— Казаки! — испуганно крикнул Алешка Нырок.
В долину вливался казачий эскадрон. Развернувшись веером, он на рысях шел прямо к поселку.
— Белые!
Яшка знал, что значит приход белых. Отец — красный, член Совета рабочих и солдатских депутатов.
Ребята сорвались с места, помчались вдоль дороги. Поздно: передовые разъезды казаков перешли на галоп. Слыша за спиной все усиливающийся топот, Яшка и его товарищи со всего разбегу повалились на землю, замирая от страха, притаились в бурьяне.
С тяжелым гулом промчались совсем рядом конники. «А-а-а-а!» — донесся протяжный то ли стон, то ли крик.
Яшка поднял голову. Часть казаков окружила караван, стала его конвоировать. Остальные уже скакали по улицам и огородам поселка, стреляли из винтовок, вертели над головами шашками. Вспыхнула ответная стрельба, но вскоре все затихло.
Перепуганные мальчишки осторожно вошли в поселок. Яшка пересек долину и горным отщелком[6] вышел к своему дому, тут же увидел отца: четыре дюжих казака, по два с каждой стороны, вели его со связанными за спиной руками. Крепко ухватив за локти, они висли на нем, словно боялись, что он развернется и сбросит их с себя. Рубашка на отце разорвана, лицо в кровоподтеках.
Вслед за отцом из соседнего дома казаки вывели избитого, в растерзанной одежде Флегонта Мордовцева. Подняв голову, он увидел Яшку, кивнул ему. Толкая арестованного прикладами в спину, конвоиры погнали его дальше, в сторону казачьего погранпоста. В поселке продолжались повальные обыски.
Из караван-сарая вывалилась еще одна группа казаков. В их окружении Яшка увидел связанного молодого доктора. Заметил доктора и отец Яшки. Когда обе группы слились вместе, отец что-то сказал Вениамину. Арестованных повели в сторону узкого отщелка, уходившего к Змеиной горе.
Яшка понял вдруг, зачем казаки ведут туда отца и Вениамина.
— Батяня!
Отец оглянулся.
— А, Яша! — спокойно сказал он. — Хорошо, что вернулся.
И тут же всплеснулся истошный крик выбежавшей вслед за отцом матери. Она тоже увидела Яшку, запричитала в голос:
— Ирод окаянный, убивец проклятый... Не искал бы тебя отец, беспутного, разве далси бы анафемам! Ой да горы высокие, щели глубокие, ушел бы — поди сыщи его! Ой да сирота ты сирая, бесталанная, сам теперь придешь к холодным ногам отцовским!..
Мать голосила, закатывала глаза, заламывала руки. Два казака перехватили ее, не подпускали к отцу.
Яшка стоял, окаменев, не в силах сдвинуться с места. Страшная тяжесть обрушилась на него.
— Сынок! — окликнул его отец. — Ты не виноват. Береги мать. Глафира, прощай...
Отцу не дали договорить, ударами прикладов погнали дальше.
Яшка со всех ног бросился за ним. Словно каленым железом ожгло спину. Раздался грубый хохот: казак Кандыба, которого Яшка не раз видел у казармы погранпоста, огрел его плетью. Корчась от боли, Яшка бросился напрямик к отщелку. Всхлипывая и дрожа от предчувствия страшной беды, он с трудом пробирался по карнизам к Змеиной горе.
— Батяня, батяня, батяня!..
Отца и молодого доктора поставили у края обрыва. Яшке все казалось, что еще мгновение, отец напружинит свои могучие руки, сорвет веревки и пойдет крушить пудовыми кулаками ненавистных врагов. Но, видно, и правда — врасплох захватили отца казаки. Он только поводил плечами и, бледный, темноволосый, возвышаясь на целую голову над врагами, в последний раз окидывал взглядом родные горы, зеленую долину Даугана, поселок, раскинувшийся по обе стороны дороги.
Молодой доктор со связанными за спиной руками стоял рядом с ним. Но Яшка видел только отца. Он не верил, не хотел верить, что сейчас произойдет самое страшное.
— Назад, Яша! Не подходи! — крикнул отец.
Но Яшка подбежал к нему, обхватил руками сильные ноги, уткнулся лицом в жесткие веревки.
— Убрать щенка! — раздался грубый голос.
Яшка оглянулся. Прямо в лоб ему смотрело черное дуло маузера. За маузером, расплываясь в горячем тумане, маячило изрытое оспой, перекошенное злобой лицо.
— Стреляй, что ж не стреляешь? — в исступлении крикнул Яшка.
— Кончай, Шарапхан! — донесся тот же грубый голос.
Грохнули выстрелы. Крупное, тяжелое тело отца стало оседать на землю. Протяжный стон сорвался с его губ...
В этот миг Яшка почувствовал, как его самого рванули за шиворот, отбросили в сторону. Цепляясь за склоны отщелка, он головой вниз полетел под откос.
Все заполнила гудевшая колокольным звоном кромешная тьма...
Очнулся Яшка на сеновале почтовой станции. Над головой — дощатый потолок. В углу — круглая черная дырка, словно кто ткнул туда палкой. Здесь был штырь, на который Али-ага вешал сбрую, а потом перенес ее вместе со штырем в пристройку. Багровые отсветы лучей заходящего солнца пробивались сквозь щели в двери.
«У-ху-ху-ху-ху!» — донесся крик горлинки. И снова: «У-ху-ху-ху-ху!..»
Какой страшный сон видел Яшка. Будто казаки и туркменский джигит расстреливали отца!.. Это не сон! Это правда! Черная дырка в глинобитной стене — зрачок маузера! Он, только он, Яшка, виноват в том, что не стало отца. «Ой да сирота ты сирая, сам придешь к холодным отцовским ногам!..»
— Батяня!..
Яшка вскочил. Страшная боль пронизала все тело. Скрипнула дверь, показалось знакомое, темное в сумраке лицо Али-ага.
— Тихо, Ёшка, тихо, — сказал он. — Сейчас громко нельзя... Идти можешь? Надо с отцом проститься, хоронить пора.
Яшка замер. Али-ага горестно почмокал губами:
— Сутки не давали подойти. Часового ставили...
Сутки! Значит, он, Яшка, целые сутки был без памяти.
Кисти Яншиных рук, ободранные о камни, саднили и кровоточили. Али покачал головой, провел Яшку в низенькую мазанку, где хранилась упряжь, поджег кусок тряпки и горячим пеплом засыпал раны. Доктора теперь не было. Снова в поселке остался единственный лекарь — мудрый Али-ага. Яшке повезло, что именно он подобрал его в отщелке.
Вид каморки на заднем дворе почтовой станции отозвался в Яшкиной груди мучительной болью. Сюда, в эту мазанку, не раз уходил отец, когда приезжал к нему брат молодого доктора Василий Фомич. Сюда собирались и русские, и курды, и туркмены, и азербайджанцы — все бедняки. А их, мальчишек, старшие рассылали по улицам поселка, чтобы, если кто чужой поедет, особенно с казачьего поста, дали бы знать.
Сколько раз Яшка стоял караульщиком у стенки мазанки. Он жадно ловил голос отца, говорившего что-то быстро и горячо. Как гордился Яшка, когда отец выступал на митинге и его выбрали председателем поселкового Совета. Теперь отца нет...
Али-ага осторожно приоткрыл дверь мазанки. Оба вышли на улицу. Солнце уже село, наступили сумерки. Из караван-сарая, где разместился эскадрон, доносились громкие голоса подгулявших казаков.
Прямо навстречу Яшке и Али-ага выскочил из-за угла дома пьяный казак Кандыба, тот самый, что ударил Яшку плетью. Яшка инстинктивно отпрянул. Но Кандыба был сейчас настроен миролюбиво. Он глупо захохотал, хлопнул себя ладонью по голенищу и уже направился было своей дорогой, как вдруг резко повернулся и сунул мальчишке под нос кукиш:
— Вот она, твоя... Советская власть! Хватит! Вы поносили, теперь мы поносим! — Снова хлопнул себя ладонью по сапогу. На пьяном казаке были брюки и сапоги Яшкиного отца. Мальчик рванулся было к Кандыбе, но жилистые руки Али-ага удержали его.
...Гроб с телом отца стоял на столе. У изголовья, закрыв лицо руками, рыдала мать. В комнате стоял душный запах тлена и ладана. Первое, что увидел Яшка, пробравшись сквозь толпу жителей поселка к столу, были две маленькие дырочки — следы пуль на открытой груди отца. Из ран и сейчас еще сочилась сукровица. Мать Алешки Нырка осторожно стирала ее чистыми комочками хлопка, будто боялась причинить Григорию Яковлевичу Кайманову боль.
— Не молчит кровь, — произнес по-курдски Али-ага.
Яшка вздрогнул: где он видел такие же две маленькие дырочки? Мысли мелькали. Ни на одной он не мог остановиться.
Вдруг все стали торопливо прощаться с покойным. Кто-то сообщил, что казаки снова собираются пойти по домам поселка…
...На кладбище собрались почти все жители Даугана. У широкой ямы стояли на табуретках два гроба. Над одним из них склонился Василий Фомич Лозовой — старший брат доктора Вениамина, в форме железнодорожника. Плечи его сотрясались от рыданий.
— Прощай, Веня, прощай, братишка... — тихо говорил Василий Фомич.
Рядом, у гроба Яшкиного отца, словно окаменев, стояла мать.
Никто не произносил речей, не отпевал покойников. Знали — большевиков не отпевают. Яшка смотрел в белое лицо отца и мучительно вспоминал, где он видел такие же дырочки, как следы пуль на его груди? И вдруг вспомнил: вчера у себя на пальце — две ранки от укуса гюрзы. Две красные точки возле ногтя — и не стало пальца. Две дырочки от пуль — и не стало отца...
Словно прорвав тишину, ударил в уши неумолчный треск цикад. Цикады трещали все время. Но Яшка почему-то раньше не слышал их. Из караван-сарая донесся гвалт пьяных казаков.
Яшка замер, поразившись мысли, которая вдруг пришла ему в голову. Никому не сказав ни слова, он стал осторожно выбираться из толпы окружавших могилу мужчин, женщин, детей, вышел на дорогу и во весь дух побежал в поселок, сшибая ноги о камни и коряги.
Вот почтовая станция, таможня, дальше — стена раскинувшегося широким четырехугольником караван-сарая. Во дворе полно казаков. На улицу выходят окна «номеров» для приезжих. Четвертое окно. Это комната, где только вчера доктор делал ему операцию. Осторожно толкнул створки. Окно не заперто. Раздвинул стоявшие на подоконнике банки и склянки с заспиртованными лягушками и ящерицами. Через мгновение был уже в комнате, открыл дверь, выходившую во внутренний двор караван-сарая. Во дворе несколько костров, вокруг них горланят казаки, чистят винтовки. Это пришлые казаки. Своих, дауганских, с погранпоста тут наверняка нет. Ни один житель Даугана, даже мальчишка, не разожжет костра на открытом месте: на огонь всякая нечисть лезет — и фаланги, и скорпионы, и змеи...
Трясущимися руками Яшка открыл дверцы ящиков со змеями, осторожно отступил к окну. Комнату наполнило грозное шипение. Потревоженные кобры и гадюки зашуршали в своих клетках. Яшка вскочил на подоконник и, присев на корточки, хотел уже спрыгнуть на улицу, как услышал: кто-то идет по переулку...
Из ближайшего к окну ящика появилась хорошо видимая при лунном свете голова кобры. Капюшон ее был раздут. Уж кто-кто, а Яшка знал, что это значит: каждую секунду она могла напасть. Сидя на подоконнике, замирая от ужаса, Яшка лихорадочно переводил взгляд то на кобру, то на появившегося из-за угла казака. Кобра перевалилась через край ящика, упала на пол. В полосе тени не было видно, куда она ползет. Яшке казалось, что змеи шуршат и шипят повсюду. Но прыгать из окна — значило попасть в руки казака. Зажмурив глаза, Яшка решил лучше умереть от укуса змеи, чем быть схваченным казаком. Секунды тянулись мучительно долго. Наконец казак, пыхнув цигаркой, удалился. Яшка спустился на землю. Сердце колотилось в груди, кровь стучала в висках. Огородами он выбрался на дорогу и во всю прыть понесся к кладбищу.
На месте могилы уже вырос небольшой холмик земли. Мать все так же, словно окаменев, стояла возле него.
Люди, провожавшие в последний путь Григория Кайманова и Вениамина Лозового, расходились. Вдруг из поселка донеслись тревожные голоса, ржание лошадей, беспорядочная стрельба.
Лозовой, услышав шум, выхватил из кармана наган, насторожился.
— Дядя Василий... Я... выпустил в караван-сарае змей Вениамина, — признался Яшка.
Стоявшие рядом женщины заохали: «В домах дети!..», «Змеи скотину покусают».
— В дома не полезут, в горы уйдут, — успокоил их Лозовой. — А тех гадов и змеями не потравишь. Каленым железом надо выжигать. Правильно сделал, сынок. Будешь жить, никакой сволочи пощады не давай. Им и нам на одной земле места нет.
— Пора, Василий, — сказал отец Алешки Нырка. — Вам тоже надо ехать, подвода ждет. В поселок больше нельзя, — он подошел к Яшкиной матери.
— А ничего нас тут и не держит, — неожиданно спокойным голосом отозвалась она. — Все выгребли, проклятые. Стол да старую кошму оставили...
Яшка сел рядом с матерью на телегу. Туда же соседи положили кое-какие вещички и еду.
Впереди ждала их темная ночь да узкая дорога, уходившая в горы...
ГЛАВА 2. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Возвращение в родные места — возвращение в далекую и призрачную, всегда прекрасную страну детства. Каким бы трудным ни было детство, оно остается в памяти лучшим временем, дорогим самой первой, неповторимой свежестью чувств. Тем горше сознавать, что пора эта ушла, что все вокруг стало другим, что приходится открывать даже в самом родном, и близком человеке совсем новые, незнакомые ранее черты...
— Не поеду я на Дауган, Яша. У тебя теперь своя семья. С молодой женой едешь. Дай и мне свою судьбу устроить...
Прислонившись к резной стойке крыльца, Яков слушал мать, не зная, как отнестись к ее словам. Он все еще не мог свыкнуться с мыслью, что мать выходит замуж, что в доме свадьба и что отныне Флегонт Мордовцев — его отчим.
Никогда прежде Яков не думал о матери как о женщине, имеющей право на личную жизнь. Из Лепсинска, где они жили после смерти отца, мать уехала на три месяца раньше Якова и его жены Ольги, не объяснив причины преждевременного отъезда. И вот теперь новость — свадьба...
— Как знаете, мама, — растерянно проговорил Яков. — Вы ведь в письме просили заехать...
Он снова посмотрел на мать: она удивительно похорошела за те три месяца, которые пробыла здесь, в городе.
«Видно, нашла свое бабье счастье, — подумал Яков. — Что ж, не все ей бедовать. Пора и в достатке пожить. Хозяйство у Флегонта крепкое. Ишь какой дом отгрохал. Крыльцо, наличники как в хоромах, с резьбой... На трубе жестяной петух. Вроде неплохой человек Флегонт: непьющий, трудяга».
— Как знаете, мама, — повторил Яков. — Один уеду...
— Не один, сынок, с молодой женой, — поправила его мать. — Своей семьей жить будешь. Чего ж еще-то надо?
— Вроде ничего, — по-прежнему несколько растерянно ответил Яков. Мысленно он соглашался с матерью: теперь и впрямь все у него есть.
Женился по любви. Ольга тоже любит его. На Даугане им обещали квартиру. Сам он будет работать, как работал отец, на ремонте дороги. Лошадь для бригады в дорожном управлении дали. И все же... не просто вот так сразу расстаться с матерью.
Скрипнула дверь. Шум и гомон из комнаты, именуемой «залой», вырвались в сени. Послышались твердые шаги. На крыльцо вышел бравый и подтянутый, выглядевший намного моложе своих сорока пяти лет, Флегонт Мордовцев.
— Глашенька, гости ждут. Яков Григорич, что ж здесь-то стоять? — Флегонт развел руками, как бы говоря: «Можно ли в такой день думать о делах?»
Мать улыбнулась, торопливо ушла к гостям. Якова покоробила эта поспешность. Но опять-таки ничего он не мог сказать против Мордовцева: ведет себя как любящий муж, радушный хозяин. Яков стоял и клял себя за появившуюся вдруг привычную с детства робость перед этим человеком. Флегонт был на целую голову ниже его, но держался с такой молодцеватой осанкой, что разница в росте совсем не была заметна. Крепкое, с прямым точеным носом и плотно сжатыми губами лицо, карие с прищуром внимательные глаза Флегонта светились радостью. Кажется, он в самом деле счастлив. Что ж, как говорят, совет да любовь. Но ведь выходит за него замуж не кто-нибудь, а родная мать. А как же вся их прежняя, в таких лишениях прожитая жизнь? Как же память отца?
— Ты, Яков Григорич, вижу, любишь свою Олю,
Флегонт смотрел на него проницательными глазами, в которых не было и признаков хмеля. Неподдельная искренность отчима как-то сразу обезоружила Якова. Он даже не ответил.
— Все, что у меня есть, — продолжал Мордовцев, — Глафире Семеновне и вам с Олей отдам. Одной семьей будем жить. Дауган — вот он, рукой подать. Всего сорок верст. В чем нужда будет — только скажи.
— Да мы и сами на своих ногах, — произнес наконец Яков.
— Правильно, — охотно поддержал Мордовцев и добавил не очень понятное: — Человеку требуется человечье, а мужчина, я думаю, завсегда мужчину поймет...
Яков молча пожал плечами.
— Коня для бригады дали? — меняя тему разговора, деловито спросил Флегонт.
— Для бригады...
— Справный конек. Можно и в упряжку и под седло. На Даугане вам придется кое-когда и верхи до заставы гнать: граница! Увидел чужого — сообщи, а то и сам, когда совладаешь, задерживай.
— Мне в дорожном управлении уже говорили, — отозвался Яков.
— Задерживать?
— Ну да... Сказали, там контрабандисты с терьяком[7] толпами прут. Увидишь, говорят, кого из-за кордона, задерживай и руки вяжи. А бежать будет, один раз в воздух, другой — по нарушителю пали.
— Палить-то есть из чего?