Джакомо Леопарди
Избранные произведения
Джакомо Леопарди (1798–1837)
Перечисляя в 1829 году «воздушные замки», которые ему хотелось бы построить, тяжелобольной Леопарди писал своему другу про «монографию души — роман с несложной фабулой, рисующий сокровеннейшие движения, возникавшие в душе нежной и чувствительной с зарождения сознания до самой смерти». Романа «с несложной фабулой» Леопарди не написал. А вот «монографию души» написал. Этой монографией явился сборник его «Песен».
Географический словарь начала XIX века так описывает городок, где вечером 29 июня 1798 года в старинном патрицианском замке, в семье графа Мональдо Леопарди и Аделаиды Леопарди (урожденной маркизы Античи) явился на свет первенец Джакомо Леопарди: «Реканати, пров. Марке, — маленький, но чрезвычайно богатый городок… Край этот столь цветущ и приятен для глаз, что путешественникам он представляется сущим раем».
Сущим адом представлялся он Леопарди: «краем монахов», местом, где он «совершенно подавлен окружающим ничтожеством», где «не имел даже сил чего-либо желать, хотя бы смерти — не из страха пред нею, но потому, что вовсе не усматривал разницы между смертью и той жизнью, какую вел здесь». И это характеристики самые обычные, хотя и не самые сильные из тех, что разбросаны по письмам и дневниковым записям Леопарди.
В Реканати Леопарди провел безвыездно первые двадцать четыре года своей жизни. Родовитая семья хоть и не имела должного достатка, но сохраняла все претензии старинных итальянских патрициев. Граф Мональдо, ревностный легитимист и набожный католик, был опутан долгами и при этом держал огромный штат прислуги. Средств не хватало на порядочных учителей — зато в доме находили приют всевозможные приживалы и приживалки. Закладывались земли, зато домашняя библиотека пополнялась редкими изданиями и манускриптами. При графском палаццо было создано что-то вроде Поэтической академии, а почва ускользала из-под ног…
За полгода до рождения Джакомо Леопарди в Реканати была провозглашена республика (27 января 1798 года). Одним из первых ее постановлений явилось уничтожение дворянских привилегий. День, когда графу Мональдо пришлось отказаться от ношения шпаги, показался ему похожим на последний день Помпеи.
В 1799 году банды местных реакционеров-фанатиков изгнали французов и Мональдо был объявлен губернатором городка. Вскорости, однако, французы, получившие подкрепления, вновь вернулись и губернатор вынужден был бежать в загородное свое имение вместе с маленьким сыном и беременной вторым ребенком супругой. Республиканские власти заочно приговорили графа Мональдо к смертной казни. Страхи, правда, были недолгими. Все обошлось благополучно. Последовала общая амнистия. Семья Мональдо вернулась в Реканати. В 1799 году появляется на свет Карло, а в следующем, 1800 году — сестра Паолина. По позднейшему признанию, дружба с братом и сестрой — единственное, что скрашивало жизнь Джакомо Леопарди на протяжении всего реканатского периода.
Политические потрясения усугубили и без того отчаянное положение хозяйства графа. Долговые обязательства были выданы на сорок лет вперед. И тут Мональдо совершает, как кажется, единственный в своей жизни практичный поступок: выдает безоговорочную доверенность на управление всеми своими расстроенными имениями супруге.
Аделаида Античи — добропорядочная, сухая, но крайне энергичная женщина — сумела за пятнадцать — двадцать лет восстановить имущественное положение дома Леопарди, а впоследствии даже улучшить его. Графа это вполне устраивало. Он всецело посвятил себя собиранию библиотеки и литературным опытам. Сочинял он преимущественно моральные и философские трактаты весьма охранительного содержания. Человеком он был на редкость консервативным. Ненависть к любого рода нововведениям он сохранил до конца своих дней. И это не однажды приводило к самым тяжким столкновениям с сыном. Воспитание детей он доверил — разумеется, под неусыпным своим контролем — иезуиту Торресу и аббату Санкини. Образование не выходило за рамки обычного для дворянских детей того времени: начала филологии (на основе латыни), азы математических и естественных наук, богословие. К тому же и наставники не отличались особой эрудицией. Случилось так, что уже к четырнадцати годам Джакомо нечему было у них научиться. Блистательный экзамен, обставленный со всевозможной пышностью тщеславным отцом, обнаружил, что ученик оказался намного ученее ментора. Начиная с восьмилетнего возраста мальчик буквально целые дни просиживал в отцовской библиотеке. Продолжал он заниматься и после ужина, у себя в комнате, дотемна. К этим детским годам относятся и первые литературные опыты Джакомо. Писать он начал с десяти лет: сочиняет сонеты, октавами переводит «Поэтическое искусство» Горация, создает поэму, пишет трагедию «Помпей в Египте» и составляет «Историю астрономии».
В 1813 году Джакомо Леопарди усаживается за самостоятельное изучение греческого языка, да так, что через год ему уже по силам комментирование «Жизни Плотина», перевод с древнегреческого эпиграмм и идиллий Мосха, «Батрахомиомахии» (к ней он возвращается еще трижды в 20-е годы). В 1815 году Леопарди написал поразительный по зрелости мысли трактат «О народных заблуждениях у древних». О возможностях Леопарди-эллиниста можно судить хотя бы по мистификации: он делает поэтический перевод с мнимого греческого текста, будто бы найденного в старинном кодексе. Стихи были опубликованы в журнале «Зритель» (1817) и вызвали благожелательные отклики серьезнейших специалистов.
Работоспособность Леопарди поразительна. Перечислить все его труды, законченные к двадцати годам, в короткой заметке просто немыслимо; важнейшие среди них — перевод второй книги «Энеиды», «Рассуждение итальянца о романтической поэзии», несколько собственных лирических пьес. Первые оригинальные стихи Леопарди обратили на себя внимание такого авторитетного литератора, как Пьетро Джордани. С ним, начиная с 1817 года, у Леопарди завязывается оживленная переписка. Дружба и покровительство Джордани сыграли роль в дальнейшей литературной судьбе Леопарди. Он не только ввел его в круг итальянских литераторов, но многие годы был его деятельным советчиком и руководителем. Это был первый контакт Леопарди с миром.
Целых двадцать лет он был отгорожен от тех политических бурь, которые бушевали за окнами домашней библиотеки. О том, как Наполеон перекраивал Европу и переустраивал Италию, о Священном союзе, о карбонариях, о зревших мятежах он слышал либо бессвязный шепот вышколенных слуг, либо безапелляционные суждения за обеденным столом, где собирались консервативнейшие друзья графа Мональдо, итальянского патриота, скорее предпочитавшего видеть «Италию рабой», чем «свободной владычицей».
Упорная, сумасшедшая работа сильно подорвала здоровье Леопарди. По собственному признанию, к двадцати годам он превратился в полного инвалида: «…я вконец надорвался годами отчаянных занятий в том именно возрасте, когда следовало дать телу развиваться и крепнуть» (письмо к Джордани). К физическим недугам (болезни глаз, позвоночника, легких) прибавились недуги нравственные: «…мое существование не разнообразится даже страданием. Впервые тоска не только меня обессиливает, но гнетет и убивает, словно острая боль; я трепещу перед тщетою человеческой жизни, раз уж потухают страсти, как потухли они во мне. Я просто теряюсь, особливо когда мне приходит на ум, что самое отчаяние — в сущности, тоже ничто». Леопарди всерьез помышляет о самоубийстве.
В 1818 году в Реканати приезжает Джордани. Его кратковременное пребывание подействовало на Леопарди живительно. Произошло как бы личное знакомство с живой литературой. Беседы с Джордани перенесли реканатского затворника в гущу надежд, сомнений, страстей, которыми бурлила тогдашняя Италия. «К Италии» и «Памятник Данте», две патриотические канцоны, написанные в конце 1818 года, — несомненное отражение этих бесед (хотя задуманы они были несколько раньше).
Леопарди вырос из коротеньких ученических штанишек. Его тянуло прочь из затхлой обстановки Реканати. Он твердо решил уехать. Отношения с родителями, и главным образом с отцом, окончательно расстроились. Но отец не отпускал сына, мотивируя это двумя причинами: с одной стороны, он боялся вредного влияния «безбожных либералов», а с другой, жаловался на полное отсутствие денег. Не обошлось и без ханжества: «Не могу дать мало из боязни посрамить имя Леопарди, а должной суммы дать не в состоянии».
Атмосфера сложилась такая, что Леопарди задумал бежать. В июле 1819 года он запросил у губернатора графа Брольо паспорт, написав с этой целью свои приметы: «Возраст — двадцать один год. Рост — маленький. Волосы — черные. Глаза — светло-голубые. Нос — обыкновенный. Рот — правильный. Цвет лица — бледный». Переписка с Брольо получила огласку. После энергичного объяснения с отцом Джакомо пришлось смириться. Предстояло еще три года вынужденного затворничества в Реканати.
Именно в эти годы (1818–1822) обозначился глубокий перелом в воззрениях Леопарди. Его письма, дневниковые записи и лирика свидетельствуют о мучительной духовной ломке.
Традиционное домашнее воспитание, основанное на незыблемых принципах, пришло в противоречие с теми скептическими выводами, которые он черпал как из собственного горестного житейского опыта, так и из усиленного чтения просветительской литературы. Вольтер, «этот знаменосец свободомыслия, столь приверженный истине и враждебный всякой лжи», становится его кумиром. Леопарди приходит от веры к безверию.
Не прошел в эти годы Леопарди и мимо событий, потрясавших общественную жизнь Италии. Личная подавленность усиливалась той гнетущей атмосферой, которая сложилась в Европе в результате повсеместной реставрации старого режима. Создание «союза государей против народов» (так называл декабрист Н. И. Тургенев Священный союз) способствовало усилению реакции. С надеждами, возлагавшимися в Италии и других порабощенных странах на падение наполеоновской империи, было быстро покончено. Освободительные движения подавлялись объединенными усилиями крупнейших европейских монархий. Так задушена была испанская революция Риего, неаполитанская революция и ряд других освободительных движений. Подавление этих революций, а вместе и надежд на скорое освобождение от тирании вызвало чрезвычайное разочарование у многих. Показательна, например, оценка Леопарди, высказанная в стихотворении «Брут Младший»; устами Брута он предает проклятию славу, добродетель и все те великодушные побуждения, которые способны подвигнуть человека на бесцельное самопожертвование. По мнению Леопарди, Италия в политическом отношении обречена на неминуемую гибель, заслуженную постыдным малодушием и рабскою трусливостью выродившихся ее сынов. Исторический пессимизм Леопарди не был побежден и последующими событиями в Европе (ни греческой революцией 1821 года, ни французской 1830-го, ни деятельностью «Молодой Италии»). К концу жизни в «Паралиноменах» и «Батрахомиомахии» он саркастически говорит и о политиканствующих хозяевах, и о политиканствующих рабах. Однако и этот исторический пессимизм следует рассматривать в связи с общим философским пессимизмом Леопарди, его размышлениями над судьбами человечества вообще, над взаимоотношением природы и человека.
С конца 1822 года в биографии Леопарди открывается новая страница. Отец соглашается отпустить его из дома. В уговорах помог дядя Леопарди с материнской стороны, маркиз Карло Античи. Мональдо отпускает сына с шурином в Рим, с тем, однако, условием, что в Риме сын постарается устроить свою карьеру на службе в каком-либо духовном учреждении. Начинается период странствований по Италии (Рим, Болонья, Милан, Флоренция, Пиза, Неаполь) с частыми возвращениями в Реканати, с новыми унижениями, выпрашиванием денежной помощи у отца, личными разочарованиями на почве неизменно безответной влюбленности, нищенскими подачками издателей, унизительными сборами пожертвований со стороны друзей. Во время всех этих странствований утешением для Леопарди служила лишь любовь и искреннее уважение со стороны небольшого круга душевно преданных ему людей (среди них выдающиеся ученые — историк Рима Нибур, химик Бунзен, Пьетро Коллета, Антонио Раньери, поэт Август фон Платен).
В декабре 1833 года Леопарди вместе со своим другом и покровителем Раньери переезжает в Неаполь и там поселяется на вилле друзей. Работает он по-прежнему много. Благотворный неаполитанский воздух порой приносил несчастному страдальцу облегчение. Но облегчение всегда оказывалось временным. Болезнь неуклонно развивалась, и 14 июня 1837 года Леопарди скончался на загородной вилле между Торре-Анунциата и Торре-дель-Греко у подножия Везувия. Похоронен он неподалеку от предполагаемой могилы Вергилия, возле церкви Сан-Витале в Фуоригротта, тогда на краю Неаполя, теперь — чуть ли не в центре города.
«Теоретик скорби и страдания», «проповедник пессимизма» — обычные характеристики Леопарди-мыслителя. «Певец мировой скорби», у которого формула лирического «я» — «человек — один», — так характеризуют поэта. Поэта определил мыслитель, мыслителя — биография. Отчетливее других эту концепцию выразил Олар, писавший: «Мы имеем здесь дело не с системою, открытою в тиши кабинета, — это целая жизнь, весь человек, который мало-помалу уходит в одну мысль», и эта мысль — об «общечеловеческом законе страдания» — единственный источник, вдохновляющий Леопарди-поэта.
Иными словами, поэтическое творчество Леопарди принято рассматривать как непосредственное отражение его биографии. В его «Песнях» вычитывали едва ли не автобиографию. Однако между художественным обнаружением мучений, раздумий и поисков автора и примитивным автобиографизмом лежит пропасть. Если «человек — один» и является формулой лирического «я» Леопарди, то это отнюдь не значит, будто этой формулой исчерпывается содержание его лирических пьес. Стремление разглядеть в стихах автопортрет или интимный дневник Леопарди уже не раз приводило к рискованному утверждению, что-де сохрани он чуть-чуть больше здоровья, устройся на приличное жалованье в папскую библиотеку и испытай он ответную любовь — и мигом исчезли бы самые стимулы к творчеству.
Горестная судьба человечества, одиночество, иллюзорность счастья — действительно частые темы лирики Леопарди, но далеко не единственные. К слову сказать, и эти-то темы никак не могут рассматриваться как производные от его биографии (другое дело — привнесенный в них личный опыт!). Мысль о бренности земного существования, торжестве зла над добром, неизбежности смерти и мстительности природы, сама космическая скорбь давно уже стала в мировой литературе в какой-то степени расхожей. Присутствует она и у древних авторов, столь близких сердцу Леопарди, и у непосредственных его предшественников (Метастазио, Вольтера), и у современников (Уго Фосколо). Следовательно, все дело в том, как поэтически акцентируется эта мысль, какую получает тональность, в какой связи с прочими поэтическими высказываниями она находится.
Во внушительном по размерам литературном наследии Леопарди два памятника — не считая, понятно, «Песен», принесших автору славу одного из крупнейших мировых лириков, — имеют первостепенное значение. Первый из них — его «Дневник» («Zibaldone di pensieri»), свыше четырех с половиной тысяч страниц, исписанных убористым почерком, хранящийся в Неаполитанской Национальной библиотеке и по-настоящему еще не прокомментированный. Леопарди вел его с июля 1817 года по 4 декабря 1832 года. Значение этого уникального документа состоит не столько в тех или иных мыслях, набросках, суждениях, ибо в окончательном виде все это мы находим в отдельных сочинениях Леопарди, — сколько в том, что это лирический vademecum гениального человека, дневник его души, лаборатория поэта, ежедневная исповедь. Второй памятник — «Моральные сочинения» («Operette morali»), задуманные еще в 1820 году, написанные между 1824 и 1825 годами и изданные целиком в 1827 году (не считая отдельных публикаций в повременных изданиях за 1826 год). В издание 1827 года вошли двадцать пять небольших трактатов, семнадцать из которых написаны в форме диалогов-споров. Цель трактатов — потолковать о превратностях и скорбной участи человека и вселенной. Тематически они делятся примерно пополам. Двенадцать посвящены рассуждениям о том, что такое жизнь, чувство, о происхождении материи, конечности всего сущего, о природе, человеческом естестве. В тринадцати трактатах речь идет главным образом о моральных проблемах: человеческих страстях, иллюзиях, добродетелях и пороках, славе, самоубийстве и т. д.
Мысли, высказанные в этих трактатах, выстроились в глазах биографов Леопарди в некую стройную философскую систему «мирового зла и страдания» (чуть ли не подобную доктрине Шопенгауэра); система произвольным образом наложилась на поэтическое творчество Леопарди, и «Песни» оказались как бы поэтической иллюстрацией этих трактатов. Между тем как сами трактаты вовсе не обнаруживают наличия какой-то законченной философской доктрины, так и «Песни» не являются их поэтической иллюстрацией. Леопарди выступает скорее моралистом, чем доктринером-философом. Исходная позиция Леопарди сводится к тому, что «жизнь — зло». И дело не в несовершенстве человека. Природа злее людей. От людей можно убежать, люди перестают преследовать гонимых, но от природы бежать некуда. Она всегда гонит и преследует по пятам. Сознание бесконечной тщеты всех усилий приводит Леопарди к выводу, что нет иной реальной истины, кроме смерти: она — естественный конец и единственная цель бытия. Исходя из такой посылки, Леопарди рассматривает в других трактатах суетность всяких человеческих стремлений, желаний, наслаждения, славы, любви. Всякое наслаждение, по Леопарди, — вещь умозрительная, а не реальная. Однако, несмотря на иллюзорность счастья и наслаждения, человек гонится за ними и дорожит жизнью лишь ради счастья. Строго говоря, мы любим именно счастье, а не жизнь, хотя часто относим к жизни привязанность, питаемую к счастью… Вместе с тем жизнь, «существование — это зло, пропорциональное количеству несчастья». Поэтому стремление к счастью — первая и главная химера. Химерой является и стремление к славе («она рассеивается как дым, если взглянуть на дело хорошенько»). и все другие человеческие стремления и желания. Выход, казалось бы, один: добровольный отказ от жизни. Но ослепленному человечеству этот выход закрывает «умствование» (то есть, по мысли Леопарди, размышления о загробной жизни, мечты о возможных общественных преобразованиях и т. д.).
И вот оказывается, что эти-то «химеры» и примиряют человека с жизнью, делают ее сносной, а того и гляди… сделают ее счастливой.
В «Песнях» Леопарди если и не всегда отходит от начертанной в трактатах теории абсолютного зла, то часто вступает с нею в противоречие, а порой и опровергает ее.
Сборник, вошедший в мировую поэзию под названием «Песен», содержит сорок одно законченное стихотворение. Тридцать девять пьес вышли при жизни автора (флорентийское издание 1831 года и неаполитанское 1835-го). Два стихотворения опубликованы после смерти Леопарди. Все они были написаны в период 1816–1836 годов.
Одна из химер, на которую Леопарди особенно ополчался в своих трактатах, была любовь к славе. И в то же время в канцоне «К Италии» он сетует на современные бедствия своей страны, взывает к прошлому, воспевает героизм предков, любовь к родине, поет воинскую славу, говорит не о напрасном самопожертвовании, а о самопожертвовании во имя отчизны, своих сограждан.
В «Палинодии» (которую нередко делают примером беспросветного пессимизма Леопарди и куски из которой приводят наравне с цитатами из трактатов) Леопарди обрушивается на «умствования» века; на те «лучшие умы», которые, «сил не имея сделать одного счастливым… хотят из множества несчастных, злых людей — довольный и счастливый сделать народ». Строки прочувствованные, но они обращены прежде всего против политиканов, обещающих рай и благоденствие на земле и тут же попирающих права и интересы отдельного человека. Нет сомнения, что инвектива эта обращена не против «химеры» (мечты о счастье), а против зла реально-исторического, свидетелем которого являлся поэт. Это подтверждает множество примет времени, конкретных реалий (распри, раздирающие Европу и Америку, споры, вызванные сбытом перца, корицы, пряностей, денежные выгоды и т. п.). Говорить тут можно разве что об историческом пессимизме Леопарди, который не видел конца и края раздорам, войнам, всяческим утеснениям, но слышал на этом фоне реального зла торжествующие завывания демагогов.
Не кажется основательным и такое чтение «Дрока», когда строки о «смрадной гордыне» человека, бессильного перед природой, но уверенного, что он живет для наслажденья, — толкуются как поэтизация умозрительных положений из «Моральных трактатов». Если их рассматривать как бунт чувства против зла жизни — и отнюдь не только с абстрактно-философской, но и с конкретно-социальной подоплекой, — то рушится еще одно положение Леопарди, его стоическая формула: «Не пытайся быть счастливым и не думай, что возможно избегнуть несчастья».
Леопарди лирик. В своих «Песнях» он не мыслит ни социальными, ни философскими категориями. Всю свою страсть он направляет на сострадание к себе подобным, на мятежный спор с мрачным предназначением человечества. А отсюда — по проницательному замечанию Де Санктиса — вырабатывается понятие о всемирном братстве или солидарности всего человечества как о естественном союзе взаимного сострадания против разрушительного влияния неприкрашенной истины, что, по мнению Леопарди, достижимо путем укрепления и развития чувства в противовес «умствованию». Об этом прямо сказано и в «Палинодии» и в «Дроке».
Леопарди редко говорит о действительности. Тем не менее она присутствует почти в каждом стихе. Заключена она в самочувствии поэта.
Леопарди не был политическим борцом. Но насчет предназначения поэзии он не заблуждался. Когда после поражения революций в Милане и Неаполе гражданский тух итальянской поэзии пошел на убыль и многие увлеклись поэтическими побрякушками, Леопарди написал сердитые строки: «Европа нуждается в более существенной истине, чем поэзия (в вышеупомянутом смысле. — Н. Т.). Гоняясь за пустяками, мы оказываем услугу лишь тиранам, так как сводим к забаве литературу, которая могла бы стать твердою точкой отправления для возрождения нашего отечества» (из «Послания к Карло Пеполи»).
Между трактатами и «Песнями» есть точки соприкосновения как есть точки соприкосновения между умозрительными заключениями Леопарди и собственным его житейским опытом. Но как философский пессимизм Леопарди нельзя отождествлять с его собственным злополучием, так и лирика его не тождественна «Моральным сочинениям». Противоречие чувства и абстрактной мысли у Леопарди очень ощутимо. Поэт в нем часто сокрушал философа. Гражданин превозмогал холодного моралиста. Боль за себе подобных заглушала собственную боль.
Не менее спорный характер носит поэтика Леопарди. Кто он, классик? Романтик? Его ориентация на классическую античность как будто бы склоняет к первому. Его приверженность к национальной традиции несомненна. Общеизвестна и его неприязнь к тем романтическим декларациям, которые появились в Италии сразу же после опубликования в 1816 году знаменитого письма мадам де Сталь. В этом письме она настаивала на приобщении итальянской литературы к европейской (имея в виду прежде всего немецкую и английскую), видя в этом залог ее возрождения, залог того, что она откажется наконец от мертвящей ее классической традиции. Письмо послужило сигналом к оживленной полемике и к появлению целого ряда манифестов. Доводы мадам де Сталь никак не убедили Леопарди. Напротив, единственной панацеей он продолжал считать следование собственному итальянскому пути. Об отношении Леопарди к романтизму см. его статью «Рассуждение итальянца о романтической поэзии», публикуемую в этом издании. Достойный подражания образец — античная поэзия. Именно в ней находил Леопарди истинное равновесие между вымыслом и реальностью, там видел он подлинный полет фантазии. В романтизме же его отталкивали вещественная конкретность словаря, увлечение звуковой стороной стиха.
Поэтический язык Леопарди традиционен. По первому впечатлению кажется, что словарь его, отдельные обороты, поэтические формулы без остатка растворяются в былой традиции. Его лексика разительно напоминает предшественников, зачастую очень далеких по времени. Язык Петрарки и даже Данте ему сродни. Леопарди не скажет «кинжал» или «шпага», но предпочтет «сталь», «железо» и т. д. Как и для Петрарки или Метастазио, «юные годы», «юность» для него «цветы весны», «златая весна»; «глаза» — «очи», «молнии», «звезды». «Красота» для Леопарди всегда будет «божественной», «небесной». Обнаруживается все это и в юношеской, и в зрелой лирике Леопарди. Если изъять из контекста подобные канонизированные традицией слова, обороты, формулы и рассмотреть их в сравнении со словарем таких поэтов-поэтов-романтиковкак Джованни Бершэ или Мандзони (времени «Священных гимнов»), то поэтический язык Леопарди покажется удивительно архаичным, банальным, стертым. Однако, вовлеченное в иную интонационную систему, это многократно опробованное поэтическое хозяйство приобретает совершенно неожиданную новизну. Кажется, что оно впервые введено в литературный обиход. Леопарди вовсе не озабочен поисками редкостного слова, неожиданной, бьющей на эффект метафоры (не говоря уже о словотворчестве). Он вполне довольствуется тем, что накоплено итальянской поэзией веками. Мало того, он предпочитает даже не отдельные слова старого поэтического лексикона, но готовые формулы, уже бывшие в употреблении тропы. В расчете на подготовленного читателя, он как бы использует оставшийся еще в старой лексике и формулах поэтический заряд, сообщает ему дополнительную силу, меняет синтаксические, мелодические, зрительные пропорции. Временами сдается, будто Леопарди бывает особенно рад позаимствовать что-то из этого, казалось бы, запрещенного фонда. Из литературной кладовой он перетаскивает слова в поэзию — и они там оживают.
Иногда он возвращает таким словам, фразам, целостным формулам их первозданное значение, снимая промежуточные наслоения, иногда, наоборот, до предела сгущает веками накопленные ассоциации. Он не стремится опровергнуть традицию, он преобразовывает, обновляет ее. Эффективность традиционного словаря у Леопарди — в соотношении между его почтенной литературной историей и новой жизнью, которую он приобретает в его поэзии.
Отметим еще одно свойство лирики Леопарди — незаменяемость порядка слов. Даже в пределах того же самого интонационного рисунка любая перестановка повлечет за собой нарушение музыкального смыслового начала, где все связано, взаимопроникаемо, незаменимо. В этом отношении Леопарди напоминает Пушкина, где все просто до крайности, но все единственно возможно. Такой стих не может иметь вариантов. Он окончателен. И в этом смысле Леопарди классичен. В его поэтике мало общего с принципиальной растрепанностью романтиков. Он не жертвует целостностью и ясностью в угоду счастливо найденному метафорическому слову, хотя, как правило, и отвергает слова терминологичные, строго понятийные.
Но в то же время преобладание чувства над рассудочностью, тяга к освобождению поэтического языка от жанровой закрепощенности, новшества в ритмической и строфической структуре канцон — все это сближает его с романтиками.
Сейчас вовсе не важно, романтиком ли был Леопарди или классиком. Важно, что поэзия его пережила все литературные распри. Сегодня он один из самых читаемых итальянских поэтов. По словам Де Санктиса, «Леопарди внушает чувства, противоположные своим намерениям: он не верит в прогресс, но заставляет тебя страстно его желать; он не верит в свободу — и заставляет любить ее; славу, добродетель, любовь называет он пустой иллюзией — и при этом возбуждает в твоей груди неуемную к ним тягу».
Н. Томашевский
Стихотворения[1]
К ИТАЛИИ[2]
О родина, я вижу колоннады, Ворота, гермы, статуи, ограды И башни наших дедов, Но я не вижу славы, лавров, стали, Что наших древних предков отягчали. Ты стала безоружна, Обнажены чело твое и стан. Какая бледность! кровь! о, сколько ран! Какой тебя я вижу, Прекраснейшая женщина! Ответа У неба, у всего прошу я света: Скажите мне, скажите, Кто сделал так? Невыносимы муки От злых цепей, терзающих ей руки; И вот без покрывала, Простоволосая, в колени пряча Лицо, она сидит, безмолвно плача. Плачь, плачь! Но побеждать Всегда — пускай наперекор судьбе,— Италия моя, дано тебе! Двумя ключами будь твои глаза Не перевесит никогда слеза Твоих потерь, позора. Вокруг все те же слышатся слова: Была великой ты — не такова Теперь. О, почему? Была ты госпожой, теперь слуга. Где меч, который рассекал врага? Где сила, доблесть, стойкость? Где мантий, лент златых былая слава? Чья хитрость, чьи старанья, чья держава Тебя лишила их? Когда и как, ответь мне, пала ты Во прах с неизмеримой высоты? И кто защитник твой? Ужель никто? — Я кинусь в битву сам, Я кровь мою, я жизнь мою отдам! Оружье мне, оружье![3] О, если б сделать так судьба могла, Чтоб кровь моя грудь итальянца жгла! Где сыновья твои?[4] Я слышу звон Оружья, голоса со всех сторон, Литавры, стук повозок. Италия моя, твои сыны В чужих краях сражаются[5]. То сны Я вижу или явь: Там пеший, конный, дым и блеск мечей, Как молний блеск? Что ж трепетных очей Туда не обратишь? За что сражаются, взгляни в тревоге, Там юноши Италии? О боги, Там за страну чужую Италии клинки обнажены! Несчастен тот, кто на полях войны Не за отчизну пал, Семейного не ради очага, Но за чужой народ, от рук врага Чужого; кто не скажет В час смерти, обратись к родному краю: Жизнь, что ты дал, тебе я возвращаю. Язычества блаженны времена: Единой ратью мчались племена За родину на смерть; И вы, превозносимые вовеки Теснины фессалийские, где греки[6], Немногие числом, Но вольные, за честь своей земли И персов и судьбу превозмогли. Я думаю, что путник Легко поймет невнятный разговор Растений, и волны, и скал, и гор О том, как этот берег Был скрыт грядою гордой мертвых тел Тех, кто свободы Греции хотел. И прочь бежал тогда За Геллеспонт Ксеркс[7] низкий и жестокий, Чтобы над ним смеялся внук далекий; На холм же, где, погибнув, Они нашли бессмертье, Симонид[8] Поднялся, озирая чудный вид. Катились слезы тихие со щек, Едва дышать, едва стоять он мог И в руки лиру взял; Кто о самом себе забыл в бою, Кто за отчизну отдал кровь свою. Тот счастье испытал; Вы, Грецией любимы, миром чтимы, Какой любовью были одержимы, Какая страсть влекла Вас под удары горького удела? Иль радостным был час, когда вы смело Шаг сделали ужасный, Что беззаботно улыбались вы? Иль не могильные вас ждали рвы, А ложе пышных пиршеств? Тьма Тартара и мертвая волна Вас ждали там; ни дети, ни жена Вблизи вас не стояли, Когда вы пали на брегу суровом, Ничьим не провожаемые словом. Но там и Персию ждала награда Ужасная. Как в середину стада Кидается свирепый лев, Прокусывает горло у быка. Другому в кровь загривок и бока Терзает — так средь персов Гнев эллинов ярился и отвага. Гляди, средь мертвых тел не сделать шага, И всадник пал, и конь; Гляди, и побежденным не пробиться Чрез павшие шатры и колесницы; Всех впереди бежит Растерзанный и бледный сам тиран; Гляди, как кровью, хлынувшей из ран У варваров, облиты Герои-эллины; но вот уж сами, От ран слабея, падают рядами. Живите, о, живите, Блаженными вас сохранит молва, Покуда живы на земле слова. Скорее возопят из глубины Морской созвездья, с неба сметены, Чем минет, потускнев, О вас воспоминание. Алтарь — Гробница ваша[9]; не забыв, как встарь Кровь проливали деды, С детьми в молчанье матери пройдут. О славные, я простираюсь тут. Целуя камни, землю; Хвала и слава, доблестные, вам Звучит по всей земле. Когда бы сам Я с вами был тогда, Чтоб эту землю кровь моя смягчила! Но коль судьба враждебная решила Иначе, за Элладу Смежить не дозволяя веки мне В последний раз на гибельной войне — То пусть по воле неба Хоть слава вашего певца негромко Звучит близ славы вашей для потомка! Перевод А. Ахматовой К ПАМЯТНИКУ ДАНТЕ, ВОЗДВИГНУТОМУ ВО ФЛОРЕНЦИИ[10]
Зря белокрылой сенью Согласье накрывает племена:[11] Наш итальянский ум Бой древнему не даст оцепененью, Коль обратиться к прежней отчей славе Не сможет обреченная страна. Италия, почтить Сумей ушедших, ведь в твоем составе Все области — их двойников вдовицы, Нет тех, кто б честью дорожил твоей. Вспять обратись, отчизна, и увидь: Бессмертных бесконечны вереницы — И плачь, и гнев свой на себя излей, Ибо смешно не гневаться, скорбя; И устыдись, и пробудись в потемках, И жалит пусть тебя О предках мысль, забота о потомках. Разноязыки, странны, чуженравны, Хозяев на земле тосканской гости Пытали с нетерпеньем[12]: Где упокоен тот, чьи столь же славны Стихи, как меонийского певца[13]. Его нагие кости И хладный прах — в ответ, о стыд! звучало Покоя не нашли[14]: Нет места у чужих для пришлеца, Нет и в тебе, Флоренция, нагробной Плиты, хоть славы он твоей начало Во всех концах земли. О, благочестных сонм, страну от злобной Ты низости отмыл! Ты повернуть К себе сумел исполненную пыла Любовь всех тех, чью грудь Любовь к Италии воспламенила. К Италии любовь, Любовь к несчастной сей вас, други, гложет, Хоть в душах и мертва К ней жалость ныне: горестные вновь Дни после ясных небо нам послало. Пусть состраданье свой венок возложит На памятник, о дети, И боль, и гнев, и то глухое чувство, Что слезы льет на лик и покрывало. Но вас[15], какой восславит вас хорал, Усердье ваше, ум в любом совете, И гений, и чудесное искусство, Всех мыслимых достойные похвал, Творение, вознесшее творца? Иль песни не такой ваш подвиг просит, Что в пылкие сердца Восторга искру новую забросит? Сюжет высокий подчинит вас власти Своей и в грудь шипы свои вонзит. Кто бурю передаст Стремлений ваших и безмерной страсти, Изобразит в очах сиянье грез, Весь вдохновенный вид Какой земной подняться голос сможет В заоблачную высь? Назад, назад, невежды! Сколько слез В Италии хранится на надгробье! Как вашу славу время уничтожит? Как пасть ей, как ей в нети унестись? Вы, в нашей нас смягчающие злобе, О дивные искусства, средь руин Италии, средь мертвого безличья Вы — живы; средь кручин Народ надежд в вас ищет и величья. И ныне я пою, Чтоб нашей скорбной матери отраду Посильную принесть, С твореньем вашим слив хвалу мою Пред мрамором, что под ваялом ожил. Ты, кто отцом этрусскому стал ладу, Коль тенью отголоска Из края, вознесенного тобой, Шум новостей ваш берег потревожил, Не за себя, я знаю, был ты рад, Ибо песчинок мельче, мягче воска В сравненье с дивно прожитой судьбой Вся медь и мрамор; худшей из утрат, Коль еще можно мериться утратой, Мог стать бы твой из наших дум уход: Тоской навек объятый, Рыдал бы твой, от мира скрытый, род. Не за себя ты рад, но за страну Родную, вдохновленную попыткой Пример отцов и дедов Напомнить детям, чтоб, избыв вину, Дерзнул главу поднять твой бедный край. Увы, сколь долгой пыткой Перед тобой та жалкая казнится. Что славила тогда Тебя, когда ты вновь поднялся в рай! Ты видишь, столь малы ее размеры, Что та была пред нынешней царица. Так велика беда, Что, хоть глядишь в упор, глазам нет веры. Смолчать о всех ее врагах я б мог, Но не о близком том, что всех зловредней, Ибо на свой порог Ступившим зрит отчизна день последний. Блажен ты, ибо сжата Тьмой ужасов жизнь не была твоя; Не видел итальянки В объятиях ты варвара-солдата; Ни сел и нив, познавших злобный норов Грабителей и вражьего копья; Ни див, в которых гений Италии явил себя[16], влачимых За Альпы в рабство злое; ни заторов Повозок на путях в тот скорбный час; Ни строгих и спесивых повелений; Не слышал ты кощунств невыносимых Свободы, зло осмеивавшей нас Под лязг цепей и свист бичей. Томим Кто не был мукой? Кто вел счет страданьям? Пред алтарем каким Остановился враг — иль злодеяньем? Зачем забрались в век мы столь срамной? Зачем родиться дал, зачем могилам Не отдал прежде наc, Жестокий рок? Служанкой и рабой Безбожников мы родину узрели И яростным зубилом Изглоданную доблесть, но отчизне, Страдающей от жал, Помочь иль стать ей в гибельном уделе Хоть утешеньем — запрещалось сыну. Увы, ни нашей крови ты, ни жизни Не приняла, любимая: не пал Я за твою жестокую судьбину. С тех пор нас гнев и сожаленья жгли: Мы в битвах погибали, в бездну канув,— За гибнущую ли Италию? Нет, за своих тиранов. Вознегодуй, отец, А нет — твой дух земной понес потери. Средь мрачных росских всхолмий Ждал итальянцев доблестных конец Бесславный; небеса, и человек, И воздух шли войной на них, и звери; За ратью гибла рать Измученных, в крови, в одеждах рваных, И бедным их телам был ложем снег. И, вспомнив среди мук, за миг до шага Последнего возлюбленную мать, Шептали: «Пусть не от стихий, но в ранах От копий пали б мы тебе на благо, Наш край. Но гибнем от тебя вдали В дни юные, что нас улыбкой манят, Мы на краю земли За племя, что тебя смертельно ранит». Полночная пустыня этим пеням Внимала да в чащобах бурелом. Свершился переход их, Не упокоенные погребеньем, Их трупы мерзли в море снежной вьюги, Разодраны зверьем; И будут имена борцов-героев Подобно именам Презренных трусов впредь звучать. О други, Пусть бесконечна скорбь, мы мир обрящем, Тем утешеньем душу успокоив, Что утешенья нам В грядущем так же нет, как в настоящем. Усните ж на груди безмерных бед Вы, истинные дети той, для коей Жесточе горя нет, Чем ваше, жить с которым суждено ей. Не вас корит, но тех, Кто вас толкнул на гнусные дела, На битву с ней, отчизна И дни влачит в рыданьях, без утех, И с вашими мешает слез потоки. О, ту, что славу мира превзошла, Пусть одному хоть сыну станет жаль В душе и, изнуренную скорбями, Из тьмы, чьи бездны грозны и глубоки, Ее он вытащит! О, славный дух, Скажи: любовь к Италии мертва ль? Скажи: погасло ль греющее пламя? Вновь оживет ли тот, что ныне сух, Мирт, в горестях спасавший нас без счета? Венки покрыты грязью все ли сплошь? И не придет ли кто-то Когда-нибудь, с тобой хоть чем-то схож? Навек ли мы погибли? Не бескрайне Удел ли наш печален? Крича, войду в людское я собранье: «Направься к предкам, развращенный род, Глянь в глубину развалин, На мрамор, холст, на рукопись, на храм; Пойми, что топчешь; если не разбудит Блеск этих образцов тебя — что там Тебя остаться нудит? Уйди. Паденье нравов не к лицу Ей, храбрецов кормилице и школе; Чем кровом подлецу Служить — отдаться лучше вдовьей доле». Перевод А. Наймана К АНДЖЕЛО МАИ, КОГДА ОН НАШЕЛ СОЧИНЕНИЕ ЦИЦЕРОНА О РЕСПУБЛИКЕ
Зачем ты, дерзкий итальянец[17], наших Отцов будить в могилах Решил? Зачем тревожишь мертвый сон Столетья их беседой средь унылых Туманов скуки? Как был донесен Тобой до слуха нашего столь сильным Столь древний предков глас, Немотствовавший долго? Сколько их Воскресло? Плодоносною бумага Вдруг становилась; сбереглось по пыльным Монастырям для нас Святое слово, хоть под спудом тих Был звук его. Судьбу твою отвага Питала, итальянец! Иль слаба Против отваги истинной судьба? Конечно, не без вышней воли в миг, Когда оцепенело, Отчаясь, мы впадаем в забытье, Посланье дедов в наших прогремело Ушах. Вновь на Италию свое Сочувствие льет небо, и заботлив О нас бессмертный некий: Иль прошлому сейчас сердца откроем, В грудь доблесть заржавевшую вселя,— Иль итальянский род наш нерасчетлив, Ибо отнюдь не глух Загробный глас, но мощен и героям Забытым восставать дает земля, Чтоб знать, ужель, мой край, сменил ты жребий Веков высоких на судьбу отребий. Надеетесь ли вы еще на нас, О славы? Кто избавлен От гибели всецелой? Не манит Вас знанье о грядущем. Я раздавлен, И нет от мук защиты, ибо скрыт Смысл будущего, а во всем, что явно, Иль сны взамен надежд, Или безумье. Доблестные души, Ваш кров приютом стал для черни грязной, Деянье ль ваше, слово ли — бесславно В глазах глупцов-невежд; Мы к вашей славе холодны, все глуше Ее нам слышен зов: витает праздный Вкруг памятников ваших дух; для лет Грядущих лишь презренья мы предмет. Нам, светлый гений, вспоминать немило Отцов — так будь они Милы тебе, избраннику судьбы, Тебе, чья длань словно ввела к нам дни, Когда письмен, покинувших гробы Забвенья, нам макушка стала зрима, А ими был ведом Сонм древних, тех, с кем речь вела, покровы Не сняв, природа и украшен кем Был сладостный досуг Афин и Рима. О время, вечным скрученное сном! Еще руины были не готовы В Италии, и праздности ярем Был мерзок нам, и ветры унесли С тех пор немало искр у нас с земли. Таился жар в твоих святых останках, Непобедимый враг Судьбы, обретший в ярости и боли Ад, что в сравненье с миром этим благ. Ад! А какой не тягостней юдоли Земля? И шепчут струны, коих руки, Влюбленный бедный, Твои касаньем нежили горячим. Увы, все песни скорбью рождены В Италии. Но тяжесть душной скуки Злей, чем любой зловредный Недуг. Вся жизнь твоя была лишь плачем, Блаженный. Повила нам пелены Тоска. У люльки нас иль на краю Могилы — ждать равно небытию. Твоя ж, Лигурии питомец дерзкий, Средь моря и светил Жизнь протекла, когда ты за столпами[18], Где вал вскипеть вечерний должен был Навстречу солнцу, тонущему в яме, Средь волн чутью доверясь, вновь сумел Луч солнца обрести, Рожденье дня, у нас который сгинул: Природы брань твой выдержал поход И стал земной неведомый предел Венцом всего пути. Но мира тем, увы, ты не раздвинул: Мир не растет, скорей наоборот; В кормилице-земле, в морях, в эфире Не мудрым он, а детям виден шире. Куда ушли пленительные сны О неизвестной дали С неведомым народом, о приюте Светил на время дня, о покрывале Авроры юной и о тайной сути Ночного сна планеты большей? Вмиг Рассеялись они, Весь свет начертан на клочке бумаги, Небытие плодят открытья, площе Стал мир. Едва ль кто истины достиг, Сокрытой искони Тобой, воображенье; нет уж тяги К тебе у духа. Век от древней мощи Твоей нам не оставил ничего, И утешенье наших бед мертво. Тогда родился[19] ты средь грез и первый Взор к солнцу обратил, Пленительный певец любви и брани[20], Учивших в век, что менее уныл Был, нежли наш, в блаженном жить обмане Мир рыцарей и дам, Чертогов и садов! Мой ум легко Вверяется твоим пустым усладам. Людская ткется жизнь из зыбких целей, Из снов и мнимых драм. За ними гнались мы так далеко! Так что ж осталось нам? Что листопадом Обнажено? Лишь то, что, если бред Развеять, тщетно все, в чем боли нет. Торквато, о Торквато, был высокий Твой дух с небес принесен Нам, а тебе — лишь слезы. Средь невзгод Утешить — не во власти нежных песен, Торквато[21] бедный, не расплавить лед, Которым грудь, исполненную пыла. Сковала ложь проныр Бесчестных и тиранов. А любовью[22], Последним нашим мороком, оставлен Ты был. Себя реальной тьмой явило Небытие, а мир — Безлюдной мглой. Не внял ты славословью[23] Позднейшему, быв не от благ избавлен — От бед. Да, просит скорого конца Познавший нашу скорбь — а не венца. Вернись, вернись к нам, выйди из могилы, Унылой и немой, Но только если ищешь мук, злосчастный Пример напасти. Непроглядной тьмой Та, что считал ты мрачной и ужасной, Жизнь наша стала. Кто тебя оплачет, Коль никого нет, кто бы, Кроме себя, был чем-то ныне занят? Кто безрассудной скорбь твою не звал? Что высшее, что редкое не значит У них безумья? Злобы Укол слабей, чем равнодушье, ранит Тех, кто великих заслужил похвал. Коль век не песнь, а цифру славословит, Кто лавр тебе еще раз приготовит? С тех, скорбный гений, лет досель не встал Никто, кем бы поддержан Был итальянский дух, — лишь тот, кто в тьму Глухого века злой судьбой был ввержен, Аллоброг[24], доблесть дикую кому Послало небо, а не отчий край, Бессильный и бесплодный; Нося ее в груди, он, безоружный — О дерзость! — вел с тиранами на сцене Войну: хоть мнимой волею пускай, Хоть бранью безысходной Дают увлечься ярости недужной Людей! Один стоял он на арене, Ибо, кто празден и бездарно нем, Тот выше всех у нас и мил нам всем. Жизнь в трепете он прожил и в презренье, И нет на ней пятна; Смерть упасла от худших унижений. Витторио[25], ни век сей, ни страна Не для тебя. Других достоин гений Времен и мест. В бездействии застыв, Ликуем мы, ведомы Посредственностью. На одну ступень Мудрец сведен, толпа подъята — мир Уравнен. Открыватель, твой порыв[26] От смертной пусть истомы Спасет живых; заставь вещать нам тень Героя; укажи ориентир Гнилому веку: может, пробудится Для дел высоких он — иль устыдится. Перевод А. Наймана НА ЗАМУЖЕСТВО СЕСТРЫ ПАОЛИНЫ[27]
Из отчего гнезда, Из тиши, из приюта грез и нег И чар, в чьем обрело небесном даре Уединенье прелесть, ты туда Влекома роком, где течет в угаре И шуме жизнь; нам в этот гнусный век Жестоким небом послано предвестье, Сестра моя, что в смутный И горемычный час Умножишь ты Италии несчастной Несчастную семью. Готовь запас Отваги для детей. Прочь ветр попутный Гоним судьбой злострастной От доблестей. Замкнуть Дух чистый не дано в больную грудь. Ждут скорбь иль подлость — розно — Твоих сынов. О, пусть бы скорбь! Прорыв Меж доблестью и счастьем ров бездонный, Нрав торжествует низкий. Слишком поздно, Под самый Вечер дел людских рожденный Здесь обретает чувство и порыв. Пусть небо глухо, тем труди ты сердце, Не выросли чтоб дети Ни счастия друзьями, Ни робости игрушкой и надежд,— Счастливыми вы прослывете, сами Дивясь, в каком-то будущем столетье, Ибо (срамной невежд И трусов стиль) мы травим Живую доблесть — мертвую же славим. О жены, ждет от вас Немногого отчизна; и лучится Не на позор и муку людям, пламя И сталь смиряя, нега ваших глаз. Мудрец и воин направляем вами На мысль и дело. Все, что колесница Божественная дня везет, все вам. Дать требую у века Отчет вам. Разве взмах Рук ваших огнь священный погасил, Огнь юности? Иль из-за вас зачах, Забит наш нрав? И коль душа — калека, Коль цель низка, коль жил Природная цена И мышц ничтожна, ваша ль то вина? Любовь — деяний шпора Высоких, коль ценить ее; порывы Благие будит красота. Но те Безлюбы души, в ком сердца ретивы Не могут стать, когда вступают в споры Ветра, и сводит тучи в высоте Олимп, и сотрясает гору буря. Взбесившись. Девы! жены! О, только б возбудил В вас тот, кто чести, пред грозой сробев, Лишился отчей, кто свой запер пыл И пошлый ум свой в грязные загоны, Презрение и гнев,— Коль тех любить должны вы Мужчин, что смелы, а не что смазливы. Чтоб матерями трусов, Страшитесь, вас не стали звать. Страданья Достойных пусть терпеть младое племя Научится; пусть презрит тех, чьих вкусов Позорное не оскорбляет время. Мужая для отчизны, пусть деянья Отцов и чем обязан край им вспомнит. Так, чтя героев сеч, Чтя древних имена, Рос Спарты род, младой, вольнолюбивый, До дня, в который повязала меч На пояс мужу юная жена, А после черной гривой Склонялась к наготе Безжизненного тела на щите. Виргиния, был лику Дан образ твоему небесной дланью Красы всесильной. Твоего же сила Презренья ввергла римского владыку В отчаянье. Прелестная, входила Ты в возраст, склонный к нежному мечтанью, Когда рассек грудь белую твою Отцовский грубый нож, И ты сошла в Эреб, Сказав: «Пусть старость цвет и жар отнимет, Отец, у тела; встанет прежде склеп Пусть — чем меня сквернейшее из лож, Тирана ложе, примет. И коль в крови моей Рим должен жизнь и мощь обресть, убей!» Благая! хоть светила В твой век был ярче блеск, чем в наш, но бремя Могильное утешней днесь нести: Земля родная этот холм почтила Слезами. Пусть ты здесь не во плоти Прелестной, новым ромулово племя Зажглося гневом вкруг тебя: в пыли Власы грязнит тиран, И воля веселит Забывчивые души, и на сонной Земле латинским Марсом стан разбит От тьмы полярной до полдневных стран. Так, в тяжком погребенный Безделье, вечный Рим Судьбой жены вновь стал животворим. Перевод А. Наймана ПОБЕДИТЕЛЮ ИГРЫ В МЯЧ[28]
Лик славы узнавать и глас веселый, О юноша, учись И то, сколь много пота быть пролито Должно в боренье с праздностью. Гонись, Отважный (коль не хочешь, чтобы полой Водою лет могло быть имя смыто Твое), гонись и достигать высот Вели душе! Арен и цирков эхо Гремит тебе, тебя к благим деяньям Народное признание зовет. И край родной тебя, хоть ты лишь ранним Сиять цветеньем начал, Величье древних обновить назначил. Не окунал тот в Марафоне дланей В кровь варваров, кто шумно Игравшую палестру, луг в Элее, Нагих атлетов — озирал бездумно И чьих ревнивых не колол желаний Венец, ни ветка пальмы. Но в Алфее Тот омывал бока и гривы пыльных Коней победоносных, кто провел Мечи и стяги греков посреди Смятенья медов, бледных и бессильных; И эхо отзывалось из груди Евфрата и с брегов Пустых — на многогласый скорбный зов. Разве пустяк — заметить и раздуть Сокрытый огнь природных Достоинств? или охладелый пыл Дыханья жизни оживить в бесплодных Сердцах? Но все с минуты той, как в путь Феб колесницу грустную пустил, Творенья смертных — не игра ль? Различий Меж явью и мечтой искать не тщетно ль? Сама природа нас меж грез и теней Блаженства держит. Где отстал обычай, Пусть дикий, от могучих заблуждений, Там праздностию голой Сменился достославный труд тяжелый. Придет, быть может, час, когда стада Руины опоганят Величья итальянского и вспашет Плуг семь, холмов; и год такой настанет, Что лис пугливых стаи в города Латинские войдут и опояшут Деревья стену говорливой чащей,— Коль судьбы наших низменных не вырвут Душ из забвенья отчих беспримерных Времен и небо гибели грозящей От племени, погрязнувшего в сквернах, Не отвратит, снисшед К нам в память о геройстве давних лет. Отчизну пережить да будет больно Тебе, младой борец. Ты мог бы славу для нее стяжать, Когда на лбу ее сиял венец, Судьбой и нами сорванный. Довольно Лет утекло: не чтят сегодня мать — Твой дух лишь самого тебя подъемлет. Чего достойна наша жизнь? Презренья. Она счастлива — если, средь кромешных Угроз забывшись, волнам дней не внемлет, Не числит их, гниющих и неспешных,— И счастьем пуще манит, Чуть кто из нас на берег Леты станет. Перевод А. Наймана БРУТ МЛАДШИЙ[29]
Поверженная в прах фракийский, доблесть Италии лежала Громадою руин; на тибрский брег И на поля Гесперии зеленой Рок варварских коней направил бег И готские мечи из голых чащ, К медведице замерзшей Враждебных, пригласил, чтоб совладать С широкостенным Римом,— Тогда-то Брут, покрытый кровью братьев, Без сил, в пустынном месте, черной ночью, Решась на смерть, богам неумолимым И аду обвиненья Бросал вослед бессчетным Проклятьям, глохшим в воздухе дремотном. Нрав шалый! Облака пустые, долы С бредущими тенями — Вот твой очаг, а за тобой в погоне — Раскаянье. Вам, мраморные боги (Коль все ж царите вы на Флегетоне И в высях), вам игрушка и потеха — Род жалкий, алтарей У коего просили вы и ложной, Гнетущей смертных веры. Не потому ль людская жалость небо Гневит? Не к нечестивым ли, Юпитер, Ты благ? Не с тем ли рвется вихрь из сферы Воздушной и разишь Ты быстрыми громами, Чтоб било в правых молнийное пламя? Железная нужда и всемогущий Рок угнетают смертью Раба больного: если об отпоре Нападкам их не думает, страданью Плебей сдается. Но слабей ли хвори, Коль нет лекарств? Не чувствует ли боли Тот, кто лишен надежды? До смерти эту брань ведет храбрец С тобой, о рок злотворный, Не уступая; и, когда тиранской Десницей, торжествуя, ты терзаешь Его, он встряхивает непокорной Главой и в грудь вонзает Мучительную сталь, С насмешкой глядя в сумрачную даль. Богам не мил тот, кто ретиво в Тартар Стремится. Нет такой У нежных небожителей отваги. А может, наши гибельные страсти, Трагедии, все наши передряги — Спектакль небес, приятный и досужий? Не в бедах и грехах, Но в чащах, вольно, дать нам жить Природе, Царице и богине, Угодно было. Времена благие Изгнав из их владений, злые нравы Закон юдоли сей сменили ныне; Так что ж, коль жизнь дрянную Исчезнуть муж принудит, Ужель Природа дрот не свой осудит? В безвинности, в бесчувствии к урону Животные блаженны, Ведет до непредвидимой черты Спокойно старость их. Но, если череп Разбить об твердый ствол иль с высоты Утеса бросить тело в пустоту Страданье их толкнет, Злосчастной воле их не станет тайный Закон чинить преград, Ни мудрованье темное. Один лишь Ты, выбранный меж стольких жизней небом, Род Прометея, жизни ты не рад; И смертный час приблизить Наперекор судьбе Юпитер запрещает лишь тебе. Из красного от нашей крови моря Ты, белая луна, Встаешь, тревожа мрачное безлюдье Равнин, для мощи гибельных авзонской. Глянь, победитель топчет братьев груди, Холмы трепещут, рушится с высот Величья древний Рим, А ты спокойна? Ты рожденье дома Лавинии и годы Его благие видела и славу; И будешь лить безмолвно на вершины Лучи, когда Италии невзгоды И рабство принесет Рать варваров, из края Глухого гром шагами высекая. Меж тем средь голых скал или под сенью Древесной зверь и птица. Привычным сном отягчены, ни смены Вселенских судеб, ни крушений грозных Не замечают; но, чуть солнце стены Селян трудолюбивых подрумянит, Та — песенкой рассветной Долины будит, тот — по горным кручам Собратьев гонит слабых И меньших. О случайность! О людской Род суетный! Мы — мусор этой жизни. Наш крах ни в кровью политых ухабах, Ни в логовах визжащих Тревог не породил, От мук людских не меркнет блеск светил. К глухим владыкам Стикса и Олимпа, Ни к низменной земле, Ни к ночи, ни к тебе не воззову Пред смертью, луч последний, справедливость Потомков. Утешение ли рву Могильному — рыданья, честь ли — речи Презренных толп? Стремится Век к худшему, и развращенным внукам Доверить лишь во зло Могли б мы честь достойных и отмщенье Несчастных. Пусть же темной алчной птицы Кружит и вьется надо мной крыло; Пусть зверь иль буря прах мой Невесть куда закинут, А имя пусть и память в ветре сгинут. Перевод А. Наймана ВЕСНЕ, ИЛИ ИЗ АНТИЧНЫХ ПРЕДАНИЙ[30]
Да, солнце хвори неба Целит, и очищают воздух стылый Зефиры, разгоняя облака, Чьи сумрачные тени исчезают; Да, птицы грудкой хилой Встречают ветер, и сиянье дня Вселяет во встревоженных зверей, Лес пронизав и иней растопив, Страсть новую и новую надежду. Но дней былых вернется ли порыв К людским усталым душам, Схороненным в скорбях, бедой сраженным До времени и блеском Зловещим правды? Фебовы лучи Не навсегда ль зашли для них, померкли? Душистая весна, Разгонишь ли ты кровь в несчастных, чьи Сердца, узнав в цветущие года Вкус старости, покрылись коркой льда? Жива ль ты, о святая Природа, впрямь жива ли и увялым Я слухом глас ловлю твой материнский? Когда-то берега приютом были Нимф белых, а зерцалом — Прозрачные ключи. Стопы бессмертных Таинственною пляской сотрясали Хребет, покрытый непроглядной чащей (Лишь ветром ныне движимой); пастух Гнал в зной, размывший тени, на пестрящий Цветами склон, к реке Пить жаждущих ягнят, внимая звонким Напевам сельских Панов, Брег оглашавшим; видя, как бурлили Теченья, мнил он в страхе, что незримый То спуск колчаноносной Богини в глубь, желающей от пыли Отмыть, прилипшей к ней в кровавом гоне, Свой снежный стан и девичьи ладони. Живым был лес когда-то, И поле, и цветы. Дружили тучи, Сырые ветры и титанов факел С семьей людей, когда безмолвной ночью, На отмели иль круче, Внимательным сопровождая взором Тебя, лампада Кипра, странник мог Вообразить и спутницей в дороге Тебя, и покровительницей смертных. От городских раздоров, и тревоги, И грязи убежавший В глубь леса человек, к стволам шершавым Приникнув грудью, верил, Что дышит лист, что огнь в бескровной жиле Древесной бьется, что трепещут тайно В мучительном сплетенье Печальная Филлида с Дафной или Что сын Климены, солнцем в Эридане Утопленный, исторг у дев рыданье. Суровые утесы, И вас, бия, в волненье приводили Людских скорбей стенания глухие, Когда в пещерах горных жило Эхо,— Не ложный шум стихии Воздушной, но душа несчастной нимфы, Злой изгнанная страстью и жестокой Судьбой из плоти хрупкой. Нам сквозь дали Унылые, чрез рифы и из гротов На плач и вздох прерывистый печали Под небом отзывалась Она везде. И ты, гласит преданье, Жила людскою жизнью, Певунья-птица, в спутанной чащобе Год обновленный славящая ныне, И так просторам темным И нивам спящим плакалась о злобе Старинной, опозоренная дева, Что день бледнел от жалости и гнева. Но род наш чужд тебе; Вдохновлены изменчивые трели Твои не скорбью, не грешна ты больше — И нам не так близка в твоем укрытье. Олимпа опустели, Увы, луга; по облакам и кручам Блуждая, в души правых и не правых Холодный страх равно раскаты грома Вселяют; и неведома родная Земля сынам, и с ними не знакома, И скорбные лишь души Растит, — так ты хоть, дивная природа, О тяжкой пытке смертных Узнай и древний пламень мне пошли Вновь, если ты и впрямь жива и если Есть место — в небесах ли, Во глуби ль вод, средь знойной ли земли, Где наши могут возбудить терзанья Хоть любопытство, коль не состраданье. Перевод А. Наймана ГИМН ПРАОТЦАМ, ИЛИ О НАЧАЛАХ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО[31]
Отцы благие племени людского, Вам снова песнь сынов, сраженных скорбью, Воздаст хвалу. В вас более, чем в нас, Нуждался вечный движитель светил, И ясный день не столь плачевным видеть Вы были званы. Судьбам жалких смертных Недуги неисцельные, рожденье Для слез, влеченье к тьме могильной, к бездне, Сладчайшее, чем к светлости эфирной, Не праведный закон небес иль жалость Определили. Древнее преданье О древней вашей пусть вине вещает, Предавшей род людей тиранской власти Болезней и страданий, — преступленьем Гнуснейшим ваших чад, их беспокойным Умом, а в большей мере слабоумьем Вооружен был против нас сердитый Олимп и длань кормилицы-природы; Жизнь отягчилась с той поры для нас, На плодородье матернего лона Легло проклятье, бешенство Эреба Окутало и разорило землю. Отец и древний вождь людской семьи, Ты первый созерцал сиянье дня, И сфер вращавшихся пурпурный пламень, И новых обитателей полей, И ветерок, блуждавший лугом юным, Когда с неслышанным доселе ревом Потоки с Альп по скалам низвергались В пустынный дол, когда на побережьях Смеющихся, где славные народы И грады обоснуются, царил Мир, после неизвестный, на холмы же, Не тронутые плугом, Феба луч Немой светил и позлащенный месяц. Отшельница-земля, сколь ты счастливой Была, не зная зла и дней унылых! О, сколько мук твоих сынам, злосчастный Отец, какую пыток вереницу Готовил рок! Вот брат, охвачен гневом, Пятнает братской кровью и убийством Пустую ниву, и эфир небесный Всколеблен взмахом мерзких крыльев смерти. Трепещущий беглец-братоубийца, От мрака одиночества спасаясь И ярости ветров, сокрытой в чащах, Впервые кровли городов возводит, Издерганных забот приют и царство; Впервые безнадежное, больное Раскаянье под общий сводит кров Ослепших смертных; с той поры не тронут Рукой нечистой гнутый плуг и низким Стал тяжкий сельский труд; на наш злодейский Порог вступила праздность, в косном теле Угасла мощь природная; погрязли В безволье души; и упало рабство, Зло крайнее, на слабый род людской. О ты, кто беззаконных чад от гнева Разверстой бездны спас и волн, вскипавших До гор, приюта туч; о ты, кому Чрез мрак, чрез утонувшие вершины Несла голубка знак надежды свежей Впервые; ты, на западе пред кем, Как после кораблекрушенья, солнце Из туч взошло, высь радугой окрасив! Людей порода новая, на землю Придя, спешит к страстям вернуться лютым, К занятьям нечестивым, прежних мук Достойным. Длань кощунственная, далью Карающих морей играя, учит Несчастью новый брег под новым небом. О праведный отец благочестивых, Тебя и семя славное твое Ум созерцает. Расскажу, как в полдень, Под сенью сидя мирного шатра, Средь пажити, что нежит и питает Стада, ты исполняешься блаженства, Узрев, под видом странников, в эфире Небесных духов; или как, о мудрой Ревекки сын, близ сельского колодца, Среди Харранской сладостной долины, Где пастухам раздолье и досугу, Под вечер был пронзен любовью ты К Лавановой красавице: любовью Непобедимой, побудившей душу Принять изгнанье долгое, и муки, И рабства ненавистное ярмо. Конечно, было (пусть не насыщают Чернь алчную молва и аонийский Стих заблужденьем и тенями) время, Приятное и дорогое нам, Когда земля была благой и знала Жизнь трепетная золотой свой век. Не то чтобы молочные ручьи Склон орошали круч родимых, или Сходился тигр с ягнятами в овчарне, Иль гнал пастух в веселье к роднику Волков; но, ни судьбы, ни бед своих Не ведая, свободным жил от горя Род человечий; тайные законы Природы и небес за кисеей Скрывались милых вымыслов, преданий, Сказаний; и корабль наш безмятежно, Довольствуясь надеждой, прибыл в порт. Таким средь чащ калифорнийских племя Блаженное рождается; заботы Ему не точат сердце вяло; немочь Не гложет плоти; пищу дарит лес, Нависшие утесы — кров, а воду Ручьи долин, и смертный час приходит К нему нежданно. О природы мудрой Владенья, беззащитные пред нашим Преступным дерзновеньем! В глушь, в берлоги, На побережье наша проникает Свирепость; в чей ворвется дом, тех учит Тоске небывшей и желаньям чуждым Она и убегающую радость Нагую гонит прочь, на край земли. Перевод А. Наймана ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ САФО[32]
Мрак мирный, и стыдливый луч закатной Луны, и ты, пробившийся сквозь чащу Немую над скалой посланец дня,— О, как вас было созерцать приятно Очам, когда ни рока, ни Эриний Не знала я; но страсти безнадежной Чужда улыбка зрелищ столь прелестных. Исчезнувшая радость оживает В нас, лишь когда через эфир текучий, Чрез трепетные долы вьется пыльный Смерч Нота и когда гремит повозка Юпитера тяжелая над нашей Главой, приоткрывая сумрак неба. Нам мило по ущельям и по кручам Блуждание в грозу, и бегство стад Паническое, и напор ревущей Реки на валуны В тумане, и победный гнев волны. Прекрасен твой, божественное небо, Свод, и прекрасна ты, земля в росе. Ах, рок и боги ничего не дали В удел несчастной Сафо из красы Бескрайной. В пышный впущенная твой Чертог, природа, я, как гость презренный, Как скучная любовница, напрасно Тянусь к великолепью твоему Душой и взором. Нет, не мне смеется Луч солнечный иль утренняя ясность, Из врат эфирных встав; и не меня Песнь пестрых птиц приветствует и шепот Рощ буковых; и коль под сенью ив Склоненных чистый катится ручей, То, стоит соскользнуть к нему стопе, С пренебреженьем он отводит влагу И, прочь стремя свой бег, Виясь, теснит благоуханный брег. Каким проступком гнусным до рожденья Запятнана, какой виной, что кажут Мне небо и фортуна лик враждебный? Чем согрешила в возрасте я детском, Безгрешном, что лишенная цветов И юности кудель годов бежала К веретену неумолимой Парки, Темнея? Уст твоих неосторожны Слова, ведь нам сужденные событья Ведомы тайной волей. Кроме скорби, Всё тайна. Племя брошенное, мы Для слез родились, смысл чего в утробе Богов сокрыт. О грезы, о надежды Лет свежих! Форме дал, прелестной форме Творец в сем мире вечные владенья, И, хоть героем стань, хоть тонко лиру Настрой для песнопений, Не просияет в грубом платье гений. Умрем мы. Сбросив наземь оболочку Дрянную, скроется душа нагая У Дита и исправит тяжкий промах Раздатчика судеб. И ты, к кому Привязана была любовью долгой, И верностью, и тщетным гневом страсти Неутоленной, счастлив будь, коль смертный Родиться б мог счастливым. Нежной влаги Из скудной бочки на меня Юпитер С тех пор не пролил, как ушли обманы И грезы детства. Нашей жизни дни Чем радостней, тем раньше отлетают. Являются недуги, старость, тень Холодной смерти. Вот, мне не жалеет Лишь пальм надежды Тартар и утешных Химер. И славный гений мой — добыча Тенаровой богини, Зловещей ночи и немой пустыни. Перевод А. Наймана ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ[33]
В душе не гаснет день, когда я, жгучим Огнем любви охвачен в первый раз, Шептал: «Коль то любовь — что ж так я мучим!» И, от земли не отрывая глаз, Ту видел лишь, что первая, невольно, Нашла в мое ведущий сердце лаз. Увы, любовь, как жалила ты больно! Зачем зовется сладкой эта страсть, Коль в ней желаньям и скорбям раздольно? Зачем была не чистой эта сласть, Не цельной, не сиянием, а мукой? Как удалось тоске в нее попасть? Душа, сколь тяжкой для тебя наукой Сознанье это стало, коль одно Смогло представить все утехи скукой? И днем являлось льстить тебе оно, И ночью, коей наше полушарье, Казалось, было в сон погружено: Я ж, сердце, спать ложась, готовый к каре И вместе к дару, скорбен и устал, При каждом трепетал твоем ударе. Когда ж, сражен бессильем наповал, Я закрывал глаза — гонимый бредом И лихорадкой, сон меня бежал. Был нежной тени каждый шаг мне ведом, Средь сумрака встававшей, ибо взор За ней сквозь веки устремлялся следом. О, трепета сладчайшего напор, Змеившегося в жилах! о, наплывы Мильонов беглых мыслей и раздор Меж ними! Так зефир, колыша гривы Античных чащ, к речам склоняет их, А речи — смутны, долги, торопливы. Но что, пока я кроток был и тих Ты, сердце, об отъезде говорило Виновницы скорбей и грез твоих? Уже меня не плавило горнило Любви: огонь питавшая струя Воздушная поникла вдруг бескрыло. Раздавленный, прилег под утро я, Но кони, мне сулившие разлуку, Затопали близ отчего жилья. Дрожа, терпя неведомую муку, Взор тщетный направлял я на балкон И к каждому прислушивался звуку, Чтоб голос, если при прощанье он Из уст ее раздастся, был мне слышен, Коль остального небом я лишен. Когда казалось уху, что возвышен Вдруг средь толпы он, бил меня озноб И трепет сердца быть не мог утишен. Но вот тот голос, что душа взахлеб Впивала, удаляться стал, взгремели Колеса, прочь умчался конский топ. Тогда, один оставшись, на пределе Сил, сердце сжав рукой, глаза закрыв, Вздыхая, прикорнул я на постели. Затем бездумно стал бродить, чуть жив, Меж стен: была нема моя светлица. «Душе отныне страстный чужд порыв», Сказал я, горькой памяти вселиться Дав в сердце, вместе с ней запрет вселя Любить другие голоса и лица. И сердце билось, болью той боля, Какая гложет в долгий дождь нелетний, Уныло затопляющий поля. В тебе, любовь, я, двудевятилетний, Дитя скорбей, тем меньше находил Любви, чем казнь твоя была заметней, Чем больше становился мне не мил Мир дивный, и лужаек разнотравье, И тишь зари, и пение светил. Любовью к красоте от жгучей к славе Любви я был избавлен: места той Уж не нашлось в душе, ее державе. На милые занятья взгляд пустой Бросал я, их напрасными считая, Их, делавших все прочее тщетой. Конца изменам не было и края: Любовь одна другую быстро столь Смела! Ах, жизнь и впрямь тщета пустая! Лишь с сердцем, чей был склеп исхожен вдоль И поперек, предаться разговорам Любил я, лишь его лелеял боль. В себя и в пол я упирался взором, Чтоб к девам — будь красива, будь дурна Лицом — не обращаться ни к которым, Да лика без изъяна, без пятна Не замутят в душе моей, как глади Вод — ветерком гонимая волна. И эта грусть по отнятой усладе, Грусть, что на нас наваливает груз, Былую радость растворяя в яде, Грусть по ушедшим дням мне жестче уз Сжимала грудь: не думал я о сраме, Не ранил сердца злой его укус. Я, небо и святые, чист пред вами: Мне был неведом темный интерес — Жгло душу целомудренное пламя. Та страсть жива, тот пламень не исчез, И образу меж дум моих привольно Тому, что дал мне радости небес Вкусить. Мне одного его довольно. Перевод А. Наймана ОДИНОКИЙ ДРОЗД[34]
С верхушки башни древней[35] На всю округу одинокий дрозд Поет, покуда не угаснет день, И по лугам гармония блуждает. Вокруг весна блистает, Ликует средь полей, И сердце млеет, глядя на нее. Рев стад я слышу, блеянье отар; Наперегонки радостные птицы Кружатся и мелькают в вольном небе, Встречая время лучшее свое: Задумчивый, со стороны глядишь ты, Ни к ним пристать, ни взмыть желанья нет Веселья ты не любишь, Забав бежишь; лишь свищешь — так ты губишь И жизни всей, и года лучший цвет. О, до чего моя С твоей повадка схожа! Смех, утехи — Дней молодых блаженная семья — И ты, любовь, подруга юных лет И горечь вздохов старости преклонной, Не знаю почему, мне дела нет До вас; я прочь стремлюсь чуть не бегом Изгоем, чужаком В местах моих родных Весенние дни жизни провожаю, Обычай существует в нашем крае День этот шумно праздновать под вечер. Ты слышишь колокольный звон знакомый И громкую ружейную пальбу, Плывущие вдали от дома к дому. Веселой, разодетой Вдруг молодежи смех Доносится: на улицу выходят Всех посмотреть и показать себя. А я на край деревни Бегу и в поле выхожу один. От игр и от утех Подальше; между тем Сквозь ясный воздух на закате дня Безоблачного солнце на меня Бросает взгляд прощальный И говорит, что юность меркнет в нас, Как блеск его за той горою дальной. Когда достигнешь ты заката жизни. Которую тебе отпустят звезды, Ты, пташка одинокая, конечно, Страдать не будешь, ибо Желанья ваши все — природы плод. А я, коль миг придет Стать на порог мне старости проклятой, И больше не сумею Другой душе сказать я что-то взглядом, И опустеет мир, и день грядущий Прошедшего окажется мрачнее, Что буду думать о моих желаньях? Об этом дне и о себе самом? О, как же я потом Раскаюсь, вспять влеком судьбой своею! Перевод А. Наймана БЕСКОНЕЧНОСТЬ[36]
Всегда был мил мне этот холм пустынный И изгородь, отнявшая у взгляда Большую часть по краю горизонта. Но, сидя здесь и глядя вдаль, пространства Бескрайние за ними, и молчанье Неведомое, и покой глубокий Я представляю в мыслях; оттого Почти в испуге сердце. И когда Услышу ветерка в деревьях шелест, Я с этим шумом сравниваю то Молчанье бесконечное: и вечность, И умершие года времена, И нынешнее, звучное, живое, Приходят мне на ум. И среди этой Безмерности все мысли исчезают, И сладостно тонуть мне в этом море. Перевод А. Ахматовой ВЕЧЕР ПРАЗДНИЧНОГО ДНЯ[37]
Безветренная, сладостная ночь, Среди садов, над кровлями, безмолвно Лежит луна, из мрака вырывая Вершины ближних гор. Ты спишь, подруга И все тропинки спят, и на балконах Лишь изредка блеснет ночной светильник Ты спишь, тебя объял отрадный сон В притихшем доме; не томит тебя Невольная тревога; знать не знаешь. Какую ты мне рану нанесла. Ты спишь; а я, чтоб этим небесам, На вид столь благосклонным, и могучей Природе древней, мне одну лишь муку Пославшей, — чтобы им привет послать, Гляжу в окно. «Отказываю даже Тебе в надежде я, — она сказала,— Пусть лишь от слез блестят твои глаза» День праздничный прошел, и от забав Теперь ты отдыхаешь, вспоминая Во сне о том, быть может, скольких ты Пленила нынче, сколькими пленилась: Не я — хоть я на то и не надеюсь — Тебе являюсь в мыслях. Между тем Я вопрошаю, сколько жить осталось, И на землю бросаюсь с криком, с дрожью. О, как ужасны дни среди цветенья. Перевод А. Ахматовой К ЛУНЕ[38]
Я помню, благодатная луна, Уж год назад на этот самый холм Я приходил, чтобы тебя увидеть, Висела ты тогда над этим лесом, Как и теперь, деревья освещая. Но зыбким и туманным из-за слез, Мои ресницы щедро оросивших, В моих очах плыл лик твой: жизнь моя Была и остается полной мук. И все ж, луна возлюбленная, мне Отрадно вспоминать — и даже скорби Сам возраст вычислять. О, как приятно В дни юности, когда еще так длинен Надежды путь, а памяти так краток, Минувшее припомнить, пусть оно Печально, пусть еще страданье длится. Перевод А. Наймана СОН[39]
Настало утро. Из прикрытых ставен Сквозь сумрак темной спальни пробирались С балкона солнца первые лучи; В тот час, когда особенно легко И сладостно смежает веки сон, Приблизилась и мне в лицо взглянула Тень той, которая любовь впервые Внушила мне, в слезах оставив после. Казалась мне не мертвой, но печальной. Как все несчастные; и, на чело Мне руку положив, она спросила: «Ты жив? Скажи, хоть тень воспоминанья О нас хранишь?» — «Откуда, — я ответил,— Ты появилась, милая? О, сколько Я по тебе грустил; и я не верил, Что можешь ты об этом догадаться, И безутешна скорбь моя была. Ужель ты здесь, чтоб вновь меня покинуть? Мне страшно это! Что с тобою сталось? Такая ль ты, как прежде? Иль твоя Душа страдает?» — «Омрачен забвеньем Твой ум, его окутывает сон,— Она сказала, — Я мертва, ты видел Меня в последний раз давно». Сдавила Боль страшная мне сердце, как услышал Я эту речь. Она же продолжала: «Угасла я во цвете лет, когда Особенно желанна жизнь и сердце Еще не знает, сколь надежды тщетны. И слишком мало удрученный смертный Прошел, чтобы стремиться к той, чья власть Освободит его от всякой муки; И безутешной смерть приходит к юным; И участь тяжела надежды той, Что гаснет под землею. Тщетно знать То, что таит природа от людей, Не искушенных в жизни, и гораздо Сильнее, чем их несозревший разум, Слепая боль», — «О милая, — сказал я,— Несчастная, молчи, терзает сердце Мне эта речь. Ты, значит, умерла, Моя любовь, а я, я жив, и было Предсказано судьбой, что смертный пот Прекрасное чело твое омоет, А у меня нетронутой пребудет Вот эта оболочка? Сколько раз Я думал, что тебя нет больше в мире И что тебя не встречу никогда, Но был не в силах этому поверить. Что смертью именуется? Сегодня На опыте узнать бы мог я это И беззащитное чело избавить От беспощадной ненависти рока. Я молод, но, как старость, увядает И гибнет эта юность. Жизни цвет Похож на старость, что страшит меня И все же далека еще. В слезах,— Сказал я, — родились мы оба, счастье Не улыбнулось нам, и небеса Страданьем нашим насладились жадно; Но коль слезой ресницы увлажнялись, И бледность покрывала мне лицо Из-за ухода твоего, и муку Терплю досель, скажи мне, ты любви Иль жалости к влюбленному несчастно Хоть каплю выпила, когда жила? Тогда влачил печально дни и ночи, Да и сейчас в сомнениях напрасных Рассудок гибнет. Если раз хотя бы Боль за меня тебе сдавила сердце, Не утаи того, молю тебя, Мне будет легче примириться с мыслью, Что будущее отнято у нас». Она в ответ: «Несчастный, ободрись, Скупой на жалость не была тогда я, Да и теперь ее не прячу — я Сама была несчастна. Не рыдай Над этой бедной девушкой отныне». «Во имя всех несчастий и любви, Терзающей меня, — воскликнул я,— Во имя нашей юности и тщетных Надежд позволь, о милая моя, Твоей руки коснуться». И она Печально, нежно протянула руку. Я целовал ее и от блаженства Томительного трепетал, к груди Я, задыхаясь, прижимал ее. Лицо мое покрылось потом, голос Пресекся, день померк в моих глазах. Тогда она, так ласково взглянув В лицо мое, сказала мне: «О милый, Ты забываешь, что красы своей Лишилась я: и ты горишь любовью Напрасно, друг несчастный, и трепещешь. Теперь прощай! Отныне в разлученье Пребудут наши души и тела, Несчастные навеки. Для меня Ты не живешь и больше жить не будешь; Рок разорвал твои былые клятвы». Тогда, от муки застонав, в слезах Рыданий безутешных, ото сна Освободился я. Но все в очах Она стояла, и в луче неверном Казалось мне, что видел я ее. Перевод А. Ахматовой УЕДИНЕННАЯ ЖИЗНЬ[40]
Дождь поутру, в тот час, когда крылом Бьет курица, ликуя взаперти, И на балкон выходит обитатель Полей, и шлет родившееся солнце Лучей дрожащих стрелы в гущу капель Летящих, — по моей лачуге он Стучит легко, и вот я пробуждаюсь. Я подымаюсь и благословляю Веселые долины, птичий гомон, И облака, и свежий ветерок,— Затем что грязным стенам городским. Где неотступно за спиною горя Плетется злоба, я воздал довольно; Скорбя живу, скорбя умру — скорей бы! Хоть чудится тень жалости в природе Вокруг меня; и день! — он добр ко мне, Но от несчастных отвращаешь взор И ты, презрев страдания и муки, И ты лишь счастью царственному служишь, Природа! На земле и в небесах Иного друга у несчастных нет, Убежища иного — лишь могила. Порой я нахожу уединенье На берегу крутом, у озерца, Увитого венцом дерев безмолвных; Полуденное солнце в эти воды Глядит с небес на свой спокойный облик; И не шуршат былинки и листы, И легкий ветерок не морщит воду, Молчат цикады, неподвижны птицы, И бабочки крылами не трепещут, Вдали, вблизи — ни звука, ни движенья, Объято все возвышенным покоем. В нем я почти что забываю мир И самого себя; как будто тело Мое исчезло; и ни дух, ни чувство Им не владеют, и его покой Сливается с безмолвьем этих мест. Любовь, ты отлетела далеко От некогда горячего — да что я! — От сердца, так пылавшего. Холодной Рукой его уже несчастье сжало И беспощадно обратило в лед Во цвете лет моих. Я помню время. Когда ко мне спустилась в сердце ты. То время сладко и неповторимо, Когда впервые юношеским взорам Откроется театр несчастный мира. Даря улыбки им — подобье райских. И юноша почует, как в груди Желанья и надежды полнят сердце, И он к земным готовится трудам, Как к балу иль к игре, — несчастный смертный! Но я, любовь, тебя не замечал. Пока фортуна жизнь мне не разбила. Пока от непрестанных слез глаза Не прояснились. И, однако, если Среди долины ровной, на заре Безмолвной иль когда блистает солнце На кровлях, на холмах и на полях, Мне девушка встречается с прелестным Лицом; или в покое летней ночи. Остановившись на краю селенья, Пустые созерцаю я пространства Иль в комнате отшельнической к пенью Прислушиваюсь звонкому девчушки, Которая сидит за рукодельем В ночи, — вдруг начинает биться сердце Окаменелое, но вновь — увы! — Впадает вскоре в прежний сон свинцовый Моей душе давно волненья чужды. О милая луна, в твоих лучах В лесу танцуют зайцы, и охотник Досадует наутро, что следы Их спутаны, обманны и от нор Его уводят прочь; привет тебе, Царица ночи. Ненавистен луч твой Грабителю, когда в лесу, в овраге Ты освещаешь вдруг его кинжал,— Преступник слух напряг и ловит жадно Стук колеса, копыт иль топот ног С дороги дальней, а потом внезапно Оружьем зазвеневшим, хриплым криком И обликом зловещим ужасает Прохожего — его он бросит вскоре Полуживым и голым. Ненавистен В кварталах городских твой белый свет Распутнику, который у домов Вдоль стен крадется, прячется в тени, Пугается зажженных фонарей Или дверей распахнутых. Твой вид, Который ненавистен злобным душам, Пусть для меня всегда отрадой будет На побережье этом, где ничто — Лишь склоны да веселые поля — Пред взором не откроется моим. И все-таки привык я проклинать, Хоть в этом нет моей вины, твой луч, Твой милостивый луч, коль в людном месте Он взглядам человеческим откроет Меня иль мне покажет лица их. Всегда я буду восхвалять отныне Тебя — средь туч ли отдыхать ты будешь, Властительницей ли равнин эфирных На слезную глядеть юдоль людскую. Ты будешь часто видеть, как бреду Я, одинокий и немой, по лесу, По берегам зеленым иль сижу В траве, и счастлив, что еще осталось И сердце, и дыхание для вздохов. Перевод А. Наймана КОНСАЛЬВО[41]
Земную жизнь навеки покидая, Лежал Консальво; некогда роптал он На свой удел — теперь уж нет: забвенье Желанное грозило поглотить Его на пятом пятилетье жизни. В день смерти неподвижно он лежал, Покинутый любимыми друзьями — Никто за оставляющим сей мир Пуститься в бесконечный путь не может. Но — жалостью подвигнута одной,— Чтоб в одиночестве его утешить, Была с ним рядом та, что занимала Все помыслы его, краса Эльвира, О власти ведая своей, — что взглядом Веселым или ласковою речью, Повторенной им в мыслях многократно, Она могла в мгновение любое Несчастному влюбленному дать силы, Хоть он ни разу ей не говорил Слова любви. Всегда в его душе Всевластная была сильнее робость, Чем страсть. И оттого из-за чрезмерной Любви он стал ребенком и рабом. Но развязала смерть его язык, До той поры молчавший. Угадал он, Что наступает час освобожденья, Ее, собравшуюся уходить, Взял за руку, сжал пальцы ей и молвил: «Уходишь ты, тебя уж гонит время. Прощай, Эльвира. Больше не увижу Тебя. Прощай. Благодарю тебя За все заботы так, как только могут Благодарить мои уста. Награду Воздаст тебе, кто может, если только Благочестивых ждет награда неба». Эльвира побледнела, тяжело Вздохнула грудь ее от этой речи; Всегда томится сердце, даже если Чужой ему уходит, говоря: «Прощай навеки». Возразить хотела Она и приближенье рока скрыть От умирающего, но его Слова ее опередили: «Смерть Желанная, которую так часто Я звал, ко мне снисходит наконец; Я не боюсь ее; зловещий этот День кажется мне радостным. Гнетет Меня лишь то, что я тебя, Эльвира, Теряю, уходя навеки. Сердце От этой мысли рвется. Не увижу Я этих глаз и не услышу слов Твоих! Но перед тем, как ты оставишь Меня навек, Эльвира, согласись Мне подарить последний поцелуй И первый в жизни! Тем, кто умирает, Нельзя в благодеянье отказать. Полуугасший, похвалиться этим Я не смогу: навеки мне уста Замкнет рука чужая», — молвил он, Вздохнул и к обожаемой деснице Холодные уста с мольбой прижал. В сомненьях, в размышленьях пребывала Красавица, вперив свой взгляд, сиявший Очарованьями, в глаза, где слезы Последние блестели. Волю друга Презреть и омрачить еще сильней Печальное прощание отказом Ей сердце не позволило, и в нем К знакомому ей жару состраданье Верх взяло. И небесное лицо, Желанные уста — предмет мечтаний И вздохов в продолженье стольких лет — Приблизила она к лицу его, Поблекшему в борении со смертью, И поцелуев множество, исполнясь Сочувствия и жалости высокой, На судорожно стиснутых губах Влюбленного она запечатлела. Что ты узнал тогда? Очам твоим Какими показались жизнь и смерть, Консальво уходящий? Осторожно Возлюбленной Эльвиры руку он На сердце положив свое, что билось Последними ударами любви И смерти, молвил: «О моя Эльвира, Я на земле еще! Я знаю: эти Уста — твои, твою сжимаю руку! Мне кажется виденьем это, бредом, Невероятным сном. Сколь многим я Обязан смерти. Не была, я знаю, Эльвира, тайною моя любовь Ни для тебя, ни для других — не скрыть На свете истинной любви. В поступках, В глазах, в лице смущенном проявлялась Она — но не в словах. И навсегда Безмолвным бы осталось это чувство Огромное, всевластное, когда бы Отваги смерть ему не придала. Теперь я встречу смерть, судьбой довольный И не горюя больше, что однажды Открыл глаза на свет. Я жил не зря, Коль было суждено моим губам Коснуться этих губ. Считаю даже Счастливым свой удел. На свете есть Две вещи высшие: любовь и смерть. К одной меня приводят небеса Во цвете лет моих; другой я счастлив Довольно. Ах, когда бы только раз, Один лишь раз любовь ты подарила, Спокойную и долгую, — в тот миг По-новому взглянул бы я на землю И раем бы казалась мне она. С утешенным бы сердцем я страдал До старости ужасной, ибо мне, Чтоб выдержать ее, довольно было б Тот миг припомнить и сказать: я был Счастливей всех счастливых. Но настолько Блаженным быть не даст вовеки небо Земному существу. Любовь и радость Соединить не можем мы. И все же Под пытки палача, под бич, на дыбу Я полетел бы из твоих объятий И в бездну вечной казни бы спустился. Эльвира! И счастливей и блаженней Бессмертных будет тот, кого улыбкой Любви ты одаришь! Счастливец, кто Кровь за тебя прольет и жизнь отдаст! Дозволено, дозволено живому, И не во сне, как я, бывало, думал, Дозволено вкусить при жизни счастье. Узнал я это в день, когда взглянул Бесстрашно на тебя. Пусть из-за смерти Случилось так. И все же этот день, Жестокий день, средь горестей моих, Не проклял я ни разу в сердце стойком. А ты живи и дальше, украшая Мир обликом своим, моя Эльвира. Никто, как я, любить тебя не будет. Второй такой любви не быть. Как долго Консальво бедный призывал тебя, И плакал, и стенал! Как я бледнел, Как стыла грудь при имени Эльвиры; Как я дрожал всегда, на твой порог Ступив, заслышав ангельский твой голос, Чело твое увидев, — я, который Встречаю смерть бестрепетно. Уходят Из слов любви дыхание и жизнь. Прошла пора, мне этот день не вспомнить. Прощай, Эльвира! Вместе с искрой жизни Из сердца исчезает наконец Любимый образ твой. Прощай. И если Не тяготилась ты моей любовью, То вслед моим носилкам погребальным, Завидев завтра их, пошли свой вздох». Он смолк; и вскоре дух его покинул; И до заката солнца этот первый Счастливый день угас в его очах. Перевод А. Наймана К МОЕЙ ДОННЕ[42]
Ты, красота, внушаешь Издалека любовь: твой образ зыбко То входит в сон, то сердце потрясаешь, Божественная тень, Ты в час, когда блестит В полях природы утренней улыбка; Невинностью дыша, Не ты ль блаженство веку золотому Дала? Паришь ли, легкая душа, Над миром, иль тебя скрывает рок Скупой затем, что в будущем твой срок? Нет у меня надежды Узреть тебя живой когда-нибудь. Ни даже в миг, когда в пустынной мгле К приюту вечному проложит путь Мой дух. Лишь занимался Мой день, повит туманом,— Я знал уже, что по нагой земле Бредешь ты. И нигде Тебе подобных нет. Лицом и станом, Походкой, речью сходные с тобой Не повторят прекрасный образ твой. Средь горестей, что людям Отпущены судьбой, Когда бы кто-то встретился с тобой, С той, что рисует мысленный мой взор, О, сколь он был бы счастлив. Из-за любви твоей до этих пор И я б стремленьем к доблести и славе Был одержим, как в пору юных лет. Страданьям нашим утешенья нет; Но стала бы с тобою жизнь земная Подобьем светлым рая. В долинах, где, звеня, С утра блуждает песня земледельца, Где я порой сижу И сетую, что юный сон меня Покинул; на холмах, где я бужу, В слезах, воспоминанья об утрате Желаний и надежд, — одною думой Мой трепет пробужден: о, если б мог я, Хоть грезя, сохранить в наш век угрюмый Твой образ! — коль отняли существо, Мне хороша и видимость его. Бессмертная идея[43], Коль чувственною формой Пренебрегаешь, не желая пасть На Землю из обители нетленной И знать страданья власть; Иль средь миров бесчисленных Вселенной Избрала для себя прекрасней мир, Светящую нежней звезду близ Солнца, И там вдыхаешь ласковый эфир,— Прими с Земли, на муки обреченной, Гимн, что поет неведомый влюбленный. Перевод А. Наймана ГРАФУ КАРЛО ПЕПОЛИ[44]
Как этот сон томительный и скорбный, Который жизнью мы зовем, ты терпишь, Пеполи мой? Какой надеждой сердце Поддерживаешь? На какие думы, На труд какой, благой иль скучный, тратишь Досуг, тебе доставшийся от предков, Мучительное, тяжкое наследье? При всех условьях жизнь, по сути, праздность, Поскольку этот труд, усилья эти, Направленные не на благородный Предмет, не достигающие цели, Звать можно праздными. Коль сонм рабочих, Которых что рассвет, что вечер видят Грунт роющими, жнущими иль стадо Пасущими, вы назовете праздным. Вы правы — ведь живут, чтоб заработать На жизнь, они, а ничего сама Жизнь по себе не стоит. Дни влачит И ночи кормчий в праздности, и празден Пот вечный мастерских, и праздно бденье Военных и опасности их битв; Торговец алчный праздно существует; Причем никто блаженства, о котором Единственно природа смертных грезит, Не обретает ни себе, ни прочим В опасности, в поту, в заботах, в бденьях. Лекарство от упорного желанья Счастливым быть, заставившего смертных С тех пор, как мир был создан, непрестанно Вотще вздыхать, природа заменила Обильем нужд в несчастной нашей жизни, Которых без труда или заботы Не удовлетворить: хотя б наполнен Тогда, уж если радостен не стал, День для семьи людей, и жажда счастья, Тревожная и смутная, терзает Не так сердца. Вот почему всех видов Животные, в груди которых жив Один, не менее пустой, чем наш, Инстинкт блаженства, заняты всецело Лишь поддержаньем жизни: меньше нас Печалясь и трудясь, проводят время Они и не клянут часов неспешность. Но мы, заботу о существованье Отдавшие в другие руки, терпим Тягчайшую нужду, другим с которой Не справиться, а нам не рассчитаться Без мук и скуки, — то необходимость Истратить жизнь: жестокая, тупая Необходимость, от нее не могут Ни тучность нив иль стад, ни блеск сокровищ, Ни двор великолепный иль порфира Избавить род людской. Коль человек, Гнушаясь вышним светом, отвращаясь От лет пустых, не даст опередить Руке самоубийственной задержку Мгновенья рокового, все лекарства От злобных жал неисцелимой жажды, Вотще влекущей к счастью, все бессильны. Хоть тысячу добудь он их, ища Повсюду: не заменит ни одно Единственного, данного природой. Вон тот, кто туалетом и прической; Бездельем важным; лошадей, колясок Исследованьем тонким; посещеньем Салонов модных, людных мест, бульваров; Участьем в играх, ужинах, балах — Все дни и ночи занят, и не сходит Улыбка с губ его; увы, в груди, На дне ее, тяжелая, глухая, Недвижная, как столп алмазный, скука Бессмертная царит, против которой Пыл юности бессилен: не разрушить Ее ни сладкой речью алых уст, Ни нежным взглядом пары черных глаз, Дрожащим, драгоценным взглядом, самой Достойной неба вещью на земле. А тот, как бы решив избегнуть общей Судьбы печальной, жизнь проводит в смене Широт и стран, моря пересекает И взгорья, объезжает шар земной, Границ пространства достигая, людям Открытых средь бескрайних далей мира Природой. Но, увы, форштевни черной Тоской обвиты: призывает счастье Средь всех широт, под всеми небесами Вотще и он — везде царит печаль. Еще есть те, кто, труд жестокий Марса Избрав, часы изводит, в братской крови Купая праздно руки; есть и те, Кто утешает скорбных, и, вредя Другим, считает, что спасает тех от горя, И, зло творя, убить стремится время. Одни — искусства, знанья, добродетель Преследуют, другие притесняют Свой иль чужой народ иль отдаленных Стран нарушают мир патриархальный Торговлею, войною и обманом, На что вся жизнь их, дар судьбы, уходит. Кротчайшее желанье и заботы Нежнейшие в цвет молодости вводят Тебя, в апрель годов — вот первый неба Дар, милый всем, но горький тем и вредный, Кто родины лишен. Тобой владеет И движет страсть к стихам, к живописанью Словами редких, слабых, беглых теней Красы земной, плодящих в изобилье Изысканные грезы, что природы Великодушней и небес, и наши Все заблужденья. И тысячекратно Тот счастлив, кто с годами не теряет Способности к воображенью хрупкой И драгоценной, даровал которой Рок сохранить навеки юность сердца,— Что в зрелости и в старости, как в годы Цветущие, природу украшает В глубинах дум и оживляет смерть И пустоту. Да одарит тебя Судьбой подобной небо и да явит Огнь, сердце ныне жгущий, и в сединах Возлюбленным поэзии. Меня же Все ранних лет обманы оставляют, Я чувствую, и сладкие виденья Тускнеют на глазах, хоть я любил их И будет вызывать воспоминанье О них до смерти плач и сожаленья. Когда негибким станет тело это И зяблым, и ни солнечных, спокойных Полей блаженное уединенье, Ни, по весне, напев рассветный птиц, Ни в небесах прозрачных над холмами И берегом безмолвная луна Не тронут сердца мне; когда красоты Природы и искусства для меня Мертвы и немы станут, взлет же мысли И нежность чувств — неведомы и чужды; Тогда, еще раз клянча утешенья, Сфер погрубей, чтоб в них неблагодарный Остаток жизни злой предать забвенью, Коснусь. К суровой правде, к тайным судьбам Вещей земных и вечных обращусь, Исследуя, зачем людское племя Сотворено, зачем нуждой и мукой Отягчено, к какой последней цели Гонимо роком и природой, кто Рад нашей боли, кто ее желает, Каков порядок, смысл, закон движенья Вселенной непостижной, мудрецам Восторг внушавшей, мне же изумленье. Такими размышленьями займу я Досуг: как знанье правды ни печально, Есть сладость в нем. И если мне придется О правде рассуждать и не оценит Мир или не поймет моих речей, Не огорчусь я, ибо не угаснет Во мне влеченье сладостное к славе, Не к суетной богине, нет, а к той, Что счастья, рока и любви слепее. Перевод А. Наймана ПРОБУЖДЕНИЕ[45]
Я думал, мукам юности Вовек уж нет возврата,— Горчайшая утрата Во цвете лет моих; Из глуби сердца движимы. Так сладки муки эти, Что ничего на свете Нет радостнее их. Какие слезы, жалобы Исторгла перемена! Из ледяного плена Душою рвался я. Но боль меня покинула, И сердце опустело, И без любви хладела В унынье грудь моя. Я плакал, что оставленной Жизнь предо мной предстала; Над миром покрывала Раскинул вечный хлад. День стал пустым; безмолвная Ночь сумрачней и жутче, Луна погасла в туче, И звезды не горят. И все же — чувство прежнее Те слезы пробудило; Как прежде, сердце жило И билось в глубине; Воображенье пряталось За той же самой далью, И с давешней печалью Скрывалась боль во мне. А вскоре не найти было И от нее ни тени, И больше мне на пени Не оставалось сил; Поник, и утешения Я — сердцем, все забывшим, Почти уже не жившим,— Ни разу не просил. Каким я был! Тот юноша, Что с яростью и пылом Жил в заблужденье милом,— Похож ли на меня? Мне сердца свистом ласточка Не трогала бессонным, В просторе заоконном Кружась с рассветом дня, Ни эта осень бледная В усадьбе опустелой, Ни солнца луч несмелый, Ни колокола звон; Вотще звезда вечерняя Плыла над тишью ныне, И соловей в долине — Стонал напрасно он. И даже очи светлые, И беглый взгляд украдкой, И зов любови сладкой, Услышанный вдвоем, И на моей лежавшая Рука — нежна, прекрасна,— Сошлись и вы напрасно В тяжелом сне моем. Уныло, без волнения, Забыв, что значит нежность, Я жил, и безмятежность Прогнала тень с лица. В груди моей измученной Желанья все истлели, Лишив последней цели — Желания конца. Как дней преклонной старости Остаток жалкий голый, Так жизни май веселый Я проводил в те дни. Ты, мое сердце, сказочных Тех лет не замечало, А их дано так мало, Так коротки они. Кто ж пробуждает все-таки Меня от сна больного? И что за доблесть снова В себе почуял я? Порывы, заблуждения И призрачные дали. Для вас не навсегда ли Закрыта грудь моя? Свет дней моих единственный! — Так это вы воскресли — Те чувства, что исчезли В отрочестве моем! Где б взором я ни странствовал По небу, в ближнем поле, Во всем — источник боли, И радость есть во всем. Опять со мною озеро И лес на косогоре, О чем-то шепчет море, Беседует родник. И после сна столь долгого Я слезы лью обильно! Кто мне велит? Как сильно Взгляд от всего отвык! О сердце, не надежды ли Вновь распахнулись вежды? Но мне лица надежды Уж не видать, увы! Мне трепет и мечтания Достались от природы, Да были злы невзгоды — Дары ее мертвы. И все же, окончательной Не празднуют победы Ни горестные беды, Ни грязный мир, ни рок. Я погружен в несхожие С земною явью грезы. Глуха природа; слезы Не лей — какой в них прок? О бытии заботится Одном, забыв о благе; Пусть мы несчастны, наги — Ей мил наш скорбный вид. Мы не находим жалости Вокруг; и бег свой вечный Вершим; и каждый встречный Унизить нас спешит. Талантами и доблестью Наш век пренебрегает; Еще не достигает Достойный труд хвалы. И вы, глаза отверстые, Где чудный луч трепещет, То не любовь в вас блещет — Зря светите из мглы. Глубокое и тайное В вас чувство не искрится, В груди не загорится Вовеки дивный жар. Живая страсть становится Игрушкой интересной, А за огонь небесный Презренье — лучший дар. Но прежние, я чувствую, Мечтанья снова живы; Узнав свои порывы, Душа удивлена. Ты, сердце, снова к бодрости Зовешь, к былому пылу; Я знаю, чуя силу, Что от тебя она. Мир, красота, природа ли, Судьба ли — благородной, Возвышенной, свободной Душе несут обман. Ты ж, сердце, рок осилило Биеньем одиноким — Так назову ль жестоким Того, кем дух мне дан! Перевод А. Наймана К СИЛЬВИИ[46]
О Сильвия, земного бытия Ты помнишь ли тот срок, Когда в смеющихся и беглых взорах Еще краса блистала И радостно и робко на порог Дней юных ты вступала? От пенья твоего Звенела непрерывно И даль дорог, и тихих комнат сень, Когда, к трудам привычна Девичьим, мыслью ты влеклась туманной Вдаль, в будущее. Май благоуханный Сиял. Так проводила ты обычно В то время всякий день. Порой, занятья бросив И потом орошенную бумагу, Которым отдавал Пыл ранних лет и юную отвагу, Я отческий спешил покинуть дом, Чтоб пенья твоего услышать звуки, Чтоб видеть, как твои мелькают руки Легко над многотрудным полотном. Синь неба оглянуть Любил, сады и золото тропинок, Там — море, дальше — горы. Не выскажет язык Того, что мне переполняло грудь. Какие помыслы, дела какие! Как много сладких дум Наш занимало ум! Какой казалась жизнь, судьба людская, О Сильвия моя! Вновь безутешен я, О наших упованьях вспоминая; Вновь мучаюсь от боли. Природа, почему и малой доли Того, что обещала, не даешь? Зачем так часто детям Своим ты даришь ложь? Еще зима не высушила травы, А ты, сраженная недугом тайным, Увяла, нежная! Не дождалась ты Цветенья дней своих. Еще твоя не волновалась кровь От сладкой черным локонам хвалы Или твоим влюбленным скромным взорам. Ты не смеялась в праздник разговорам Подружек про любовь. Затем моя надежда Блаженная погибла: отнял рок У дней, сужденных мне. Их молодость. Увы, Как миг, твой век протек, Подруга юных лет, Моя мечта, залитая слезами! Так вот он, этот мир? Вот каковы Утехи, страсть, труды, событья, нами Переговоренные в час бесед! Явь было не под силу Тебе принять — ты пала! И вдалеке рукою указала Смерть хладную и голую могилу. Перевод А. Наймана ВОСПОМИНАНИЯ[47]
Медведицы мерцающие звезды, Не думал я, что снова созерцать Привычно буду вас над отчим садом И с вами разговаривать из окон Того приюта, где я жил ребенком И радостей своих конец увидел. Ваш и светил, вам равных, вид — какие В моем сознанье образы, какое Рождал безумье некогда! Тогда, В молчанье сидя на зеленом дерне, Почти весь вечер проводить любил я, На небо глядя и внимая пенью Лягушки из долины отдаленной. Вдоль изгороди, над цветочной грядкой Блуждал светляк, душистые аллеи И кипарисы на ветру шептали Там в роще; доносились из-под кровли Родной, сменяясь, голоса и звук Работы мирной слуг. И сколько мыслей Огромных, сколько сладких снов внушал мне Вид моря дальнего и гор лазурных[48] — Их вижу я отсюда, их когда-то Мечтал преодолеть я, чтоб достичь Какого-то таинственного мира, Таинственного счастья для себя! Не знал своей судьбы я. Сколько раз Жизнь горькую, пустую жизнь мою Охотно променял бы я на смерть. Не говорило сердце мне, что юность Я буду осужден в селенье этом Глухом сжигать меж низменных и грубых Людей, которым чужды и смешны Слова «ученье», «знанье». Ненавидеть, Бежать меня не зависть им велит — Ведь не меня они считают выше Себя, а то, что в сердце я храню, Хоть я никак того не обнаружил. Здесь годы провожу — забыт, покинут, Без жизни, без любви; и поневоле Средь сброда недругов ожесточаюсь. Здесь, жалость и достоинство отбросив, Я начинаю презирать людей — Тому виною стадо, что столпилось Вокруг; а время юности летит, То время, что и славы драгоценней, И лавров; драгоценнее, чем чистый Свет солнца, чем дыханье; я ж теряю Тебя без наслаждений, бесполезно, В пристанище безлюдном, средь печалей, О цвет единственный бесплодной жизни. Слетает ветер и приносит звон Часов с высокой башни. Ободреньем Был этот звон, мне помнится, в те ночи. Когда еще ребенком в темной детской Я утра ждал, а непрерывный страх Мне не давал уснуть. Здесь все, что вижу Иль слышу я, — лишь возвращенный образ. Он сладкое несет воспоминанье. Но к сладости примешивает боль О настоящем мысль, тоска пустая, Грусть по былому и слова «я был». Там, обращенная к закату солнца. Та лоджия, те расписные стены, Изображенье стад и день, встающий В пустых полях, — они моим досугам Дарили тысячи услад, когда Везде со мною жило заблужденье Могучее. В старинных этих залах, В сиянии снегов, когда свистел Вокруг широких этих окон ветер, Звучало эхо возгласов моих Ликующих, моих забав, в те дни, Когда вещей чудовищная тайна Нам видится исполненной блаженства; Ребенок, как неопытный любовник, К обманной жизни тянется, еще Нетронутой и целой, с вожделеньем, Небесным блеском вымысла пленяясь. О милые обманы и надежды Тех первых лет моих; сбиваюсь я Всегда на разговор о вас; ни бег Мгновенных лет, ни смена чувств и мыслей Забыть вас не заставили. Мне ясно, Что честь и слава — призраки; утехи И блага — лишь желанный сон, а жизнь Бесплодная — убожество. И хоть Пусты мои года, хоть одиноко И мрачно бытие, — меня лишила Немногого фортуна, понял я. Но сколько раз я в мыслях возвращаюсь, Минувшие надежды, к вам и к первой, Мне дорогой игре воображенья; Вновь вижу я мое существованье, Столь жалкое, столь горестное; смерть — Вот все, что от былых надежд осталось; Сжимает сердце боль, я понимаю, Что утешенья нет в моей судьбе. И все ж, когда со мною рядом будет Смерть долгожданная и станет близок Конец несчастий всех, когда земля Предстанет чуждым долом и из глаз Грядущее исчезнет — непременно Вас вспомню, и еще раз этот образ Меня вздохнуть заставит, и горька Мне будет мысль, что тщетно жил, и сладость Минуты роковой умерит болью. Уже в смятенье юношеских первых Томлений, удовольствий и желаний Смерть призывал я часто и подолгу У этого источника сидел И думал, как бы в лоне этих вод Покончить мне с надеждой и страданьем. Потом, средь бед слепых, среди сомнений, Я горевал о юности прекрасной, О цвете бедных дней, который рано Осыпался. И часто в поздний час На ложе, ставшем мне вернейшим другом, Под лампой тусклою стихи слагая, Оплакивал в ночном безмолвье дух, Нам данный на мгновенье, и себе В изнеможенье пел псалом надгробный. Кто может вспомнить вас и не вздохнуть, О первое явленье несказанных И милых юных дней, когда впервые Мелькают перед смертным восхищенным Улыбки девушек и всё вокруг, Всё разом улыбается ему; Безмолвна зависть — то ли спит еще, То ль благосклонна; и весь мир (о, чудо!) Ему уже протягивает руки, Его грехи прощает, с ликованьем Его приход встречает и, склоняясь, Показывает, что как господина Его он принимает и зовет? Дни быстротечные! Как вспышки молний, Пропали вы. И кто из смертных может Не ведать горя, если для него Пора минула, лучшее исчезло И молодость, ах, молодость — прошла? Нерина! О, ужель не слышу я. Что все окрест мне молвит о тебе? Ужель исчезла ты из грез моих? Куда же ты ушла, что нахожу Здесь о тебе я лишь воспоминанье, Моя услада? Уж тебя не видит Родимая земля и опустело Окно твое, в котором ты стояла, Со мной болтая, и в котором ныне Лишь отраженье звезд печальных. Где ты, Что голос твой не слышен больше мне, Как некогда, в те дни, когда малейший Звук уст твоих, которым я внимал, Невольно заставлял меня бледнеть? Иное время. Дни, любовь моя, Твои размыло. Ты ушла. Другие Явились вслед, чтоб по земле пройти И жить среди холмов душистых этих. Но ты прошла стремительно; как сон Вся жизнь твоя была. Ты шла, танцуя; Чело блистало радостью, а взор Доверчивым блистал воображеньем И юным светом; рок задул его, И ты уснула. О Нерина! В сердце Моем — любовь былая. И на праздник Собравшись, говорю себе: увы, Нерина! ты себя уж не украсишь Для праздников, не явишься на них. И если май приходит и с ветвями И песнями влюбленные к подружкам Спешат, я говорю: моя Нерина, К тебе уже вовеки не придет Весна, вовеки не придет любовь. Едва завижу я цветущий берег Иль ясный день, едва я наслажденье Почувствую, я говорю: Нерина[49] Уже не наслаждается ничем, Не видит ни полей, ни неба. Ты Прошла, мой вечный вздох, прошла: и стало Всех грез прелестных спутником, всех чувств, Всех сладких и глухих движений сердца Жестокое воспоминанье это. Перевод А. Наймана НОЧНАЯ ПЕСНЬ ПАСТУХА, КОЧУЮЩЕГО В АЗИИ[50]
Что делаешь на небе ты, Луна? Безмолвная, ответь. Восходишь вечером, бредешь одна, Пустыни созерцая, — и заходишь. Ужель ты не пресытилась опять Извечною тропой Идти и вновь долины узнавать Все те же под собой? Не так ли пастуха Жизнь тянется, как эта? Встает он с первым проблеском рассвета, Скотину гонит, видит Стада, ключи и травы; Потом, устав, во тьме смыкает вежды, И ни на что другое нет надежды. Ужели не гнетет Жизнь эта — пастуха, А жизнь твоя — тебя? Куда стремится Путь краткий мой и твой извечный ход? Старик седой и слабый, Босой, полуодетый, С вязанкой дров тяжелой за спиной, Под ветром, под дождем, в полдневный зной, По кручам, но долинам, По камню, по песку, через кусты, По леденящему покрову снега Бежит и задыхается от бега; Пересекает и поток и топь; Упав, встает; спешит все больше, больше, Не смея отдохнуть; В крови, изранен; наконец приходит. Сюда его вели Дорога и старанья: Огромный, страшный перед ним обрыв. Он низвергается, все вмиг забыв. Гляди, Луна невиннейшая, вот Как смертный человек внизу живет. В мученьях он родится, В самом рожденье — сразу смерть таится. Боль и страданье — первое, что он Испытывает. С самого начала Отец и мать его хотят утешить В том, что родился он; Потом он вырастает — Они его лелеют; и потом Словами и делами много лет Приятное ему стремятся сделать, Смысл бытия открыв, утешив этим: По отношенью к детям Любовней долга нет. Но для чего тогда рождать на свет И для чего поддерживать жизнь в том. Кто просит утешенья? Коль жизнь людей несет несчастье им, Зачем ее мы длим? Светило целомудренное, вот Как человек живет; Но не из смертных ты, И речь моя вотще к тебе плывет. Но, странница извечная, одна, Задумчивая, ты, быть может, знаешь, Что есть земная жизнь. Страданье наше, наши воздыханья; И что есть смерть — что означает бледность Последняя в лице, И гибель всей земли, исчезновенье Привычного, возлюбленного круга. Конечно, понимаешь Ты суть вещей и что земле несет Закат или восход, Бег времени безмолвный, бесконечный. И знаешь ты, какой своей любви Весна улыбку дарит; Кто зноя ждет и для кого зима — Что темная тюрьма. Тебе открыты тысячи вещей, От пастуха простого скрытых тайной. Порой, когда гляжу я на тебя, Как ты безмолвно светишь на равнину, У горизонта слившуюся с небом, Или бредешь со стадом, Как я, дорогой длинной; Когда гляжу, как небосвод обилен Созвездьями, и мыслю: Зачем такое множество светилен? И беспредельность воздуха? и глубь И ясность неба без конца? что значит Огромная пустыня? что я сам? — Так рассуждаю про себя: о зданье Безмерном, горделивом И о семье бесчисленной; потом О стольких муках, о движеньях стольких И на земле и в небе всяких тел — Вращенью их отыщется ль предел? Откуда двинулись — туда вернулись; Разгадки не добиться, Что пользы в том и где плоды. Но ты, Ты знаешь все, бессмертная юница. Мне ж — смысл один лишь ведом, Что сей круговорот, Что бренное мое существованье Других, быть может, к благу и победам, Меня же — лишь к несчастью приведет. Ты счастливо, о дремлющее стадо, Скрыт от тебя твой жалкий жребий. Как Завидую тебе я! Не потому лишь, что тебе не надо Страдать; что все лишенья. Страх, тяготы ты тотчас забываешь; Но потому, что скуки отвращенья К бегущим дням не знаешь никогда. Ты на траве в тени — Спокойно и довольно; И большую часть года Не зная скуки так проводишь ты. Я ж на траву сажусь, укрытый тенью, Но дух мой предается отвращенью, Как бы ужален шпорой: И мечется душа моя, которой Покоя нет и места не найти. А я ведь не желаю ничего, И не было еще причин для слез. Ты счастливо. Ответить на вопрос: Чем счастливо и как? — мне не дано. Я ж мало наслаждений знал еще, О стадо, но не только это больно. Когда б могло ты говорить, то я Спросил бы лишь одно: Скажи мне, почему В благополучной праздности — довольство Находят все наперечет, А я — лишь отвращение и гнет. Вот если б я в заоблачный полет На крыльях мог умчаться, Чтоб бездна звезд мне вся была видна, Чтоб я, как гром, бродил в горах — я был бы Счастливее, о сладостное стадо, Счастливей, о безгрешная Луна! Иль, может быть, не прав, когда гляжу я На чью-то жизнь чужую; Все так ли будет иль наоборот, Родившимся — несчастья груз сполна Их первый день несет Перевод А. Ахматовой ПОКОЙ ПОСЛЕ БУРИ[51]
Вот миновала буря; Я слышу, как ликуют птицы; снова Выходит курица во дворик, повторяя Стишок свой. И небес Голубизна над той горой на юге Растет; все очищается в округе, И светлой кажется река в долине. В сердцах опять веселье; там и тут Шум слышен снова; все Взялись за прежний труд. Ремесленник с работою в руках У двери появляется — взглянуть На небо; погодя Выходит женщина с ведром к потоку Недавнего дождя. Торговец травами — переходя С тропинки на соседнюю — опять, Как прежде, принимается кричать. Вернувшегося солнца луч принес Холмам улыбку и усадьбам. Окна И двери можно в доме распахнуть: Я издали услышал Звон бубенцов с дороги, скрип колес Повозки, что опять пустилась в путь. В сердцах веселье вновь. В какое из мгновений Бывает жизнь отрадней, вдохновенней? Когда еще такая же любовь К трудам своим людьми овладевает? Толкает к новым? К прежним возвращает? Когда еще их беды не тревожат? Дитя боязни — радость; Веселье тщетное — Плод страха миновавшего, когда Смерть угрожала тем, Кому ужасна жизнь; Когда, безмерно мучим, Оборван, бледен, нем, Перед препятствием могучим Людской сдавался род На милость молниям, ветрам и тучам. О благосклонная природа, вот Дары и наслажденья, Что ты готовишь смертным, Нам наслажденье нынче — Преодолеть мученье; Ты щедро сеешь муки, а страданье Само восходит. Радость, Из ужаса родившаяся чудом,— Уже большая прибыль. Род людской, Любезный тем, для коих смерти нет! Ты счастлив даже лишку, Коль дали передышку Средь горя; и блажен, Коль смерть тебя от всех врачует бед. Перевод А. Ахматовой СУББОТА В ДЕРЕВНЕ[52]
Охапку трав на плечи взгромоздив, Проходит девочка в лучах заката, И несколько фиалок и гвоздик В ее руке зажато, Чтоб завтра, в праздник, в поясе их спрятать, И в волосы воткнуть, И грудь украсить, по обыкновенью. Ступень одолевая за ступенью, Старушка с прялкой ветхою своей Спешит к соседкам, что уселись кругом, Порассказать о лучших временах, Когда она на праздник наряжалась И шла плясать к подругам Под вечер, в те прекраснейшие годы Над старостью смеясь и над недугом. Уже просторы воздуха темны, Вновь небо сине, вновь ложатся тени От кровель и холмов Под бледным светом молодой луны. И вот уже звонят — И наступает праздник. Как будто с этим звуком Вновь в сердце сил излишек. Веселый шум и гам Несет гурьба мальчишек, Мелькая тут и там По площади селенья. Меж тем, насвистывая, земледелец — В мечтах о наступленье Дня отдыха — за скудный стол садится. Когда ж погаснут все огни вокруг И смолкнет всякий звук, Услышу я, как трудится столяр, Он что-то пилит, молотком стучит, Усердствует; он запер мастерскую И засветил фонарь, Чтоб кончить все к рассвету. Вот этот день, желаннейший в седмице — Больших надежд и радостных причуд; С собою завтра принесут Часы тоску и грусть; и в мыслях каждый К работе повседневной возвратится. Неугомонный мальчик, В своем цветенье юном С днем, радости исполненным, ты схож. Блестящим, чистым сплошь, Грядущей жизни праздничным кануном. Им наслаждайся нынче, мой проказник: Ты чудом опьянен. Теперь — молчок; пусть (хоть и медлит он) Тебе не будет в тягость этот праздник. Перевод А. Ахматовой НЕОТВЯЗНАЯ МЫСЛЬ[53]
Властительница сладостная дум. До глубины пленившая мой ум; Ужасный дар небес, Но милый мне; подруга Моих унылых дней — Все та же мысль — я неразлучен с ней. Кто не сказал о тайной Твоей природе? Власти Ее кто не узнал? Но, всякий раз в плену у этой страсти, О ней вещает нам людской язык — И ново то, к чему давно привык. Ты дух мой посетила, Когда пришел твой срок,— И стал он одинок! Как блеском молний, мыслями другими Лишь миг бываешь ты освещена; Стоишь огромной башней Ты над пустынной пашней Моей души — одна. Чем стали без тебя Земные все дела И вся земная жизнь в моих глазах! Знакомцев праздный круг — Лишь повод для досады. Мне больше не мила Тщета надежд на тщетные услады, Коль их сравнить с той радостью небесной. Что ты мне принесла! Как от скалистых гор Угрюмых Апеннин К улыбкам вдалеке полей зеленых Сейчас же странник обращает взор, Так быстро я от света Жестокого, сухого, Как в плодоносный сад, к тебе иду, Чтоб чувства расцветали в том саду. Мне кажется почти невероятным, Что без тебя я нес Несчастной жизни, злого мира бремя Столь долгое, столь тягостное время; И не могу понять, Как жил другим желаньем, Несвойственным тебе, другим дыханьем. С тех пор, как я впервые На опыте узнал, что значит жизнь, Страх смерти грудь мою не сжал ни разу. И то мне ныне кажется игрой, Что славит неразумный мир порой, Чего всегда трепещет и боится — Последняя граница; И коль опасность вижу я, в упор Смеющийся в нее вперяю взор. Я трусов презирал И низкие отверженные души Всегда. Теперь же тотчас уязвляет Мне чувства каждый недостойный шаг И тотчас подлости людской пример В негодованье душу повергает. Надменный этот век, Который насыщается тщетой, Враждебный доблести, болтун пустой, Который пользы ищет, неразумный (А что все больше бесполезна жизнь, Того не видит он), Меня он ниже, знаю. И смешон Мне суд людей; и всяческую чернь, Которая в незнанье презирать Тебя готова, я готов попрать. И разве первенства другие чувства Тебе не отдают? И разве вообще другому чувству Средь смертных есть приют? Гордыня, алчность, ненависть, презренье, И честолюбье, и стремленье к власти — Лишь суетные страсти В сравнении с тобой. Лишь ты живешь В сердцах. Лишь ты Властителем пришло к нам непреклонным — Назначено от вечности законом. Оно дарует жизни смысл и ценность, И человек с ним ко всему готов; Единственное оправданье року, Который на земле из всех плодов Нам лишь страданье выбрал. Того не знают низкие сердца, Что лишь из-за него Порой бывает жизнь милей конца. Чтоб радости твои узнать, о мысль, Достойная цена — Изведать человеческие муки И испытать сполна Жизнь смертную; и вновь бы я вернулся Постигшим беды все, Точь-в-точь таким, как ныне, Чтоб к цели вновь направиться твоей; Хотя в песках, средь ядовитых змей, Лишась последних сил, В скитаньях по пустыне Тебя я не достиг. Притом отвагу Свою я не хочу причислить к благу. О, что это за новая безмерность, О, что это за мир, о, что за рай, В который мощь твоих чудесных чар Меня возносит, кажется! Где я Блуждаю под иным, нездешним светом, Где исчезает суть моя земная, Действительность моя! Наверно, таковы Бессмертных сны. Увы, ты тоже сон, Явь озаряя блеском красоты, Мысль сладостная, ты — Сон, явная мечта. Но существо Твое — иное, чем у грез пустых, В нем скрыто божество, И потому жива ты и сильна, И потому при встрече с явью ты Оказываешься упорней тверди Земной; ты ей равна, Ты пропадаешь лишь на ложе смерти. О мысль моя, конечно, Ты оживляешь дни мои одна, Любовь моя, ты страхи мне несешь; В единый миг простимся мы со светом: Я узнаю по явственным приметам, Что ты мне в повелители дана. Какую-нибудь сладостную ложь Мне ослабляло истины виденье. Но чем теперь ясней Ты снова мне видна. Тем больше наслажденье, Тем большим я безумием дышу. О райская краса! Мне кажется, когда вокруг гляжу, Что всякий лик прекрасный — словно образ Обманный — подражает твоему. Ты — всяческой мечты Единственный источник, Единственная правда красоты. Ужель была не ты Моих забот усердных высшим смыслом С тех пор, как увидал тебя впервые? И был ли день такой, Чтоб я не думал о тебе? И часто ль Твой властный образ снов моих бежал? О ангела подобье, Прекрасная, как сон, В людских жилищах, сумрачных и тесных, Иль в безграничности путей небесных, К чему я устремлен Сильнее, чем к очам твоим? Чего Хочу в своей судьбе Найти желанней мысли о тебе? Перевод А. Ахматовой ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ[54]