской манере, сохранившейся у моих соотечественников в изгнании. Я прохаживался между группками со спрятанным в кармане рубашки крошечным, но очень чувствительным диктофоном, намереваясь записать разговоры, которые помогут мне лучше распланировать не только наш самый первый съемочный день, но и весь фильм в целом.
Обозначив точки съемки, я присел записать кое-что для себя рядом с пожилой сеньорой, греющейся под осенним солнцем на зеленой скамейке, которую испещряли сердечки с инициалами, вырезанные не одним поколением влюбленных. Как обычно позабыв блокнот, я черкал на пачках «Житана», знаменитых французских сигарет, которыми основательно запасся еще в Париже. Пустых исписанных пачек за полтора месяца съемок скопилось немало, и хотя сохранял я их не на этот случай, заметки впоследствии послужили мне дневником, по которому я восстанавливал для этой книги подробности своей одиссеи.
Пока я занимался писаниной, сеньора посматривала на меня украдкой. Она была уже в преклонных летах, одетая старомодно, во вкусе бедных слоев среднего класса — заношенная шляпка, пальто с меховым воротником. Она сидела одна, глядя в пространство, не обращая внимания на голубей, то порхающих у нас над головами, то поклевывающих носки туфель. Как выяснилось потом, когда мы с ней разговорились, она замерзла во время церковной службы и присела на несколько минут погреться на солнце, прежде чем спускаться в метро. Делая вид, что читаю газету, я поймал на себе соседкин любопытный взгляд, вызванный скорее всего моим деловым костюмом, совершенно не похожим на одежду остальных утренних прохожих. Я улыбнулся ей, и она спросила, откуда я приехал. Тогда, незаметно нажав кнопку диктофона в кармане, я включил запись.
— Из Уругвая.
— Вот как. Повезло вам, уругвайцам.
Сеньора имела в виду восстановление выборной системы в Уругвае, с явной тоской вспоминая о прошлом собственной страны. Я притворился непонимающим, надеясь, что она разъяснит поподробнее, однако она распространяться не стала. Хотя об отсутствии свободы личности и драматическом положении безработных в Чили рассказала без утайки. Она кивнула на скамейки, заполненные безработными, музыкантами, клоунами, ряжеными, которых становилось все больше и больше.
— Вот, посмотрите на них. Целыми днями здесь сидят в надежде на подачку, потому что работы нет. В стране голод.
Я внимательно слушал. Потом, спустя полчаса после первой прогулки, стал обходить площадь по второму разу, и Грация дала оператору команду снимать, не приближаясь ко мне и стараясь не вызывать ненужных подозрений у карабинеров. Однако трудность заключалась в прямо противоположном: это я никак не мог оторвать от них глаз, они меня словно гипнотизировали.
Хотя барахольщики в Чили существовали и раньше, я затруднялся припомнить, меньше их было или столько же. Трудно представить себе торговую площадку, где не выстраивались бы их длинные молчаливые ряды. Они торгуют всем и вся, они так многочисленны и разнородны, что одним своим существованием выдают социальную трагедию. Рядом с безработным врачом, разорившимся инженером или надменной сеньорой, продающими по дешевке одежду, оставшуюся от лучших времен, пристраиваются беспризорники, сбывающие краденое, или обездоленные женщины, торгующие домашним хлебом. Разоряясь, большинство из них теряет все, кроме достоинства. Становясь за лоток, они продолжают одеваться так же, как одевались когда-то на службу. Один шофер такси (бывший преуспевающий торговец мануфактурой) объездил со мной полгорода, но денег за устроенную экскурсию в итоге так и не взял.
Пока оператор снимал общие виды площади, я прошелся в толпе, записывая обрывки разговоров для будущих комментариев к кадрам, но стараясь при этом не скомпрометировать прохожих, чьи лица можно будет узнать на экране. Грация внимательно следила за мной с другого угла, я, в свою очередь, не выпускал ее из виду. Согласно моим указаниям, она начала снимать с самых высоких зданий, чтобы потом, постепенно спускаясь все ниже и ниже, снять панораму и под конец крупным планом карабинеров. Мы хотели запечатлеть напряжение на их лицах, растущее по мере того, как площадь ближе к полудню заполнялась народом. Однако вскоре они заметили, что камера направлена на них, почувствовали, что стали объектом наблюдения, и потребовали у Грации разрешения на уличную съемку. Она показала бумагу, жандарм отошел несолоно хлебавши, и я с облегчением продолжил свою прогулку по площади. Как выяснилось позже, карабинер просил Грацию не снимать их, но она отказала, сославшись на официальную бумагу, в которой подобных исключений не значилось, и на свой иностранный статус, запрещающий принимать указания от посторонних. Таким образом подтвердилось, что надежды, возлагавшиеся нами на особое положение европейских съемочных групп в Чили, вполне оправдываются.
Оставшиеся тоже стали изгнанниками
Мысли о карабинерах не давали мне покоя. Несколько раз я проходил рядом с ними, ища предлог для разговора. Потом, повинуясь непреодолимому порыву, я подошел к патрульным и начал расспрашивать их о колониальном здании муниципалитета, которое пострадало от случившегося в прошлом марте землетрясения и теперь восстанавливалось. Отвечая, патрульный не смотрел на меня, зато бдительно следил за тем, что творится на площади. Его напарник вел себя так же, однако время от времени поглядывал на меня искоса с растущим раздражением, поскольку вопросы я задавал намеренно тупые. Наконец он грозно посмотрел на меня в упор и скомандовал:
— Проваливайте!
Однако наваждение уже развеялось, и меня понесло на волне залихватской удали. Вместо того чтобы повиноваться, я решил сделать карабинерам внушение о подобающей реакции на любопытство мирного иностранца. Однако я не подозревал, что мой фальшивый уругвайский акцент не выдержит такой серьезной проверки, пока жандарм, устав от моих разглагольствований, не потребовал удостоверение личности. Наверное, за всю нашу одиссею я не испытывал такого приступа паники, как тогда. Я лихорадочно перебирал варианты: тянуть время, сопротивляться и даже дать деру со всеми вытекающими. Мелькнула мысль о неизвестно где в тот момент находящейся Елене, но краем глаза я увидел, что оператор продолжает снимать, обеспечивая внешнему миру неопровержимое доказательство моего ареста. Кроме того, неподалеку прогуливался Франки, и, зная его как облупленного, я не сомневался, что он за мной приглядывает. Проще всего, разумеется, было предъявить паспорт, уже прошедший проверку в разных аэропортах. Но я боялся обыска, потому что лишь в тот момент вспомнил об одном опаснейшем упущении. В том же портфеле, где лежал фальшивый паспорт, остался мой подлинный чилийский, который я по рассеянности забыл вынуть, и кредитная карточка с моей настоящей фамилией… Выбрав из двух зол меньшее, я все-таки предъявил паспорт. Карабинер, тоже не особенно уверенный в том, что от него требуется, взглянул на фотографию и, чуть смягчившись, вернул мне документ.
— Что вас интересует насчет этого здания? — спросил он.
Я выдохнул.
— Ничего. Просто дурака валяю.
Этот случай разом излечил меня от дрожи перед карабинерами. С тех пор я проходил мимо них не менее спокойно, чем легальные граждане (и даже нелегалы, которых здесь тоже много), вплоть до того, что пару раз обращался за помощью, которую мне охотно оказали. Например, благодаря их патрульной машине с мигалкой я успел на свой обратный рейс буквально за считанные минуты до того, как о моем появлении в Сантьяго пронюхали спецслужбы. Благоразумная Елена не могла взять в толк, как можно задирать жандармов, просто чтобы сбросить напряжение, и наше с ней взаимопонимание, и без того трещавшее по швам, сильно пошатнулось.
Хорошо еще, что я раскаялся в своем безрассудстве до того, как она или кто-то другой ткнули бы меня в него носом. Получив паспорт обратно из рук жандарма, я сделал Грации условный знак прекратить съемку. Ко мне поспешил Франки, наблюдавший за происходящим с противоположного угла площади и тоже сильно перенервничавший, но я попросил его встретиться в гостинице после обеда. Мне хотелось побыть одному.
Я сел на скамейку почитать сегодняшние газеты, но только скользил невидящим взглядом по строчкам, переполненный сознанием того, что сижу этим прозрачным осенним утром на этой площади. Я не мог сосредоточиться. Вскоре пушка пробила полдень, голуби в панике захлопали крыльями, а колокола в соборе начали вызванивать самую трогательную песню Виолетты Парра — «Спасибо жизни». Это оказалось выше моих сил. Я стал думать о Виолетте, о том, как она голодала, скиталась по Парижу без крыши над головой, о том, с каким достоинством она переносила все испытания, о том, что любая система всегда ее отвергала, не понимала ее песен и высмеивала за непокорность. Только после того, как умер под пулями великий президент, страна утонула в крови и Виолетта покончила с собой, — только тогда Чили оценила наконец глубокие человеческие истины и красоту ее песен. Даже карабинеры слушали эту мелодию с явным удовольствием, не имея ни малейшего представления об исполнительнице, о ее мыслях, о том, почему она поет, вместо того чтобы плакать, ни о том, каким презрением она бы их окатила, окажись она здесь этой чудесной осенью.
Горя желанием восстановить прошлое по крупицам, я отправился, не взяв никого с собой, в одно кафе в высокой части города, где мы с Эли, бывало, обедали еще до женитьбы. То же место, те же столики на открытом воздухе под тополями среди цветочного буйства — но такое впечатление, что все вымерли. Ни души кругом. Кого-то я все-таки дозвался, однако заказанное блюдо — большой кусок жареного мяса — пришлось ждать битый час. Я уже доедал, когда в кафе зашла пара, которую я не видел с тех самых пор, как мы с Эли приходили сюда завсегдатаями. Его звали Эрнесто, или попросту Нето, а ее — Эльвира. В нескольких кварталах отсюда они держали мрачноватый магазинчик, где продавались гравюры и образы святых, четки, ковчежцы, похоронные украшения. Однако по владельцам этого никто бы не сказал, они были людьми легкими, общительными, с хорошим чувством юмора, и по субботам в хорошую погоду мы часто засиживались здесь допоздна с вином и картами. Увидев, как они идут, держась за руки, я поразился не только тому, что они сохранили верность этому кафе после стольких перипетий, но и тому, как они постарели. В моей памяти они остались не обычной супружеской парой, а вечными молодоженами, полными задора и сил, — теперь же передо мной предстала оплывшая и поблекшая пожилая чета. В них, словно в зеркале, отразилась моя собственная старость. Узнай они меня, посмотрели бы с таким же оцепенением, однако я спрятался под шкурой богатого уругвайца. Они сели обедать за столик поблизости и разговаривали громко, однако без прежней живости, временами поглядывая на меня равнодушно и даже не подозревая, сколько счастливых часов мы провели за этим вот столом. Только тогда я осознал, как измучили и состарили нас годы изгнания. Нас всех, не только уехавших, как я полагал раньше, но и тех, кто остался.
4. Пять главных достопримечательностей Сантьяго
Мы снимали в Сантьяго еще пять дней — достаточный срок, чтобы проверить действенность нашей системы. Все это время я держал постоянную связь по телефону с французской группой на севере и голландской группой на юге. Очень помогли знакомства Елены, благодаря им мы постепенно выходили на связь как с подпольщиками, так и с легально действующими политическими фигурами.
Я, в свою очередь, смирился с отказом от себя. Для меня это была тяжелая жертва, учитывая скольких друзей и родных я хотел бы повидать, начиная с моих собственных родителей, и сколько моментов юности я хотел бы воскресить. Но встречи с ними оставались под запретом, по крайней мере до окончания съемок, поэтому пришлось наступить на горло своим желаниям и стать изгнанником в своей собственной стране — горше такого изгнания нет ничего.
Я редко оставался в городе без сопровождения, но при этом все время чувствовал себя одиноким. Где бы я ни был, я всегда, сам того не замечая, находился под неусыпным присмотром подпольщиков. Лишь встречаясь с абсолютно надежными людьми, которых я, со своей стороны, не желал компрометировать даже перед собственными друзьями, я заранее просил снять наблюдение. Позже, когда Елена помогла мне наладить работу, я уже достаточно освоился, чтобы беспрепятственно действовать в одиночку. Съемки шли по плану, никто из участников не пострадал от моей недисциплинированности или случайного промаха. Однако уже за пределами Чили один из ответственных за операцию признался мне без всякой задней мысли: «Никогда еще, сколько существует этот мир, не нарушалось так часто и так опрометчиво столько мер предосторожности».
Меньше чем за неделю мы уже перевыполнили съемочный план в Сантьяго. Он был достаточно гибким, позволявшим вносить любые изменения, и, как выяснилось, по-другому в этом непредсказуемом городе, полном сюрпризов и неожиданных идей, попросту не вышло бы.
За это время мы уже три раза сменили гостиницу. «Конкистадор», при всем его удобстве и уюте, находился в самом жестко контролируемом районе, и у нас были все основания полагать, что наблюдение за ним ведется плотное. То же самое, разумеется, относилось ко всем пятизвездочным отелям с постоянным притоком иностранцев, которые для диктаторских спецслужб всегда подозрительны по сути своей. Однако в гостиницах рангом пониже, где контроль за входами-выходами не такой строгий, мы боялись привлечь излишнее внимание своей импозантностью. Поэтому безопаснее всего было переезжать каждые два-три дня, не думая о звездах на вывеске и не заселяясь никуда по второму кругу, из-за моего суеверного убеждения, что возвращаться в опасное место — плохая примета. Это суеверие укоренилось во мне 11 сентября 1973 года, когда на дворец Ла-Монеда посыпались бомбы и город охватила паника. Сперва я беспрепятственно покинул киностудию, куда примчался поутру, чтобы вместе с давними соратниками противостоять перевороту, а потом, укрыв в лесопарке Форесталь группу товарищей, имевших все основания беспокоиться за свою жизнь, совершил грубейшую ошибку — вернулся на «Чили-фильм» снова. Спасло меня чудо, о котором я уже рассказывал.
В дополнение к постоянной смене отелей мы с Еленой после третьего переезда (каждый раз под новой легендой) решили селиться в разные номера. Иногда я записывался как руководитель, а она как мой секретарь, иногда мы делали вид, что вообще незнакомы. Кроме того, это постепенное разобщение полностью отражало истинное состояние наших взаимоотношений, хоть и плодотворных в плане работы, но все более тяжелых в плане личностном.
Надо сказать, что из всех отелей, в которых мы останавливались, лишь в двух у нас возникали серьезные поводы для тревоги. Первым был «Шератон». В первую же ночь после нашего заселения меня разбудил телефонный звонок. Елена ушла на подпольное собрание, продлившееся дольше предполагаемого, и ей, как уже неоднократно случалось, пришлось заночевать в том доме, где ее застал комендантский час. Я снял трубку и ответил, спросонок не помня, где я, и что еще хуже, кто я в данный момент. Меня спрашивала какая-то чилийка, называя вымышленным именем. Я уже собирался ответить, что не знаю такого, но тут же проснулся окончательно, ошеломленный тем, что кто-то ищет меня по этому имени в такой час и в таком месте.
Это оказалась гостиничная телефонистка, которой поступил междугородный звонок. За секунду я сообразил, что никто, кроме Елены и Франки, не знает, где мы остановились, и ни тот, ни другая не станут звонить мне подобным образом, глухой ночью, да еще прикидываясь, что звонят по межгороду, если речь не идет о жизни и смерти. Поэтому я решил ответить. Женский голос обрушил на меня непонятную тираду на английском да еще панибратским тоном, обращаясь ко мне «дорогой», и «золотце», и «милый», и когда мне удалось наконец вставить слово и дать ей понять, что я не говорю по-английски, она повесила трубку, шепнув сладким голосом: «Ну и черт с тобой!»
Расспросы у администратора ничего не дали, кроме того, что среди постояльцев обнаружилось еще двое с фамилиями, созвучными моей вымышленной. Я не сомкнул глаз ни на минуту, и как только в семь утра явилась Елена, мы тут же перебрались в другую гостиницу.
Второй случай произошел в старом отеле «Каррера», выходящем окнами на дворец Ла-Монеда, — правда, встревожил он нас уже задним числом. Через несколько дней после нашего переезда молодая пара, выдающая себя за молодоженов, празднующих медовый месяц, заселилась в соседний номер и нацелила на кабинет Пиночета установленную на фотографической треноге базуку с устройством отсроченного действия. Идея и воплощение были безупречны, Пиночет оказался в кабинете в нужное время, однако подставки треноги разъехались, не выдержав отдачи, и снаряд полетел мимо.
Пять достопримечательностей
К концу второй недели мы с Франки решили, начиная с субботы, поездить по разным городам. Первым в списке стоял Консепсьон. На тот момент в Сантьяго нам оставалось только встретиться с некоторыми официальными и подпольными руководителями, а также побывать внутри дворца Ла-Монеда. Встречи требовали сложной подготовки, которой с неизменным усердием занялась Елена. Одобрение на съемку во дворце нам выдали, однако раньше следующей недели ждать официальной бумаги было бесполезно, поэтому мы с Франки решили в освободившееся время углубиться внутрь страны. Мы передали по телефону французской съемочной группе, чтобы, закончив работу на севере, они возвращались в Сантьяго, а голландцев попросили довести съемки на юге до Пуэрто-Монта и там ждать дальнейших указаний. Я, как и прежде, продолжал работать с итальянцами.
Согласно намеченному плану, в пятницу мы воспользовались возможностью снять меня самого на улицах города, чтобы иметь доказательства моего личного руководства съемками в Чили, на случай, если хунта станет утверждать обратное. Мы снимали у пяти главных достопримечательностей Сантьяго: дворца Ла-Монеда, в лесопарке Форесталь, на мостах через Мапочо, на холме Сан-Кристобаль и в церкви Святого Франциска. Грация заранее наметила там подходящие точки для съемки, чтобы в назначенный день не терять ни минуты, поскольку было решено, что на каждый объект мы можем потратить не больше двух часов — десять на все про все. Я должен прибывать минут через пятнадцать после съемочной группы и, ни с кем не заговаривая, вливаться в обстановку, корректируя процесс условленными с Грацией знаками.
Дворец Ла-Монеда занимает целый квартал, однако два его главных фасада выходят на площадь Бульнес у проспекта Аламеда, где расположено министерство иностранных дел, и на площадь Конституции, где находится резиденция президента. После бомбардировки 11 сентября руины президентского дворца были покинуты. Военные заняли старое двадцатиэтажное здание Конференции ООН по торговле и развитию, которому хунта в погоне за легитимностью присвоила имя борца за либеральные свободы дона Диего Порталеса. Там они и сидели почти десять лет, пока в Ла-Монеде велись масштабные восстановительные работы, включавшие устройство самой настоящей подземной крепости — бункера с секретными ходами, тайными лазами и аварийными выходами на подземную парковку, еще раньше построенную под полотном шоссе. Однако в Сантьяго поговаривали, что особо рьяные сторонники Пиночета сильно сокрушались, что не могут показаться со звездой О'Хиггинса — символом официальной власти в Чили, пропавшим после бомбардировки дворца. Прихвостни диктатора попытались сочинить легенду, что звезду якобы спасли первые прорвавшиеся во дворец, однако эта ложь оказалась настолько шита белыми нитками, что не прижилась.
К девяти утра итальянская группа уже успела отснять фасад со стороны Аламеды, напротив памятника отцу нации Бернардо О'Хиггинсу, где теперь горит вечный огонь — «пламя свободы». Затем они переместились к другому фасаду, откуда лучше всего видно самых статных и рослых карабинеров из особой роты дворцовой гвардии — участников проходящей дважды в день церемонии смены караула (без разношерстной толпы туристов, но с той же помпой и пышностью, что в Букингемском дворце). Охрана здесь тоже жестче. Поэтому, увидев итальянскую группу, расставляющую аппаратуру, карабинеры стали требовать разрешение на съемку, которое уже спрашивали со стороны Аламеды. Так было везде и всюду, в любой точке города: стоило поставить камеру, как тут же возникал карабинер с требованием предъявить официальную бумагу.
В этот момент пришел я. Наш миролюбивый, но бесстрашный оператор Уго, которого очень забавляло все это приключение, умудрился, одной рукой показывая документ, другой незаметно снимать карабинера.
Франки высадил меня за четыре квартала до дворца и четверть часа спустя снова подхватил меня четырьмя кварталами дальше. Стояло холодное туманное утро, типичное для нашей ранней осени, и я весь продрог, несмотря на зимнее пальто. Четыре квартала до дворца я прошел ускоренным шагом, чтобы согреться, продираясь через спешащую толпу, а потом сделал крюк еще в два квартала, чтобы дать группе настроиться. Когда я пошел обратно, они беспрепятственно запечатлели мой проход перед Ла-Монедой. Через пятнадцать минут группа собрала оборудование и отправилась на следующий объект. Я дошел до машины Франки, стоявшей на улице Рикельме у станции метро «Лос-Эроес», и мы поехали дальше.
В лесопарке Форесталь мы управились быстрее назначенного времени, поскольку, увидев его снова, я понял, что мой к нему интерес был исключительно субъективным. На самом деле это очень красивое место, настоящая достопримечательность Сантьяго, особенно когда ветер, как в ту пятницу, шелестит желтыми осенними листьями. Но меня туда привела в первую очередь ностальгия. Там находился факультет изящных искусств, в чьих стенах я представил свою первую театральную постановку, едва приехав из деревни. Позже, уже будучи начинающим кинорежиссером, я почти каждый день ходил через парк домой, и его аллеи в сумерках всегда ассоциировались в памяти с моими первыми фильмами. Что еще говорить? Мы ограничились тем, что сняли короткий проход между тополями, роняющими листья с шелестом, напоминающим шум дождя, а дальше я отправился в торговый центр, где меня ждал Франки. Воздух был прозрачен и свеж, впервые с момента моего приезда на горизонте просматривались горы. Сантьяго ведь находится в долине между горами, и обычно все застилает дымка смога. На улице Эстадо, как обычно, было много народу, в кинотеатрах уже начинался первый сеанс. В «Рексе» шел «Амадей» Милоша Формана, который я отчаянно хотел посмотреть, и мне пришлось сделать громадное усилие над собой, чтобы не зайти.
И вдруг откуда ни возьмись — моя теща
В предыдущие дни во время съемок я видел краем глаза многих своих знакомых — журналистов, политических и культурных деятелей. Из них меня, наоборот, никто пока еще ни разу не узнал, и это придавало уверенности, однако в пятницу случилось то, что рано или поздно должно было случиться. Навстречу мне по аллее парка шла видная женщина, одетая в тиковый кремового цвета костюм, без пальто, словно летом. Когда между нами оставалось метра три, я понял, что знаю ее. Лео, моя теща. Последний раз мы виделись полгода назад в Испании, совсем недавно, а значит, поравнявшись со мной, она непременно меня узнает. Я уже хотел развернуться, но вспомнил, что, во-первых, меня учили бороться с подобными отчаянными порывами, а во-вторых, что многих нелегалов, не узнанных в лицо, моментально узнавали со спины. На свою тещу я более-менее полагался, надеясь, что, даже узнав, она не кинется ко мне. Но дело осложнялось тем, что она была не одна. Под руку с ней шла ее сестра, тетя Мина, тоже хорошо со мной знакомая, и Лео что-то говорила ей вполголоса, почти на ухо. Встреть я их поодиночке, это еще полбеды, но вместе они могли устроить какой угодно цирк. Не раз бывало, что при виде меня они принимались кричать на всю улицу: «Мигель, сынок, какая встреча, что ж ты не заходишь?» И прочее в таком духе. Кроме того, обнаружив перед ними свое нелегальное пребывание в Чили, я и их поставил бы под удар.
Не видя другого выхода, я предпочел идти вперед, не спуская глаз с тещи, чтобы сразу перехватить ее, если она меня узнает. Лео скользнула по мне рассеянным взглядом, не переставая разговаривать с тетушкой Миной, и мы разминулись буквально в двух шагах. До меня донесся аромат ее духов, я увидел ее красивые бархатные глаза и услышал обрывок разговора: «Чем старше дети, тем больше хлопот». Но я шел дальше.
Некоторое время спустя, услышав мой рассказ об этой случайной встрече уже по телефону из Мадрида, она сильно изумилась, поскольку ничего подобного не помнила. Меня же это происшествие сильно взволновало.
После такой встряски я стал искать место, где бы присесть и подумать. Поиски привели меня в маленький кинотеатр, где шел «Остров счастья» — итальянский фильм на грани порнографии. Я провел в зале десять минут. Смотрел на подтянутых красавцев и красавиц, которые весело плескались в морских волнах под ярким солнцем какого-то тропического рая, но особо не присматривался. Зато в темноте легче было прийти в себя, и только там я понял, насколько спокойно и размеренно текли мои дни до этого. В четверть двенадцатого Франки подобрал меня на углу Эстадо и Аламеды и отвез на следующую точку — мосты через Мапочо.
Река Мапочо протекает в каменных берегах через весь город и радует глаз ажурными пролетами металлических мостов, рассчитанных на сильные землетрясения. В засуху, как во время моего приезда, река мелеет, превращаясь в тонкую струйку жидкой грязи, которая едва сочится между бараками по берегам. После дождей вода в реке прибывает, пополняясь потоками с гор, и бараки становятся похожи на корабли, дрейфующие в мутном море. После военного переворота река Мапочо стала ассоциироваться во всем мире с изувеченными телами, которые несли ее воды после ночных погромов, проводимых патрулями на окраинах — в печально известных «побласьонах» Сантьяго. Однако в последние годы независимо от сезона истинная трагедия Мапочо — это голодные толпы, воюющие с собаками и стервятниками за отбросы, сваливаемые в речное русло у городских рынков. Это изнанка «чилийского чуда», сотворенного военной хунтой по наущению Чикагской экономической школы.
До и во время правления Альенде в Чили культивировалась скромность, и, что еще существеннее, чилийская буржуазия возводила ее в ранг национального достояния. Военная хунта, чтобы создать видимость быстрого экономического роста, денационализировала все, что национализировал Альенде, и распродала страну частному капиталу и транснациональным корпорациям. Начался бум предметов роскоши — бесполезных блестящих цацек — и внешнего украшательства, подпитывающего иллюзию полного процветания. За одну пятилетку было импортировано больше вещей, чем за предыдущие двести лет, и куплены они были на валютные займы, обеспеченные в Национальном банке средствами, полученными в результате денационализации. Пособничество США и международных кредитных организаций довершило начатое. Однако настал и час расплаты: шести-семилетние иллюзии рассыпались в прах за один год. Внешний долг Чили, составлявший в последний год правления Альенде четыре миллиарда долларов, вырос до двадцати трех миллиардов. Достаточно прогуляться по задворкам рынков вдоль реки Мапочо, чтобы увидеть истинную социальную цену этих девятнадцати миллионов, выброшенных на ветер. Военное «экономическое чудо» сделало немногочисленных богачей еще богаче, а остальных чилийцев пустило по миру.
Мост, повидавший все
Есть в этой свистопляске жизни и смерти один мост — мост Реколета, слуга двух господ, рынка и кладбища. Днем похоронные процессии вынуждены прокладывать себе путь в толпе. Вечером, когда нет комендантского часа, здесь проходит дорога в клубы танго, воплощающие тоску окраин по прежней жизни. Лучшими танцорами там слывут могильщики. Но в ту пятницу, после стольких лет разлуки с этими священными местами, в глаза мне бросилось количество молодых парочек, прогуливающихся в обнимку над рекой, целующихся у ларьков с цветами и венками для усопших и не думающих о времени, которое бесконечно и неумолимо утекает под мостами.
Такую романтику напоказ я наблюдал только в Париже. В Сантьяго, наоборот, чувства всегда скрывались, однако теперь моим глазам предстало воодушевляющее зрелище, которое в Париже понемногу уходило со сцены, и я уже не думал где-то в мире увидеть подобное. Мне вспомнилось услышанное недавно в Мадриде: «Любовь расцветает во времена чумы».
Еще до прихода к власти «Народного единства» на строгих служащих в темных костюмах с зонтами, дамочек в модных европейских платьях и детишек в комбинезонах с заячьими ушами повеяло свежим ветром «Битлз». Появилась ощутимая тенденция к стиранию различий между полами — мода унисекс. Женщины стали стричься коротко, почти под ноль, забрали себе мужские брюки-трубы, а мужчины начали отращивать волосы. Но и эта мода, в свою очередь, пала под натиском диктаторского ханжества. Все разом подстриглись, не дожидаясь, пока прически подровняют патрульные своими штыками, как не раз бывало в первые дни после переворота.
До той пятницы на мостах Мапочо мне не приходило в голову, что молодежь снова успела измениться. В городе правило бал следующее поколение — поколение двадцатилетних, которым во времена переворота было десять и которые тогда вряд ли сознавали масштаб трагедии. Позже мы снова и снова обнаруживали, что молодежь, не стесняющаяся миловаться на людях, научилась стоять за себя. Это она теперь диктует вкусы, образ жизни, представления о любви, об искусстве, о политике, пока диктатура брызжет старческой слюной. Никакие репрессии ее не остановят. Музыка, которая гремит на полной громкости отовсюду (даже из тонированных автомобилей карабинеров, слушающих, но не слышащих), — это песни кубинцев Сильвио Родригеса и Пабло Миланеса. Дети, ходившие во времена Сальвадора Альенде в начальную школу, сегодня командуют сопротивлением. Это обстоятельство открыло мне глаза и одновременно встревожило. Я впервые задался вопросом, так ли уж полезна в действительности моя охота за ностальгическими воспоминаниями.
Сомнение дало мне новый толчок. Только чтобы завершить намеченную на сегодня программу, я побывал на холме Сан-Кристобаль, потом у церкви Святого Франциска, отливающей золотом в закатных лучах. Затем я попросил Франки забрать из гостиницы мою дорожную сумку и заехать за мной через три часа к кинотеатру «Рекс», а сам пошел смотреть «Амадея». Еще я попросил передать Елене, что мы на три дня исчезнем. Без подробностей. Я шел против всех правил, поскольку Елена должна была постоянно находиться в курсе моего местонахождения, однако ничего не мог с собой поделать. Втайне от всех мы с Франки отправились вечерним одиннадцатичасовым поездом в Консепсьон — на сколько потребуется.
5. Самосожжение перед собором
На самом деле мой порыв не был таким уж безотчетным. Поезд казался мне более безопасным средством передвижения, ведь там, в отличие от аэропортов и магистралей, нет контрольных пунктов. И кроме того, можно было с пользой задействовать ночь, которая в городах пропадала из-за комендантского часа. Франки эти доводы не особенно убедили, он-то знал, что за поездами как раз наблюдают строже, чем за остальным транспортом. А я уверял, что именно поэтому они безопаснее. Какому жандарму придет в голову, что нелегал осмелится сесть в тщательно охраняемый поезд? Франки, напротив, полагал, что жандармерии эта уловка нелегалов тоже давно известна. Кроме того, богатый владелец рекламного агентства, с большим опытом и связями в Европе, должен путешествовать на роскошных европейских поездах, но уж никак не на обшарпанных составах чилийского захолустья. Переубедил его мой последний довод, что авиаперелет до Консепсьона может сорвать план работы и встреч, поскольку никогда не знаешь, дадут приземление или отменят из-за тумана. Но если признаться честно, я просто хотел во что бы то ни стало отправиться поездом, поскольку от страха перед самолетами так и не избавился.
Поэтому в одиннадцать вечера мы сели в поезд на Центральном вокзале, непостижимой красотой своих железных переплетов не уступавшем Эйфелевой башне, и разместились в удобном и чистом купе спального вагона. Я умирал от голода, потому что с самого завтрака ничего не ел, кроме двух шоколадок, купленных в кино, пока юный Моцарт выделывал антраша перед императором австрийским. Проводник предупредил, что есть можно только в вагоне-ресторане, но наш вагон от него отрезан. Однако сам же проводник и подсказал выход: пока поезд не тронулся, сесть в вагон-ресторан, поужинать, а час спустя перейти в свой спальный во время стоянки в Ранкагуа. Так мы и поступили, но возвращаться пришлось почти бегом, потому что уже объявили комендантский час, и проводники кричали нам: «Скорее, сеньоры, скорее, мы нарушаем закон». Хотя замерзшим и сонным дежурным по станции в Ранкагуа было плевать на неизбежное нарушение военного указа.
Холодная и безлюдная станция тонула в призрачном тумане, как в каком-нибудь кино про угоняемых в фашистскую Германию. Мы спешили, подстегнутые криками проводников, и тут нас обогнал официант из вагона-ресторана, в классическом белом пиджаке, несший на вытянутой ладони тарелку риса, украшенного поджаренным яйцом. Он промчался с немыслимой скоростью около пятидесяти метров и просунул ни разу не колыхнувшуюся тарелку в окно купе где-то в хвосте поезда, получив, разумеется, заслуженную мзду. В ресторан он вернулся еще до того, как мы вошли в свой вагон. Почти пятьсот километров до Консепсьона поезд проехал в полной тишине, словно комендантский час распространялся не только на спящих пассажиров, но и на все живое вокруг. Временами я высовывался в окно, однако сквозь туман разглядеть удавалось лишь безлюдные станции и молчаливые поля — бесконечную ночь в опустошенной стране. Единственное свидетельство людского существования — нескончаемая колючая проволока вдоль всего железнодорожного полотна, а за ней ничего — ни людей, ни зверей, ни цветов. Пустота. Мне вспомнились строки Неруды: «Повсюду хлеб, рис, яблоки, а в Чили — проволока рядами».
В семь утра, когда просторов для колючей проволоки оставалось еще много, мы прибыли в Консепсьон. Обдумывая дальнейшие планы, мы решили, что первым делом надо бы побриться. Я лично никакой проблемы не видел, собираясь воспользоваться предлогом и попробовать снова отрастить бороду. Однако щетина могла привлечь нежелательное внимание жандармов — и не где-нибудь, а в городе, который в чилийском сознании стал колыбелью социальной борьбы. Здесь в семидесятых зарождалось студенческое движение, здесь Сальвадор Альенде обрел решительную предвыборную поддержку, здесь президент Габриэль Гонсалес Видела устраивал в 1946 году кровавые репрессии, незадолго до основания концлагеря в Писагуа, где учился сеять ужас и смерть молодой офицер по имени Аугусто Пиночет.
Неувядающие цветы на площади Себастьяна Асеведо
Из такси, которое везло нас в центр города сквозь плотный и холодный туман, мы увидели на паперти собора одинокий крест и букет искусственных цветов. На этом месте два года назад совершил самосожжение простой шахтер Себастьян Асеведо, отчаявшийся добиваться, чтобы в застенках Национального информационного центра[4] перестали истязать его двадцатидвухлетнего сына и двадцатилетнюю дочь, задержанных за нелегальное ношение оружия.
Своим поступком Себастьян Асеведо уже не молил о помощи, а привлекал внимание общественности. Он обратился в архиепископский дворец (сам архиепископ был в отъезде), к журналистам из популярных изданий, лидерам политических партий, коммерческим и промышленным руководителям, ко всем, кто готов был его выслушать, включая правительственных чиновников, и всем говорил одно и то же: «Если издевательства над моими детьми продолжатся, я оболью себя бензином на паперти перед собором и сожгу». Одни ему не поверили. Другие поверили, но не знали, что предпринять. В назначенный день Себастьян Асеведо встал на паперти, вылил на себя канистру бензина и объявил собравшейся толпе, что, если кто-то попытается приблизиться, он сожжет себя. Ни уговоры, ни приказы, ни угрозы не помогали. Пытаясь предотвратить трагедию, один из полицейских шагнул к нему, и Асеведо превратился в живой факел.
Он прожил еще семь часов, не испытывая боли. Народное возмущение было так велико, что полиции пришлось пустить дочь к нему в больницу перед смертью. Врачи, не желая, чтобы она видела его в таком плачевном состоянии, разрешили поговорить с ним по внутренней связи. «Откуда мне знать, что ты и вправду Канделария?» — спросил Асеведо, услышав голос. Дочь назвала ему прозвище, которым он ее ласково называл в детстве. Ценой своей жизни отцу удалось добиться, чтобы детей выпустили из застенков, и дело слушалось уже в обычном суде. С тех пор жители Консепсьона между собой именуют ту самую паперть «площадью Себастьяна Асеведо».
Как же трудно побриться в Консепсьоне!
Появиться в этой колыбели истории в семь утра в деловом костюме и небритому значило навлечь на себя подозрения. Кроме того, любому известно, что нормальный владелец рекламного агентства помимо мини-диктофона (записывать ценные мысли) возит в портфеле электробритву, чтобы перед важными переговорами побриться в самолете, в поезде, в автомобиле и где угодно. Однако, как знать, может, не так уж и рискованно поискать в субботу в семь утра в Консепсьоне подходящего брадобрея? Первую попытку я предпринял в единственной открытой в такую рань парикмахерской на Пласа-де-Армас, на двери которой значилось: «Общий зал». Полусонная девушка лет двадцати подметала салон, а юноша примерно того же возраста выстраивал флаконы на туалетном столике.
— Я хотел бы побриться, — начал я.
— Нет, — ответил юноша, — мы этим не занимаемся.
— А кто занимается?
— Пройдите дальше, тут много парикмахерских.
Я прошагал квартал до той улицы, где Франки остался искать автомобиль напрокат, и увидел, что он показывает удостоверение личности двум карабинерам. У меня тоже попросили паспорт, но проблем не возникло. Наоборот, пока Франки брал машину, один из жандармов проводил меня до следующей парикмахерской через два квартала, которая как раз открывалась, и попрощался со мной за руку.
Там на двери тоже висела табличка «Общий зал». В этом салоне, как и в предыдущем, обнаружился парикмахер лет тридцати пяти и девушка помоложе. На вопрос, чего я желаю, я ответил: «Побриться». И снова на меня посмотрели с удивлением.
— Нет, это не к нам.
— У нас тут общий зал, — пояснила девушка.
— Хорошо, — возразил я, — общий так общий, но разве нельзя кого-то отдельно побрить?
— Нет, это не по нашей части. Оба повернулись ко мне спиной.
Я отправился бродить дальше по безлюдным улицам в тумане, поражаясь не только количеству парикмахерских с общим залом, но и их единодушию: на мою просьбу везде отвечали отказом. Я совсем заблудился в тумане, когда меня окликнул уличный мальчишка:
— Что-то ищете, сеньор?
— Да, — ответил я. — Мужскую парикмахерскую, как раньше, без общего зала.
И он отвел меня в обычную парикмахерскую, с красно-белым полосатым цилиндром у входа и вращающимися креслами. Двое пожилых парикмахеров в засаленных фартуках трудились над одним клиентом. Один стриг, а второй смахивал щеткой волосы, падающие на лицо и плечи. Пахло притирками, ментоловым спиртом, старинной аптекой — и только тогда я осознал, как не хватало мне этого запаха в предыдущих парикмахерских. Запах моего детства.
— Я хотел бы побриться.
Все, включая клиента, посмотрели на меня с удивлением. Пожилой работник с щеткой задал вслух вопрос, вероятно, возникший у всех троих:
— А вы откуда?
— Чилиец, — машинально ответил я и тут же поправился: — Из Уругвая.
Они не заметили, что исправление вышло не лучше оговорки, зато я наконец осознал свою ошибку. Прося побрить меня, я употреблял глагол «расурар», которым в Чили давным-давно уже никто не пользуется, теперь говорят «афейтар». Поэтому в парикмахерских, где работает молодежь, просто не понимали этого старомодного оборота. А здесь, наоборот, оживились, увидев пришельца из прошлого. Свободный парикмахер усадил меня в кресло, заправил по старинке накидку за воротник и открыл подернутую ржавчиной бритву. Лет семидесяти (явно нелегких) на вид, высокий, морщинистый, с седой головой, он сам не брился дня три как минимум.
— С холодной водой будем бриться или горячей?
Дрожащей рукой он едва удерживал бритву.
— Горячей, конечно.