Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Упирающаяся натура - Лев Васильевич Пирогов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну а Маканин — что Маканин. Писать о нём скучно. Несмотря на не прекращающийся с 2008 года издательский кризис и майское падение книжных продаж почти на пятьдесят процентов, новое «написал» будет напечатано отдельным томом, уже готовится. Золотые перья России по отмашке из Центра ринутся заполнять восторгами газетные площади, чтобы пять — семь тысяч одураченных ими студенток и учительниц литературы обеспечили этому удачному издательскому проекту рентабельность. А десять — двадцать других книг — не выйдут.

Они не выйдут никогда, дорогие мои. Поэтому «Литературка» и «не пишет про хорошее», как вы просите в письмах. Всё это хорошее покоится в издательских портфелях с размашистым фломастерным росчерком «Не пошло». Ударение на последний слог.

Чужой против Хищника

О рассказах Юрия МилославскогоЮрий Милославский. Возлюбленная тень: Роман, повесть, рассказы. — М.: АСТ: Астрель, 2011. - 473 с. — 3000 экз.

О чём эта книга? Мне её рекомендовал человек, очень авторитетный в литературном мире. По количеству «литературного вкуса» и по влиятельности на писателей и издателей превосходящий всех литературных критиков, вместе взятых. Рекомендовал, закатывая глаза (без обид), как делают, когда едят что-то чрезвычайно вкусное. Настолько вкусное, что нет сил выносить. Я из рекомендации этой сделал вывод, что мне не понравится (не люблю «хорошей литературы»), и стал читать настороженно. Итак, о чём эта книга? Идиотский вопрос. Но вот вам говорят: «Я поймал рыбу», — вы спрашиваете: «Какую?» — а вам говорят: «Хорошую». Да понятно, что хорошую, раз поймал! Но бывает же хороший ёрш, хорошая плотва, хорошая щука, хорошая рыба-бородавчатка… Какую?

А книга о том, как труден и странен мир, перестающий быть для тебя своим. Это хорошо для литературы, потому что художественный эффект возникает из «остранения», а чужое-то как раз легче всего увидеть и показать странным. Привычные миры привычны одинаково, а каждый непривычный непривычен по-своему. С лица необщим выраженьем, для литературы весьма годится.

Может быть, написанные давно и о давнем рассказы Юрия Милославского — это реакция на «советский миф», на мир чёрно-белого кино, где всё было слишком понятно, привычно и ду-хоподъёмно. Нет, не «чернуха» в пику «лакировке действительности», совсем нет. И то была не лакировка, и это не очернительство. Просто когда раз понятно, другой понятно, третий понятно, — мир делается по щиколотку, и жить в нём становится нестерпимо, аж охота завыть.

Вот мы сейчас почему те чёрно-белые фильмы любим? Потому что мир вокруг не таков. Суетен, нечист, дре-безглив, без «ориентиров». Чего не хватает в жизни, того и хотим в искусстве — приправы к жизни хотим, витаминов. Это сегодня. А во времена Милославского (когда его рассказы писались) хотелось, наоборот, искусство приправить жизнью. Всем тем, чего тогдашнему искусству так не хватало. Пошлостями быта, безнадёжностью, высокой тоской, плесенью из подвала.

Это я понимаю. От стерильного сияния супермаркета глаз с душой отдыхают на кустике крапивы у заплёванного забора. Тогдашний советский художественный миф был «советским гламуром», а кустиками крапивы, то есть «органическим началом жизни», была жизнь из рассказиков Милослав-ского. Их не печатали.

Пройдёмся по головам. Вот рассказ «Скажите, девушки, подружке вашей.», о чём он? О том, как печален мир, даже когда цветут чахлые чайные розы в глиняных вазонах, даже тогда. На крымском курорте — вино и шоколад, но люди скоро умрут: «Юра Милославский умрёт сегодня ночью в городской больнице, Володя Самусин умрёт через месяц». За это им положено вино, положен шоколад, положены женщины. Не за то, что они построили какую-нибудь Магнитку, нет, — чтобы умирать было больнее.

Может быть, они и построили Магнитку, мы об этом не знаем, это не важно (это по разряду чёрно-белой понятности), мы видим только то, что нам показывают, — видим, как больной раком горла Володя берёт ртом из клювика жены кусок шоколада и идёт танцевать, а тут же за их столом сидящий любовник жены остаётся ждать, не его очередь. Через месяц будет его — чья очередь умирать, того и танцы. Тут же Юра Милославский, поэт, лапает любовницу на глазах у её мужа, провизора, тот подсыпает яд в Юрину рюмку, уже завтра жена освободится и (пока муж будет пользоваться перешедшими к нему от Юры правами) тоже чего-нибудь подсыплет, таков закон. В рассказе прямо так не написано, рассказ «воздушный», лирический, но из теней и звуков его соткано ровно это. Мы живём в ожидании разврата и пьянки, живём год, два, пять, потом умираем, но, поскольку сначала разврат и пьянка, никто не волнуется. Альтернатива разврату — печаль. Больше ничего нет.

Согласны? Не важно: главное, что рассказ сделал нам грустно, сделал хорошо. Мы умилились — и согласились.

Вот рассказ «Последний год шестидесятых». Человек с повышенным уровнем саморефлексии (и заодно филолог, воспринимающий мир как текст) приезжает в командировку в чужой город. На новом месте впечатления обостряются, люди и вещи кажутся «особыми» (не такие официантки в гостиничной столовой, не такой сосед по номеру), и становится понятно: это не город, это вся страна (и шире — вся жизнь) не такая, герой-филолог всюду чужой.

Не потому, что он филолог или там, допустим, еврей (вон сосед одновременно милиционер и грузин, а чувствует себя превосходно), тут вся ерунда в экзистенции, а не в сословных и тому подобных конфликтах, но с экзистенцией ведь никуда не сунешься, толком не пожалуешься, не предъявишь, вот и приходится переталдыкивать мучающее тебя на язык «конфликтов» (не такая работа, не такое социальное окружение, не такая страна). Чувство единства с миром (мифом мира) рушится, остаётся в прошлом, в ранних шестидесятых, наступает отъединён-ность от времени и пространства, наступают одиночество и бессмысленность существования в смысловой пустоте, наступает «застой». Ещё пятнадцать лет, и смерть мифа повлечёт за собой смерть страны.

Чужие в рассказах Милославского («Смерть Манона», «Из Дворовых песен») часто обретают черты голливудских инопланетных чудовищ; это жуткие человечьи выродки, представители уличного и дворового «социального дна»: шпана, блатные, проститутки и мало от них отличающийся «народ». Бабель писал о них как о близких, Милославский, хоть разглядывает вблизи, — как о бесконечно далёких. «Без гнева и пристрастия» — но не как о людях. (Шукшин, например, писал о своих героях и с гневом, и с пристрастием, но писал как о самом себе, выписывал изнутри; становится интересно, как бы описал шукшинских персонажей и шукшинские коллизии Милос-лавский?)

Для писателя Милославского стал невыполнимым завет Гоголя — через сострадание «возлюбить всё, что ни есть в России».

(«Как полюбить братьев? Как полюбить людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны и так в них мало прекрасного! Как же сделать это? Поблагодарите Бога за то, что вы — русский. Для русского теперь открывается этот путь, и этот путь — есть сама Россия.

Если только возлюбит русский Россию, — возлюбит и всё, что ни есть в России. Без болезней и страданий, которые в таком множестве накопились внутри неё и которых виною мы сами, не почувствовал бы никто из нас к ней сострадания. А сострадание уже есть начало любви».)

Для Милославского — уже невозможно любить ВСЁ ЭТО, для его героев — ВООБЩЕ ЛЮБИТЬ, а сострадает он только этим двум (своей и их) невозможностям.

Вот, собственно, когда это у нас случилось, тогда страну и профукали. Любовь преображает безобразное и претворяет злое, а наблюдательность, талант — нет. Перестали преображать и претворять (осаживать зло в себе, наружу выпуская только добро) — и миф закончился. Закончился миф — закончился мир.

Нет, это не злая литература. В малых дозах она приятна — пьянит. Порекомендовать её читателю — всё равно что предложить водки, а какой же русский не любит быстрой езды? Плохо только, что тормозить не умеем, забываем закусывать, забываем, что воду-то тоже неплохо иногда пить.

Это только «хлеб да воду» можно без задней мысли читать, а за чистым спири-тусом искусства глаз да глаз нужен! Ни на минуту не забываем — «о чём», «почему», «зачем».

Наши жёны в пушки заряжёны

Начнём с во-вторых.

Во-вторых, читатели современной художественной прозы — это женщины. На восемьдесят с лишним процентов.

Мы ошибочно считаем это «болезнью рынка», досадной нестыковкой спроса и предложения. Пишут-то «настоящую литературу» преимущественно мужчины. И пишут не для женщин — «для всех»!

…А «все» — это преимущественно мужчины. Повторяя в пыль истёршуюся банальность: «Настоящая литература не бывает мужской или женской», — мы подразумеваем, что настоящая литература бывает только мужской. Исключения подтверждают правило.

Как там Борхес учил? В мировой литературе «историй всего четыре»?.. Вспомним, что это за истории.

1. «Об укреплённом городе» — считай, о войне.

2. «О возвращении» — так это ведь именно мужчины всё время куда-нибудь уходят и откуда-нибудь возвращаются: с войны, охоты, из командировки, от любовницы, наконец. Женщине принадлежит очаг, мужчине — остальной мир.

3. «О поиске» — предшествует пункту два.

4. «О самопожертвовании бога» — а бог кто? Только не надо демагогии, взгляните на икону, там всё понятно.

Кстати, о религии: здесь ситуация с литературной один в один. Бог — мужчина (священник покамест тоже), а прихожане кто? Учтём ещё, что две трети от невеликого числа встреченных нами в церкви мужчин приведены сюда жёнами. Не то чтобы силком, но инициатива исходила от них.

Нынешний литературный кризис — это часть духовного кризиса мужского мира. В самой жизни не осталось пищи для высокого художественного осмысления — все привычные темы опошлены и оплёваны. Вместо войн — «контртеррористические операции» и «меры по восстановлению конституционного порядка», а что великого напишешь о мерах по восстановлению конституционного порядка? Вместо народа — «избиратель» да «потребитель», вместо любви к женщине — секс-индустрия. Не осталось даже «свинцовых мерзостей» и «пошлостей быта» — одни только пошлости и мерзости в чистом виде.

Скверная «фельетонистическая эпоха» бьёт по тому, что ближе, — по «мужским ценностям», а «женские» — рожать, кормить и лечить детей, ходить за дряхлеющими родителями и думать каждый день не «о жизни», а о том, где взять луковицу и кило картошки всем на обед — считаются и без того достаточно «пошлыми», так что щупальца до них покамест не особенно дотянулись. Вот айсберг и перевернулся: вчерашнее «бабье, мелкое» становится настоящим, чистым, большим, а великое мужское превратилось в игрушечное.

Был у меня знакомый — хороший и весьма авторитетный художник, так он не в шутку, горячась, говорил: «Я в галереи не хожу. Если мне искусства захочется, я в магазин иду. Вот где красота! Ты только взгляни на эти электрочайники!» Я раньше думал, оригинальничает, а теперь понял. Я ведь тоже, если мне о жизни поразмышлять хочется, книжку современной прозы не беру с полки. А вы? Я беру журнал «Караван историй», знаете, уменьшенного формата, где всякое там про Гурченко, про Елену Майорову… Как ссорились-мирились, как жили да умирали. Вот пища для размышлений!

Тут ведь надо ещё сказать, что мужчины «думают мыслями», то есть абстрактно, как шахматист над доской, — до костяной либо деревянной природы фигурок ему дела нет. А женщины думают практично: не о «явлении вообще», а о данной конкретной ситуации и о живом человеке. Не «мыслями», а «людьми» думают. Не находите, что это в принципе как-то ближе к «гуманистическому началу» и «конкретной образности» и искусства?

Другое дело — техника воплощения, не всегда она у каравана историй удачна, но литературная техника, во-первых, дело наживное, а во-вторых, исторически меняющееся — сегодня принято так, завтра эдак. Скажем, с точки зрения эстетов-мужчин, Улицкая пишет преомерзительно, а для сотен тысяч читательниц — в самый раз. Сотни тысяч читательниц почему-то маловосприимчивы к технике. Точнее говоря, они понимают эту технику по-другому.

Тут мы подобрались к во-первых: как я представляю себе чаемое возрождение литературы из женского романа.

Что такое высокая литература вообще? Что такое Достоевский и Лев Толстой? Чем они измеряются?

Мощью литературного дарования? У обоих оно было скромным. (Бунин, например, мечтал переписать когда-нибудь на досуге «Анну Каренину» — переписать «как следует».)

По-моему, Достоевский и Лев Толстой — это прежде всего то, о чём они думали, чем они мучимы были. Их «масштаб личности».

В конце концов люди просто договариваются считать того или иного писателя «талантливым» — если значимость его творчества не вызывает у них сомнения. Бунин ведь и правда изощрённее Толстого писал. Да только где Бунин — и где Толстой.

Но был ли мир в эпоху Толстого с Достоевским менее «кризисным» и «пошлым», чем сегодня? О чём таком особенном, «непошлом» Толстой и Достоевский писали? Как незаконнорождённый сын укокошил батюшку канделябром? Как два чудака любили одну непрестанно хохочущую демоническую брюнетку? Или как жена изменила мужу с любовником и, хотя виноваты были все трое, поплатилась она одна, потому что по законам жанра и дикарской морали было положено умерщвлять неудачливых в любви (то есть «обесчещенных») женщин?

Проза, как и стихи, растёт из сора. В частности, из того, что будет скорее понятно публике.

Высокая литература — это мутант «низкой». (Всё у нас обычно снизу вверх растёт, редко наоборот.) «Серьёзная проза» — это мутант «жанра».

Хочешь написать великий роман — возьми канделябры, цыганский хор, несчастную красотку, взболтни… и неожиданно увеличь объём, добавь глубины. Добавь то, о чём думал, стоя на эшафоте или под ядрами в Севастополе. Если думал, конечно.

Но сначала то, что угодно публике.

А публика сегодня у нас кто?..

См. «во-вторых».

Вместо бастионов — родильный дом, вместо очереди на эшафот — очередь в поликлинику. Там тоже… много всего бывает.

Резюме

1. Я не вижу путей развития «серьёзной прозы», но я отчётливо вижу, как может в неё эволюционировать популярный жанр «житейских историй», на 90 процентов (за вычетом Веллера и «Доктора Шляхова») состоящий из «женской прозы».

2. Мир либо погибнет, выродится, впадёт в гомеостаз, пройдёт «первичное упрощение» (кстати, анекдот: сразу трое моих знакомых писателей-мужчин пишут сейчас романы о конце света. Спрашиваю у одного: «А у тебя отчего мир гибнет?» — он отвечает: «Да так, знаешь… по совокупности»), либо мир станет «женским», где подвигом считается жизнь, а не геройская смерть. И если литература в этом мире останется, это будет женская литература.

3. Чтобы написать великое произведение, нужно не стремиться написать великое произведение. Как говорил Альфред Тойнби, чтобы достичь цели, нужно стремиться не к самой этой цели, а к чему-то более возвышенному, находящемуся за пределами этой цели. А выше великой литературы (как писал Василий Васильевич Розанов, одна из главных русских литературных «баб») может быть только одно — великая жизнь. См. пункт 2.

Эпиграфы

«Кризис современного человека — это, по существу, мужской кризис, и я убеждён, что уже сейчас назревает его разрешение в громадной волне женственного начала, всколыхнувшей нашу культуру…

Сегодня мы переживаем нечто, что очень похоже на смерть современного, то есть западного, человека. Быть может, близок конец «человека». Но человек не есть цель. Человек есть нечто, что должно быть преодолено и завершено воссоединением с женственностью».

Ричард Тарнас, Сан-Франциско. Американский философ

«Так что же такое жена, сынок? А жена — это такое специальное существо, которое постоянно мешает тебе думать и всё время чего-нибудь говорит. Как правило, говорит она какую-нибудь чушь. Но без этого вечноглупоговорения ты обязательно сопьёшься, сойдёшь с ума и станешь бомжом. Поэтому, сынок, жена нужна. Задумал жениться — женись, не думай.

Лучше ни о чём не думай. И женись».

Алексей Серов, Ярославль. Русский писатель

И поскольку завершать текст цитатой считается дурным тоном, добавлю пару слов от себя. Появление нового великого романа возможно сегодня исключительно из недр «женской литературы». И только «женская литература» (со звёздной россыпью «блистательных мужских образов») может отныне претендовать на звание «литературы вообще».

Двое в юбке, не считая грамматики

Марина Степнова. Женщины Лазаря: Роман. — М.: АСТ, Астрель, 2011. — 448 с. — 5000 экз.Елена Чижова. Терракотовая старуха: Роман. — М.: АСТ, Астрель, 2011. — 416 с. — 12 000 экз.

Потому что, если с грамматикой, то, конечно, «две», а не «двое». Будто не человек, а вещь — «дайте две».

Вот две писательницы. Книгу одной из них я долго не решался начать читать, потому что имя автора ни о чём мне не говорило. Другую книгу — по противоположной причине: имя говорило слишком о многом.

В общем, взял две.

И лишний раз убедился: если не знаешь, что почитать, читай неизвестных авторов!

Эти не подведут.

Читаешь Степнову — и слёзы брызжут из глаз: чего только нет там! И баклажанчики, и чесночок, и перчик огневой, а свеколка-то взята самолучшая, термоядерная: тронешь — хрустит, а морковь пищала ещё, как её в чан сажали, а сметана мычала: му-у, и раки там донские, и осётры царицынские, и астраханские арбузы на дастархане, — ешь и плачешь, и по усам течёт, и слёзы твои тоже в этом борще. Спасибо, что не усы.

Завидую читателю, который любит и умеет полноценно питаться. Как раз для него книга. А я «хочу быть бедным», я читатель помоечный. Мой стиль чтения — это вот когда в потёмках с другом в огороде сидишь, водку пьёшь тайком от жены (желательно, не моей), а всей закуски — только солонку со стола с веранды стащили, но ничего: лучок-то есть, где-то тут лучок был. Наощупь (поди его в потёмках сыщи) что-то щиплешь с земли и в солонку и этим закусываешь. Вку-у-усно!..

А тут — и салфетки, и подставочки под тарелку, и стул удобный… И что-то не то. Богатство языка утомляет. Чувствуешь себя обалдевшим туристом, которого три дня без перерыва водят по дворцам с гобеленами. Того и гляди стошнит.

(Скупость выразительных средств, напротив, дразнит воображение и манит к недостижимому горизонту, который нельзя потрогать, но можно вообразить… Нет?)

Казалось бы, что может быть лучше Улицкой, пишущей языком Татьяны Толстой? Но после двух-трёх проколов, когда автору всё-таки чуть-чуть изменяет вкус (что немудрено при такой частоте употребления метафор), чудо перестаёт быть чудом и предстаёт кропотливой работой вроде домотканого ковра (а «текстус» по-басурмански — и есть «ткань»). Шок проходит, начинаешь воспринимать фабулу. И начинает казаться, что Улицкая-то вроде поглубже будет, а Толстая (времён «Золотого крыльца…») понеобъяснимее. Что «Женщины Лазаря» — это всё-таки клюква. Зато — с сахаром! Очень мастеровито выписанный сентиментальный женский роман.

Счастливая любящая семья: мать, отец и девочка пяти лет. Мать утонула, и отец кончает с собой, оставляя дочь на произвол судьбы. Дальше. Одна женщина не может иметь детей; на какие только муки не идёт: гинекологи, паломничества, жесточайшие посты, и только от простого совета — «возьми сиротку» — почему-то отказывается. Отказывается, чтоб через двадцать лет символически усыновить сиротку осьмнадцати лет, который отнюдь не по-сыновьи в неё влюбляется. Дальше…

Хотя уже и этого достаточно, чтоб засучить ногами от нетерпения, если вы в подобной литературе знаете толк.

«Терракотовая старуха» Елены Чижовой на фоне умопомрачительно шуршащей юбками Степновой выглядит хмурой, по-мужски солидной, брутальной и лаконичной. Глубоко не пашет — и хорошо. Главное — регулярность. По книжке в год.

Читать нужно бдительно, а то не поймёте. Чуть зазевался — и будь добр возвращайся назад, разбирай, что к чему. Сознательно размыты границы между внутренним миром героини и объективным повествованием, между воображением и реальностью. Несколько старомодная манера, я бы сказал. Её ещё один из режиссёров «Санта-Барбары» использовал. Помните «Санта-Барбару»? Там сначала, года полтора, всё понятно: Джина, коматозник Си-Си, Круз, а потом, серий через восемьдесят, приходил этот режиссёр-модернист и начинал бузить. И зрительницы волнуются, не понимают, что происходит: «Это ей снится или это она вспоминает». А это просто режиссёр пошутил. Можно было эти серии пропустить.

Если пропустить, получится так. Женщина-филолог с мужем-размазнёй и голодным ребёнком — перестройка, нечего есть. Женщина-филолог идёт работать в мебельный бизнес. Там она оказывается самой умной и очень хорошо с этим бизнесом управляется, но её начальник, в которого она слегка влюблена, вечно норовит кого-нибудь обмануть, а ещё лучше — убить. (И его норовят, жизнь такая.) Женщина-филолог его жалеет, но в конце концов не выдерживает моральных испытаний и возвращается в нищету.

Здесь, в нищете, она предаётся желчным размышлениям на тему «Жизнь устроена не так, как учит русская классическая литература» и рассматривает витрины, содержимое которых ей снова не по карману.

Для удобства чтения есть пара сюжетных завлекалочек: начальника-красавца то ли убили, то ли не убили, и с подругой героиня живёт, как муж с женой (в хозяйственном аспекте, без пошлостей), но в целом — вы хотели серьёзный роман? Соблаговолите: серьёзный роман. Отчего же хочется закричать: «Нет, я не хотел, это не я»?

Серьёзность «Терракотовой старухи» натужна, вроде выпученных глаз, когда подследственный старается не моргать. Все действительные нравственные проблемы, угадываемые в закоулках фабулы, решены за кадром, устранены в зародыше, абортированы. Муж — слизняк, тут и вопросов нет. Тьфу на него. Родители померли — и шут с ними, тоже тьфу, тоже слизняки, совки-идеалисты, блаженное дурачьё. Дочка выросла, отпочковывается от мамы, жалко, конечно, но тоже шут с ней. И в образовавшейся пустоте начинаются какие-то изысканные декадентские страдания вокруг великой русской литературы и кофточек.

Такое чувство, что героиня не может озаботиться ничем серьёзным — душа её заполнена исключительно бытовым, бабским, и автору это очень не нравится. Автор знает, что в литературе так не положено. Но вместо того чтобы дотащить себя и читателя до понимания настоящей высоты бабского в своей героине (бабское может оказаться настолько важным, что и вообразить трудно), подшивает к ней «философскую проблематику» типа несоответствия опыта литературы опыту жизни. Когда подобным занимается мужчина, это ещё нормально (может, он Пелевин, может, ему за это платят деньги), а когда женщина — выглядит не очень, как если бы Пелевин грудью кормил детей.

У Степновой многие герои — уроды и сволочи (например, похотливый академик или его вдова-монстр), но как-то всё равно они для тебя свои. Автор их всё равно жалеет и любит. (Можно и не простив любить.) Это, извините, уже не «мастерство языка», это настоящее, высшее мастерство.

А у Чижовой никто не вызывает сочувствия. Вряд ли так было задумано, просто она (героиня? автор?) ужасный сноб. Она даже отдельные слова и выражения на протяжении всего текста брезгливо выделяет курсивом (будто через платок берёт, чтоб не запачкаться), если они из чуждого ей «дискурса». Может быть, такая чистоплотность и способствует сохранению самоуважения, но у окружающих симпатий точно не вызывает. Не должна бы.

При этом книжка Степновой напечатана тиражом пять тысяч штук, а чижовская — двенадцать. Вот и поди пойми.

Шестидесятники. Необычный мёртвый

Александр Кабаков, Евгений Попов. Аксёнов. — М.: АСТ: Астрель, 2011. — 509 с. — 7000 экз.

Шестидесятники — а были ли они вообще? Я вдруг засомневался. Вот фильм «Июльский дождь» был, да. А было ли то, что в нём показано? Не уверен.

Ну не было же того, что показано в фильмах «Кубанские казаки» или «Королева бензоколонки». Искусство имеет право не копировать слепо жизнь. И чем меньше оно копирует, тем сильнее людям хочется подражать такому искусству.

Но чтобы подражать соцреализму, нужно слишком много всего — так много, что и не знаешь, за что хвататься. «Июльскому дождю» подражать легче: надо просто играть на гитаре, жарить шашлык, побольше шутить и быть реалистом, то есть отдавать себе отчёт в неизменности человечьей природы. Людей, способных заселить сочинённые соцреалистами миры, вывести невозможно, а вот особым образом одеть, причесать, обучить шуткам, песням, специальным словечкам — вполне.

Получится стиль, получится социальный тип.

Денди, декаденты, стиляги, битники — все они были результатом подражания модным книжкам. Шестидесятник — это вот когда в штормовке жаришь шашлык, слушаешь джаз, листаешь журнал «Америка» и долго, утомительно многоэтажно шутишь. Поправьте меня, если я что-нибудь пропустил.

Василий Аксёнов был как раз одним из тех, кто придумал шестидесятников. Бережно, осторожно, как бинт от раны, отлепил их от производственного соцсоревнования (главный и единственный модный тренд пятидесятых) и показал, что в жизни есть и другие ценности: уютные таллинские кафе, ликёр «Кянукук» («Петух на пне»), журнал «Америка», наконец.

Шестидесятничество было культурой потребительства, с тем важным уточнением, что потребление в обществе, где есть что потреблять, равно нулю, а вот потребление в обществе, где потреблять было нечего, — это уже явление, уже философия, уже какой-никакой дух. Пять минут смеха заменяют стакан сметаны, добыча джинсов или билета «на Таганку» приравниваются к участию в демонстрации протеста. Потребительство шестидесятников было разновидностью подпольной борьбы.

Вот поэтому сегодня, когда потребительство утратило всякий романтический флёр, выжившие шестидесятники (преимущественно мальчики) никак не могут с него слезть. Для них вспоминать, «как мы потребляли тогда», — всё равно что вспоминать, как служили в армии. Ну, или как дрались. Или как пили.

Это не стыдно, это понятная слабость. Стыдно другое — когда человек перестаёт эту слабость за собой замечать. Когда принимает её за доблесть и силу.

Перед нами, похоже, как раз такой случай.

Двое младошестидесятников, писатели Евгений Попов и Александр Кабаков, сочинили книгу об отце-основателе. В виде беседы. Забавная книга. Не сказать, что неинтересная и не поучительная. Но больше забавная.

Начинают авторы с обсуждения того имеющего решающее значение факта, что мамой Василия Павловича была Евгения Гинзбург, и, следовательно, судьба его была о двух крылах: еврейское и русское, интеллигенция — и народ. (Слово «интеллигенция» в книге курсивом не выделено. Типа, не ошарашивает. А вот «народ» — да, экзотично.)

Долго, обстоятельно говорят об этом. Потом Кабаков выводит дискуссию на новый уровень: Евгения Соломоновна, как мы знаем, сама выдающийся писатель, и писательский дар у Васи от неё, так что его судьба не о двух, а о трёх крылах. Интеллигенция, народ и Евгения Соломоновна. Вот уже и полусерафим, типа.



Поделиться книгой:

На главную
Назад