— У тебя сохранился еще этот клочок соломы, Том?
У всех этих старых товарищей было по три прошлых — о двух они рассказали друг другу, когда стали друзьями, а третье делили совместно.
А после того как гость уезжал в почтовой карете, мы замечали, что отец много курил, часто задумывался, заглядывался на огонь в печке и, пожалуй, становился немного раздражительным.
Этих старых товарищей отца становится все меньше и меньше; теперь уже они появляются лишь изредка, как бы для того, чтобы старик не забывал о прошлом. Вот и сегодня мы встретили одного из них и поболтали с ним, а затем нам почему-то пришло в голову, что, пожалуй, эти наши старые друзья лучше и мягче относились друг к другу, чем мы, молодое поколение, относимся к своим отцам. Боюсь, что сравнение это не в нашу пользу.
Прелести фермерской жизни
Вот кого действительно сейчас тошно в Австралии слушать, так это тех, кто кричит на каждом углу о прелестях фермерской жизни. Хуже нет, если встретится такой тип на улице и начнет крутить вам пуговицу — развивать какой-нибудь свой проектик на этот счет. По большей части эти люди и представления не имеют, о чем говорят.
Есть в Сиднее один человек по имени Том Хопкинс. Он пробовал фермерствовать, и его можно иногда уговорить порассказать об этом. Когда-то он очень неплохо работал в городе, но вот взбрело ему в голову, что на новых местах, в глубине страны, дела его пойдут еще лучше. Тогда он договорился со своей невестой, что она останется верна ему и будет ждать, пока он не обоснуется на Западе. Больше о ней в рассказе не упоминается.
Выбрал он себе участок возле речки Драй Хоул и месяцев шесть ждал казенных землемеров, чтобы они точно определили границы его владений, но землемеры так и не явились, и поскольку оснований рассчитывать на то, что они появятся в ближайшие десять лет, у него не было, он на свой страх и риск расчистил землю, огородил ее и приступил к сельскохозяйственным операциям.
Известно ли читателям, что означают слова «расчистить землю»? Тому известно. Выяснилось, что как раз на его участке растут самые огромные, самые безобразные и самые несносные деревья. Кроме того, там оказалось огромное количество пней каких-то невероятно твердоствольных эвкалиптов. Приступил он к делу почти без всякого опыта, но зато вооруженный массой советов, которые надавали ему люди, понимавшие в этом деле еще меньше, чем он сам. Он выбрал дерево, нашел местечко порыхлее между двумя корнями с одной его стороны, наметил узенькую неровную канавку и принялся копать, пока не докопался до места, где становой корень не превышал четырех футов в диаметре и был чуть помягче кремня. Но тут выяснилось, что вырытая канава так узка, что в ней и топором-то не размахнешься, и ему пришлось выкопать еще тонны две земли, после чего он решил передохнуть. На следующий день он повел подкоп с другой стороны эвкалипта, но когда он покуривал после чая трубку, его осенила блестящая мысль — выжечь дерево, избавившись заодно от бревен и мусора, наваленных вокруг. Сказано — сделано! Он расширил яму, скатил в нее несколько бревен и поджег. Корни, правда, обуглились, но дереву хоть бы что!
Том, однако, был упорный малый. Он запряг свою лошадь в волокушу, притащил все бревна, которые только мог найти на расстоянии полумили вокруг, и свалил все их в кучу с наветренной стороны этого самого эвкалипта. Ночью огонь нащупал-таки податливое местечко, дерево загорелось и надломилось футах в шести над землей. Оно рухнуло прямо на изгородь соседа-скваттера, оставив пребезобразнейший пень, — для того, очевидно, чтобы наш поселенец не остался без дела на ближайшую недельку. Он дождался, чтобы яма остыла, и затем, вооружившись кайлом, лопатой и топором, приступил к работе. Фотографии машин для выкорчевывания пней без применения силы, которые публикуются иногда в сельскохозяйственных еженедельниках, до сих пор еще живо его интересуют. Он думал, что сможет получить из этого дерева какое-то количество столбов и перекладин для изгороди, но обнаружил, что расколоть на части чугунную колонну было бы куда проще, причем раскололась бы она, вероятно, ровнее. Том выяснил, что боковые корни доходят до противоположного конца его участка, и изорвал почти все свои постромки, пытаясь вытащить их при помощи тягловой силы: оказалось, что корни эти, в свою очередь, дали ответвления, уходившие глубоко в землю. Спустя какое-то время ему удалось все же расчистить клочок земли, и в течение нескольких лет он переломал на нем больше плугов, чем ему позволяли средства.
Тем временем скваттер не дремал. Палатку Тома несколько раз обкрадывали, а хижина его дважды сгорала дотла. Затем на него самого скваттер подал в суд за то, что он якобы зарезал несколько его овец и бычка с целью «присвоения их и использования для своих нужд», и он выкрутился только благодаря тому, что скваттер и местный мировой судья не сошлись взглядами в вопросах политики и религии.
Том вспахал свой участок и посеял пшеницу, но результаты были плачевны: земля оказалась слишком скудна. Тогда он принялся возить навоз из ближайшего городка, находившегося в шести милях, удобрил землю, снова посеял пшеницу и стал молиться о дожде. И дождь пошел. От него вздулись реки, и наводнение начисто смыло весь посев и вдобавок несколько акров навоза и значительную часть верхнего слоя почвы. Взамен вода принесла песок, в количестве достаточном для устройства хорошего пляжа, и расстелила на поле песчаный покров дюймов в шесть толщиной. Кроме того, разлившийся поток утащил за собой часть изгороди, протяжением с полмили, огораживавшей участок со стороны берега, и выбросил ее там, где река давала излучину, на ферму подставщика,[12] который не замедлил ее конфисковать.
Том не сдавался — энергии у него хватало на десятерых. Он расчистил еще один участок земли на склоне и еще раз посеял пшеницу. На нее напала ржа — или головня, — и он выручил в среднем по три шиллинга за бушель. Тогда он посеял люцерну и овес и купил несколько коров — ему пришла в голову мысль заняться молочным хозяйством. Первым делом у коров сделалось что-то с глазами, и он обратился за помощью к соседу-немцу — мелкому фермеру. Действуя по его совету, он стал вдувать через бумажную трубочку толченые квасцы в воспаленные глаза коров; однако коровы сопротивлялись, и часть порошка попала в глаза ему самому. Коровам глаза он вылечил, но заболел сам острым конъюнктивитом и с неделю не мог отличить, где у коровы зад, а где перед, и сидел у себя в хижине в темном уголке, стонал и промывал теплой водой слипшиеся веки. Германия в беде его не покинула, выходила и поставила на ноги.
Но тут на дойных коров напала какая-то болезнь вымени, и каждый раз Том доил их с опасностью для жизни. Все же коров ему удалось вылечить, но тут цена на масло упала до четырех пенсов за фунт. Том и вышеупомянутый сосед-фермер совсем было договорились с оптовиком относительно сдачи масла по более высокой цене, но как раз в этот момент коровы подхватили болезнь, известную в тех местах под названием «плерапермония»[13] и именуемую в просторечии «плеровкой».
Снова Тому пришлось обращаться за советами, следуя которым он надрезал коровам уши, наполовину обрубал им хвосты, чтобы пустить кровь, и вливал в них через ноздри пинты «болеутоляющих», но коровы со своей стороны не прилагали никаких усилий к тому, чтобы поправиться. Единственное усилие, на которое они были способны, это приподняться и боднуть фермера, когда он пытался возбудить их аппетит ломтиками недозрелой тыквы. Они спокойно, но упорно продолжали падать, пока наконец в живых осталось только некое злобное, вечно яловое существо с впалыми боками и бесцветными глазами — настоящий псих в образе коровы. Она умела очень ловко перемахивать через изгороди и была известна в округе под кличкой Королевы Елизаветы.
Том пристрелил Королеву Елизавету и снова сосредоточил внимание на земледелии. В это время его рабочие лошади схватили болезнь, которую тевтон называл «Der Shtranguls». Следуя совету Джэкоба, Том провел с ними курс лечения… и они пали.
Но и тут Том не признал себя побежденным — человек этот поистине обладал железной волей. Он взял на время разбитую ломовую лошадь, впряг ее в плуг вместе со своей старой верховой лошаденкой и снова приступил к вспашке. Комбинация оказалась не из удачных. Если у ломовика подкашивались колени и он оступался, то при этом он резко дергал более легковесную лошадь, последняя пятилась назад к плугу и что-нибудь при этом ломала. Тогда Том отводил душу несусветной руганью, потом при помощи проволоки и веревок чинил упряжь, набивал карманы камнями, чтобы было чем швырять в лошадей, и начинал все сначала… В конце концов он нанял мальчишку — сына подставщика, чтобы тот погонял лошадей. Шалопай старался вовсю: тянул упряжку спереди, подгонял ее сзади, швырял камнями, срезал хорошую хворостину и, придя в раж, принимался отчаянно хлестать верховую лошадку, как только ломовик проявлял хоть какое-нибудь намерение шевельнуться… Но ему так ни разу и не удалось заставить обеих лошадей двинуться вперед одновременно. Кроме того, малый был порядочный нахал, а фермер к тому времени сильно озлобился — он поносил мальчишку и вместе с мальчишкой проклинал лошадей, плуг, свою ферму, скваттера и Австралию. Да, он проклинал Австралию! Мальчишка не пожелал оставаться в долгу, получил затрещину и немедленно кинулся домой за отцом.
Когда тот явился, собака подставщика набросилась на собаку Тома, и это обстоятельство ускорило ход событий. Подставщику никогда не устоять бы, если бы на помощь не подоспела его супруга со старшим сыном и всем остальным семейством. Все они набросились на Тома. Самым страшным противником оказалась женщина. Собака фермера только-только успела перегрызть горло своему врагу и кинуться на подмогу к хозяину; если бы не это, Тому Хопкинсу никогда бы не дожить до того дня, когда он угодил в сумасшедший дом.
На следующий год пышные травы уродились только на ферме Тома и нигде больше, поэтому он решил, что неплохо будет купить плохоньких овец и подкормить их хорошенько на продажу: овец в то время отдавали по семь шиллингов шесть пенсов дюжина. Том купил себе сотни две, но скваттер поставил человека, который караулил у границы участка, и стоило овцам сунуть морду за изгородь (изгородь Тома не была рассчитана на овец), как тот спускал на них собак. Собаки гнали овец через весь участок Тома к противоположному краю, где их поджидал другой человек с палкой наготове.
Собака Тома делала все, что могла, расправляясь с четвероногими приспешниками капитализма, но, прикончив четвертого, сама заболела и скоро сдохла. Выпуская на овец своего пса, подставщики втерли ему в шерсть яд — это был единственный способ разделаться с собакой Тома.
Том думал, не лучше ли у него пойдет дело с товарищем, но племянника, который приехал к нему из города, арестовали по наущению скваттера, обвинив в том, что он якобы крал овец, и приговорили к двум годам каторжных работ. За это время наш фермер и сам отсидел шесть месяцев за «применение физического насилия» в отношении скваттера «с намерением нанесения ему серьезных телесных повреждений». Собственно говоря, он пошел дальше намерений, если сломанный нос, трещина в челюсти и потеря скваттером изрядного количества зубов что-нибудь да значат. Скваттер к тому времени наладил отношения с другим мировым судьей и даже выдал за него дочь.
Вернулся Том из тюрьмы к пепелищу, но, подрядившись на постройку изгородей, он сколотил несколько фунтов и решил продолжать свои фермерские опыты. В течение следующего года он обзавелся «хозяйкой» и несколькими коровами. «Хозяйка» его обворовала и сбежала с одним из подставщиков, часть коров пала во время засухи, остальных же загнал к себе скваттер, якобы за потраву, когда они ходили на водопой. Тогда Том арендовал фруктовый сад в верховьях ручья, но град побил все фрукты. При этом событии опять была представлена Германия — Джэкоб, возвращаясь домой из города, укрылся в хижине Тома от грозы. Всю грозу Том простоял снаружи, прислонившись к притолоке, не обращая внимания на град. Глаза его горели сухим огнем, и из груди с каждым вздохом вырывались сдавленные рыданья. Джэкоб не трогал его, а сидел в хижине с мечтательным выражением на суровом лице — по всей вероятности, вспоминал детство и фатерланд. Когда все кончилось, он подвел Тома к табуретке, усадил его и сказал:
— Ты будешь ожидать здесь, Том. Я буду домой за чем-то ехать. Ты будешь сидеть здесь спокойно и ожидать двадцать минут.
Затем он сел верхом на свою лошадь и поехал, бормоча под нос:
— Этот шеловек долшен слезиться, этот шеловек долшен слезиться.
Через двадцать минут он вернулся с бутылкой вина и корнетом под полой. Он разлил вино в две большие кружки, заставил Тома выпить, выпил сам, а затем вынул свой корнет, встал на пороге и заиграл вслед уходящей туче немецкий марш. Град прошел и над его виноградником, он тоже был разорен вчистую. Том «прослезился», и все обошлось. Он, конечно, приуныл, но снова подрядился ставить изгороди и уже подумывал, «не посадить ли несколько виноградных лоз и фруктовых деревьев», как вдруг казенные землемеры — о существовании которых он совершенно позабыл — воскресли из мертвых, и явились, и обмерили, и объявили, что в действительности его участок находится среди бесплодных каменистых холмов по ту сторону речки. Том порадовался, что не успел еще насадить новый фруктовый сад, и стал перетаскивать свой дом и изгородь на новый участок, но тут вмешался скваттер, захватил ферму со всем имуществом и возбудил дело против Тома, обвиняя его в незаконном присвоении земельной собственности, и предъявил ему иск в размере двух с половиной тысяч фунтов стерлингов.
На следующий год Том проследовал в сумасшедший дом в Парраматте, а летом туда же прислали скваттера, разоренного засухой, кроликами, банками и шерстяными монополиями. Они очень подружились и часто вели оживленные беседы относительно возможности — или невозможности — взрыва небесных шлюзов во время засухи при помощи динамита.
Через несколько лет Тома выпустили. Он обосновался в одном из пригородов. Днем его встретишь редко, а ночью он по большей части с фонарем в руках сопровождает некую подводу. Он говорит, что единственное, о чем сожалеет, так это о том, что его не посадили в сумасшедший дом прежде, чем он занялся фермерством.
Г. Лоусон «Прелести фермерской жизни»
В засуху
Нарисуйте изгородь и несколько корявых эвкалиптов, добавьте стадо овец, бросившихся врассыпную от поезда. Вот вам и готова картинка местности, начинающейся от Батхерста и тянущейся вдоль всей западной линии Ново-Южно-Уэльской железной дороги.
Железнодорожные городишки состоят из трактира и универсального магазинчика; тут же неподалеку находятся резервуар для воды в виде куба и школа на сваях. Резервуар примыкает к школе, размером он не многим меньше школьного здания. Вы не ошибетесь, если назовете трактир «Железнодорожной гостиницей», а магазинчик — «Железнодорожными торговыми рядами», — именно «рядами» во множественном числе! Возле трактира будут, по всей вероятности, стоять две-три давно не чищенные понурые клячи, дожидающиеся, пока хозяева их пропустят стаканчик (и не один и не два).
Не ошибетесь вы, если пририсуете и безработного сезонника на веранде, апатично сидящего на ступеньках и читающего «Буллетин».
Железнодорожные магазинчики могут, по-видимому, существовать только совместно с трактиром. Одно без другого представить себе невозможно. Кое-где можно увидеть продолговатое дощатое строеньице, некрашеное и обычно накренившееся на один бок, да еще давшее перекос в противоположную сторону; судя по полустертой вывеске, построили его с целью конкурировать с Торговыми рядами, но ставни его наглухо заколочены, и здание пусто.
Я видел только один городок, который значительно отличался от описанных выше, — он представлял собой одну-единственную лачугу из эвкалиптовой коры с глиняной трубой; стоявшая на ее пороге женщина выплескивала из таза мыльную воду.
Если художнику наскучит этот пейзаж, он может сделать акварельный этюд — палатка ремонтников возле полотна железной дороги, у входа костер, над костром котелок, возле палатки трое рабочих набивают трубки.
За Батхерстом в поезде стали появляться мешковатые холщовые костюмы, загорелые докрасна физиономии, старомодные шляпы с прямыми полями, в ободок которых вставлена проволока. То здесь, то там замелькали шляпы с повязкой из крепа на тулье — это могло означать смерть одного из родственников в отдаленном прошлом, но могло и ничего не означать. В некоторых случаях, как мне кажется, траурная лента служит лишь для прикрытия сального пятна на шляпе. Я заметил, что гуртовщик, раз повязав креп, обычно уже не снимает его, пока не истреплется сама шляпа или не умрет еще кто-нибудь из близких. В последнем случае он покупает новую ленту крепа. Из-под этих траурных причиндалов выглядывает обычно жизнерадостная, загорелая рожа. Смерть чуть ли не единственное событие в тех краях, которому можно порадоваться.
Мы пересекли Маккуори. Это узкая илистая канава; три козы с интересом наблюдали, как с одного ее берега на другой плыла собака.
Чуть подальше мы увидели первого сезонника. За спиной он нес внушительных размеров свэг, в одной руке — котелок, в другой — палку. Одет он был в порыжевший от старости фрак, рубашку из набивного ситца, молескиновые штаны с квадратными коленкоровыми заплатами на коленях; коленкором же была обтянута его старая соломенная шляпа. Внезапно он сбросил свэг, кинул котелок и устремился вперед, бесстрашно размахивая палкой. Я решил, что в припадке безумия он хочет напасть на поезд, но оказалось, что нет, — он всего лишь хотел убить змею. Я так и не успел посмотреть, расправился ли он с ней. Может быть, он вспомнил, как змей поступил с Адамом?
Я уже слышал, что по ту сторону Невертайра стоит страшная засуха. Так оно на самом деле и было! Расположиться где-нибудь здесь на отдых я бы не согласился. В засуху наименее ужасное место в зарослях — это там, где зарослей больше нет, — где они расчищены и на их месте робко пробиваются зеленые всходы. Говорят о том, что надо селиться на земле. Лучше уж прямо зарывать людей в нее! Лично я предпочел бы поселиться на воде, во всяком случае, до тех пор, пока не будет введена в действие какая-нибудь грандиозная система орошения западных земель.
Неподалеку от Байрока нам повстречались первые стригальщики. Одеваются они, как безработные, но отличаются от этой категории людей своим весьма независимым видом. Они восседали на фурах, на тюках с шерстью, на изгородях, глазели на поезд и приветствовали то какого-то Билла, то Джима, то Дика и осведомлялись, как обстоят дела у вышеупомянутых личностей…
Здесь стали попадаться заросшие бородой физиономии и мягкие фетровые шляпы с ремешками вокруг тульи. Встретился и бравый следопыт-туземец[14] в щегольской форме и высоких сапогах.
Мелькнули какие-то личности в крахмальных воротничках с прилизанными волосами — видно было, что они стараются из последнего сохранить приличный вид. Нередко безработный бодро пускается в путь, не имея в кармане ничего, кроме письма от Бюро труда. Он воображает, что до фермы, где его ждет работа, от Берка шутя можно дойти пешком. Может быть, он даже думает, что ему подадут тележку или двуколку… Он едет в поезде ночь, едет день, ни разу не поев, и, приехав, узнает, что до фермы еще миль восемьдесят — сто. Тут ему приходится объяснять ситуацию трактирщику и кучеру дилижанса. Слава тебе господи, что есть у нас трактирщики и кучера дилижансов! Прости нам, господи, наш социальный строй!
Местная промышленность была представлена только в одном местечке на всем протяжении линии железной дороги. Это были три черепицы, колпак дымохода и кусок трубопровода на плоском камне.
Мне посоветовали как-то:
— Вы бы, молодой человек, в глубинку съездили, если уж вам так охота поглядеть страну. Съездили бы подальше от железной дороги!
Нет, спасибо, я уже ездил.
В Австралии можно забраться хоть к черту на рога, и все равно там встретишь какого-нибудь сезонника — ни дать ни взять, ожившую мумию, — который будет бодро твердить, что надо уходить в глубь страны. Нет, уж хватит с меня этих глубинок!
Около Байрока мы встретили местного враля во всем его великолепии. Одет он был, как… ну как обычно одеваются босяки в тех местах. Звали его Джим. Он был недавно на танцульке, и какой-то сукин сын «свистнул» у него пиджак. А в кармане пиджака лежал чек на десять фунтов. Особой горести по этому поводу он не проявлял: «Подумаешь, десять фунтов!» Он бывал буквально всюду, даже у Залива. Его ждут стричь овец на нескольких фермах. Вот здесь в кармане у него лежат телеграммы по меньшей мере от десятка скваттеров и управляющих — предлагают ему любые условия. Может быть, он согласится, а может, и нет — ему на все это с высокой горы наплевать! Он думал, что телеграммы у него здесь при себе, но, оказывается, они лежали в кармане пиджака, того самого… Скотобойное дело он изучил в один день… Вообще-то он боксер и много чего может порассказать о том, что творится на рингах. На последней ферме, где он стриг, он так отдубасил управляющего, что тот не скоро забудет. Здоровенный детина этот управляющий, шесть футов три дюйма ростом, самому Падди, как там его, нокаут сделал в первом раунде. Раз ему пришлось работать с одним парнем, так тот за девять часов остриг четыреста овец.
Но тут скромный сезонник, тихо сидевший до этого в уголке вагона, зашевелился, открыл рот, и через три минуты враль совершенно скис.
В половине шестого на фоне закатного неба появилась цепочка верблюдов. Есть в верблюдах что-то змеиное. Они напоминают мне черепах и игуан.
И кто-то сказал:
— А вон и Берк!
Похороны за счет профсоюза
Однажды в воскресенье, катаясь на лодке по притоку реки Дарлинг, мы увидели на берегу молодого парня, гнавшего небольшой табун лошадей. Парень заговорил с нами, сказав, что денек выдался хорош, и спросил, глубокая ли здесь река. Один остряк из нашей компании ответил, что утопиться ему воды хватит, — тот засмеялся и поехал дальше. Мы сразу о нем забыли.
На следующий день около углового трактира собрался народ, — предстояли похороны, и в ожидании дрог с покойником то один, то другой приглашал приятеля к стойке пропустить стаканчик. Часть времени убили, сплясав джигу под пианино в трактире. Потом придумали другие забавы, потом принялись бороться.
Хоронили молодого сезонника лет двадцати пяти, члена профсоюза, который утонул накануне, переправляя лошадей через приток реки Дарлинг.
Знакомых у него в городке почти не было, и хоронил его профсоюз. Полиция нашла в его свэге какие-то профсоюзные документы и обратилась за справкой в бюро профсоюза сезонных рабочих. Так мы узнали о его смерти. У секретаря сведений о нем оказалось очень мало. Умерший был католик, а большинство горожан — протестанты, но профсоюз важнее бога. Однако вино важнее профсоюза; поэтому, когда дроги с покойником наконец прибыли, две трети собравшихся не могли сдвинуться с места.
Процессия насчитывала пятнадцать участников — четырнадцать душ шествовали за погибшей оболочкой пятнадцатой. Возможно, у четырнадцати живых души под оболочкой было не больше, чем у мертвеца, — но какое это имело значение!
Человек пять из следовавших за гробом, постояльцы трактирщика, наняли двуколку, в которой их хозяин возил пассажиров на станцию и обратно. Нам, пешим, они были чужие, а мы — им. И все мы были чужие покойнику.
Сначала в пыльный хвост нашей процессии пристроился какой-то верховой, с виду гуртовщик, только что вернувшийся из дальней дороги, и некоторое время ехал за нами, ведя на поводу вьючную лошадь, но какой-то дружок отчаянно и весьма недвусмысленно посигналил ему с веранды трактира правой рукой, большим пальцем левой указывая через плечо в направлении бара, — и погонщик сменил курс, и больше мы его не видели. Он-то и вовсе был здесь чужой.
Мы шли парами — всего три пары. Было очень жарко и пыльно; палящий зной стекал по накаленным железным крышам и бил от каждой светлой стены, повернутой к солнцу.
Один или два трактира отдали дань покойнику, закрыв парадный ход, пока мы следовали мимо. В течение нескольких минут клиенты входили и выходили через боковую или заднюю дверь. На такие неудобства в Австралии жалуются редко, если тому причиной похороны. Простой народ почитает мертвых.
По дороге на кладбище мы миновали трех стригальщиков, прикорнувших в тенечке под забором. Один был пьян — весьма пьян. Остальные двое из уважения к умершему — кто бы он ни был — стянули шапки на правое ухо, и один из них пнул пьяного и что-то ему буркнул.
Пьяный выпрямился, вытаращил глаза, неверная рука потянулась к шапке, наполовину ее стащила и надвинула обратно. Затем он предпринял отчаянную попытку собраться с силами, увенчавшуюся успехом, — он встал, попрочнее оперся спиной о забор, сбил шапку на землю и в раскаянии наступил на нее ногой — дабы придержать ее там, пока не пройдет похоронная процессия.
Шагавший рядом со мной высокий гуртовщик с усмешкой прочел что-то из Байрона, приличествующее случаю, то есть смерти, и торжественно осведомился, пустят ли покойника «на тот свет» по его билету. Все решили, что по билету нашего профсоюза не могут не пустить.
Потом мой приятель сказал:
— Помнишь, мы вчера с лодки видели на берегу парня с лошадьми?
— Да.
Он кивнул на дроги и сказал:
— Это он.
— Я особенно не обратил на него внимания, — сказал я. — Он вроде что-то сказал, да?
— Да, он сказал, что денек хороший. Небось знал бы ты, что слышишь его последние слова и через час ему умереть, — посмотрел бы на него получше.
— А то как же, — произнес бас сзади, — поболтали бы с ним подольше, если бы знали.
Мы пересекли железнодорожную линию и потащились по горячей пыльной дороге, что вела к кладбищу, обсуждая несчастный случай и сочиняя разные небылицы насчет того, в какие переделки мы сами попадали. Кто-то сказал:
— Вот он, Дьявол.
Подняв глаза, я увидел под деревом у кладбищенских ворот священника. Дроги подкатили к могиле, задок откинули. Четверо мужчин сняли гроб и положили его около ямы, и все сняли шапки. Священник, бледный спокойный молодой человек, встал под деревцом в головах могилы. Он снял шляпу, небрежно бросил ее на землю и занялся делом. Я заметил, что, когда гроб опрыскивали святой водой, двоих или троих язычников слегка передернуло. Капли быстро высохли, а круглые черные пятнышки от них вскоре запорошило пылью; но по разнице в цвете стало заметно, как бедна и жалка была материя, покрывавшая гроб. Прежде она казалась черной — теперь она приняла тускло-серый оттенок.
И вдруг человеческое недомыслие и тщеславие превратило похороны в фарс. Здоровенный трактирщик с бычьей шеей и прыщеватым грубым лицом, на котором было написано глубочайшее невежество, подобрал соломенную шляпу священника и на протяжении всей службы держал ее на расстоянии двух дюймов над головой его преподобия. Следует отметить, что тот стоял в тени. Некоторые из присутствующих то смущенно надевали, то снимали шапки, — отвращение к живому боролось в них с почтением к мертвому. Тулья шляпы священника была конической формы, а поля свисали вокруг зонтиком, и трактирщик ухватил ее за верхушку своей огромной красной лапой. Справедливость требует признать, что, возможно, священник ничего не заметил. На театральной сцене священник или пастор, оказавшийся в подобном положении, наверное, возгласил бы: «Оставьте шляпу, друг мой, разве память о нашем умершем брате не важнее моего удобства?» Неотесанный мирянин употребил бы выражение покрепче, которое пришлось бы не менее к месту. Но наш священник, кажется, не замечал, что творилось кругом. Кроме того, трактирщик был одним из столпов церкви, и не из последних. Этот невежественный и самодовольный осел не мог пройти мимо столь удобного случая продемонстрировать свою преданность церкви и свой вес.
Яма казалась узкой по сравнению с гробом, и я с облегчением вздохнул, когда тот свободно скользнул вниз. Однажды в Руквуде я был свидетелем тому, как гроб застрял и его с трудом извлекли обратно и поставили на дерн у ног убитых горем родственников, отчаянно рыдавших, пока могильщики расширяли яму. Но на Западе не слишком точны в выполнении контрактов. Наш же могильщик не был лишен человечности, и из уважения к той человеческой черте, которую называют «чувства», наскреб немного легкой пыльной земли и сбросил ее вниз, чтобы приглушить звук от падения комков глины на гроб. Он даже постарался обратной стороной лопаты направить первые комья в конец ямы, но засохшие твердые куски глины все равно стучали, отскакивая от гроба. Впрочем, это не имело значения — да и что имеет значение? Глина, падающая на гроб незнакомого человека, производит такой же звук, как при падении на обыкновенный деревянный ящик, — по крайней мере, для меня в этом звуке не было ничего скорбного или необычного; правда, очень может быть, что на кого-то из нас, наиболее впечатлительного, этот звук навеял грусть, напомнив какие-нибудь давнишние похороны, когда удар каждого комка переворачивал сердце.
Я не упомянул о букетах акации — потому что их там не было. Я также обошел молчанием опечаленного старого друга со склоненной седеющей головой и исчерченными морщинами щеками, по которым стекали крупные перламутровые слезы. Такого там не было, — возможно, он где-то бродяжил. По той же причине я опустил упоминание о подозрительной влаге в глазах у бородатого бандита из зарослей по имени Билл. Билл не явился, а влага на лицах была вызвана только жарой. Я также не упомянул о «грустном австралийском закате», потому что солнце и не думало закатываться. Похороны состоялись в полдень.
Звали умершего как будто Джим, но в свэге у него, кроме нескольких профсоюзных документов, не нашли ничего — ни фотографий, ни локонов, ни любовных писем или чего-нибудь в этом роде, не было даже письма от матери. Большинство из нас не знало его имени, пока мы не увидели табличку на гробе; для нас он был «бедняга, что вчера утонул».
— Так, значит, его звали Джеймс Тайсон, — взглянув на табличку, сказал мой знакомый гуртовщик.
— А ты разве не знал? — спросил я.
— Нет, я знал только, что он член профсоюза.
Потом оказалось, что Джеймс Тайсон — не настоящее его имя, просто он так назвался.
Во всяком случае, похоронили его под этим именем, и большинство крупных газет Австралии в отделе кратких новостей сообщило, что в прошлое воскресенье в одном из притоков реки Дарлинг утонул молодой человек по имени Джеймс Джон Тайсон.
Впоследствии нам довелось узнать его настоящее имя, но мы его тут же забыли, и если оно когда-либо и встретится нам в колонке «Розыски пропавших без вести», мы ничего не сможем сообщить ни бедной Матери, ни Сестре, ни Жене, ни кому бы то ни было, кто захотел бы о нем услышать.
Этот мой пес
Со стригальщиком Маккуори произошел несчастный случай. По правде сказать, он участвовал в пьяной драке в придорожном кабаке, откуда выбрался с тремя сломанными ребрами, треснувшим черепом и различными менее серьезными повреждениями. Его пес Тэлли был трезвым, но яростным участником пьяной драки и отделался сломанной лапой.
Затем Маккуори взвалил на плечи свой свэг и, спотыкаясь, прошел десять миль по тракту до городской профсоюзной больницы. Одному богу известно, как он ухитрился это сделать. Сам он хорошенько не знал. Тэлли ковылял за ним всю дорогу на трех лапах.
Доктора осмотрели повреждения и подивились выносливости человека. Даже доктора иной раз удивляются, хотя и не всегда это показывают. Конечно, они соглашались его принять, но возражали против Тэлли. Собакам был воспрещен вход на территорию больницы.
— Придется тебе прогнать этого пса, — сказали они стригальщику, присевшему на край койки.
Маккуори ничего не ответил.
— Здесь не разрешается держать собак, любезный, — повысил голос доктор, думая, что парень глуховат.
— Привяжите его во дворе.
— Нельзя. Запрещено держать собак на больничной территории.
Маккуори медленно встал, стиснул зубы, борясь с мучительной болью, кое-как застегнул рубаху на волосатой груди, взял свою куртку и, шатаясь, поплелся в угол, где лежал его узел.
— Что ты делаешь? — спросили его.
— Вы не разрешаете оставить моего пса?