А ПОТОМ ПРИШЛА ТВОЯ ПЕРВАЯ ОСЕНЬ…
Потом пришла твоя первая осень, и нам подарили пластинку с лютневой музыкой.
Черный диск медленно вращается, отбрасывая на стены солнечные блики… Ты сидишь в манеже. Тебе восемь месяцев. Лютневая осень… Золото берез… Вращается чёрный, сверкающий диск, сыплется золотая листва… Тёмно-золотая глубина твоих глаз…
Ты смотришь на меня вопросительно, умоляюще, с недетской мукой, требующей немедленного разрешения. Ты ещё так мал, что не в силах понять и объяснить, что творится сейчас в твоей душе, откуда эта светлая и мучительная лавина чувств, ещё не испытанных тобой дотоле?… Ты просишь моей помощи, ждешь от меня ответа на свой невысказанный вопрос.
– Это – музыка, – говорю я тебе. –
– Зы-зы? – переспрашиваешь ты, и я читаю в твоём лице облегчение, оттого, что ЭТО имеет название.
– Зы-зы! – просишь ты. – Зы-зы! – требуешь страстно, настойчиво, и только, когда я вновь ставлю иглу на диск, и комната наполняется золотым звучанием солнечной лютни, ты затихаешь и замираешь, вцепившись руками в деревянные прутья манежа. Вращается пластинка, падает золотая листва, комната залита ярким октябрьским солнцем… Темно-золотая глубина твоих глаз… ты смотришь, не мигая, куда-то мимо меня – как смотрел в первые недели своей земной жизни…
– Зы-зы! – требуешь ты, как только музыка замолкает.
– Зы-зы! – просишь, едва проснувшись, по утрам.
– Зы-зы! – звенит твой голосок с утра до вечера…
Первая любовь. Первое увлечение. Первая страсть.
…И сейчас, спустя девять лет с той, первой твоей – лютневой – осени, старый уже, потрескивающий диск – твой любимый. Теперь – его звуки возвращают тебя в пору твоего раннего детства. Но куда они возвращали, куда звали тебя, когда было тебе восемь месяцев от роду? На это никто и никогда не даст мне ответа…
В доме появились часы с кукушкой. Кукушка – твоя первая подружка. Каждые полчаса она выскакивает из своего домика: «Ку-ку!»
Ты откликаешься радостным визгом, звонким, захлебывающимся от восторга: «Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!…» Ты скачешь у меня на руках, ты готов выпрыгнуть, готов улететь, машешь, машешь руками-крылышками…
Твой звонкий и властный голос, восторг и изумление распахнутых глаз, любопытные, нетерпеливые пальчики, которым всё нужно пощупать, потрогать, восемь белоснежных молочных зубов (восемь месяцев – восемь зубов!), тёплый каштановый вихор на макушке, чудесный мир твоих улыбок – ласковых, лукавых, загадочных, приветливых и счастливых… Боже мой, как я жила прежде? Чем я жила, когда у меня не было моего чуда – этой беспредельной, тёплой, ароматной, светящейся вселенной?…
ЗИМА НАЧАЛАСЬ ВДРУГ…
Золото осени за ночь остекленело, покрылось серебром инея – и утром повалил снег, белый, пушистый… В октябре.
«Я помню этот снег!» – говоришь ты задумчиво и радостно-удивлённо в начале каждой новой зимы, когда первые снежные хлопья ложатся на землю. «Он падал… Такие огромные-огромные хлопья… И ты колясочку ещё застегнула. А коляска была голубая…»
– Неужели помнишь? – в который раз изумляюсь я. – Тебе ведь и десяти месяцев не было…
– Я помню! Помню этот снег!…
Твое первое лето вместило в себя две зимы. Ту, первую, метельную, которую ты не можешь помнить, и эту – с твоим первым воспоминанием…
Белые мохнатые хлопья за окном… Ты сидишь в кресле-качалке. В руках у тебя скрипка. Ты щиплешь пальчиками её струны, но они молчат, не отзываются… Когда-нибудь я расскажу тебе, сынок. О том, как всё неслучайно в жизни. И про зонт в заплатах расскажу, и про скрипку…
Падает за окнами снег твоей второй зимы… Ты сидишь в кресле со скрипкой в руках. Маленькая скрипка больше тебя ростом. У неё по-детски круглые щеки, она похожа на тебя. Или ты на неё?… Ты трогаешь струны, которые не отзываются… И про ту осень у моря расскажу. Про цирк на берегу моря. И про Клоуна… Это был удивительный Клоун. Когда он выходил на манеж, хотелось смеяться и плакать одновременно, а в душе распускалась огромная грустная радость…
Падает за окнами снег твоей второй зимы, твоего первого лета…
Ты спишь на лоджии. На голубой верх коляски метель намела сугроб, ветер укачивает, убаюкивает тебя… Спи, малыш, спи, розовощекий эскимосик. А мы, взрослые, пока нарядим для тебя ёлку. Твою первую ёлку. Прошлогодняя ёлка стояла до середины января, но так и не дождалась тебя… И вот тебя вносят с мороза, с двумя красными яблоками на щеках, которые алеют из белой меховой опушки комбинезона. Ёлка встречает тебя всеми своими огнями, сверкающими шарами, переливающимся дождем…
«То тэто?…» – шепчешь ты заворожено.
– Ёлка, – улыбаются взрослые.
– Ёка?…
Тебя вынимают из комбинезона и усаживают на высокий стульчик у самой елки. Все отходят, чтобы не мешать тебе… Это зелёное, искрящееся чудо колет пальчик, и ты отдергиваешь руку, но через мгновение забываешь и опять трогаешь смоляные, пахучие веточки, тихо и блаженно шепча: «Ёка… Ё-ё-ка-а…»
Белый, белый снег сыплется за окном… Чудесная бабочка приникает к стеклу. Две стрекозы, красная и зелёная, задумчиво заглядывают мне в глаза. Золото листвы сыплется на чёрный диск пластинки… Белый яблоневый цвет устилает землю, когда я вспоминаю твоё первое лето…
Глава 5
Философская улица
С твоим приходом ко мне стало возвращаться моё детство. Я хорошо помню день и час, с которого началось его возвращение.
…Ты в манеже, тебе восемь месяцев. За окнами – твоя первая осень… Крутится чёрный диск пластинки, отбрасывая на стены солнечные блики. Золотое звучание солнечной лютни. Ты смотришь, не мигая, куда-то мимо меня… О чём ты думаешь? Куда уводит тебя голос лютни?… Что слышится тебе в нём? Не могу оторвать взгляда от твоего застывшего в странном напряжении лица.
И тогда… другие звуки… другая музыка заговорила во мне.
…Комната моего детства на Философской улице. Бабушка сидит у стола, склонившись над работой. Чёрный репродуктор на стене. Я стою у кушетки, на ней мои игрушки, я играю… Мне около года, я ещё не умею говорить и только недавно научилась ходить. Стараюсь не отходить от кушетки, чтобы не потерять равновесие. Отчетливо помню это чувство: кушетка – моя опора. Помню, что расстояние до бабушки, сидящей от меня в двух шагах, казалось огромным и трудно преодолимым. Чёрный репродуктор на белой стене. Бабушка, склонившаяся над работой. Остальное – в тумане. Светлые, размытые очертания комнаты – будто недопроявленное фото… Мир вокруг меня словно бы лишен до поры до времени красок и запахов. И внутри у меня – светло и неопределённо. Я играю, мне тепло и спокойно, ничто не омрачает мою душу. Это даже ещё не счастье – просто тишина. Покой и тишина.
Музыка из репродуктора, она ворвалась в меня тёмным, сверкающим потоком… Забурлила пугающим водоворотом… Безмятежность и тишина, в которой я жила до этой минуты, рухнули под её напором, как игрушечный домик, который я выстроила из книг-раскладушек. Музыка наполнила меня до краев, она была больше, огромнее меня, она уже не вмещалась во мне…
И, уткнувшись лицом в кушетку, я залилась слезами…
Наверное, в тот миг я проснулась для жизни. С музыкой хлынули в меня краски и запахи… И мир вокруг меня словно бы проявился из тумана.
На всю жизнь запомнила я боль и счастье пробуждения…
Ты разминаешь в пальцах только что вынутый из новой коробки твердый, прохладный пластилин. От этого, песочно-жёлтого, плохо поддающегося тебе пластилинового бруска, постепенно согреваемого теплом твоих рук, исходит, лучится нежный, свежий запах… Запах, который будоражит мою память. Будоражит легко, ненавязчиво, как ветерок. Легкий запах керосина… Запах гудящих на кухне примусов и керогазов, запах Философской улицы пятидесятых годов, запах керосинной лавочки на базаре – на шумной Озёрке, к которой сбегала наша Философская…
Маленькая лавка, куда мы ходили с бабушкой. Мы шли по сбегающей с горы Философской, по её старому, в трещинах, тротуару. Бабушка несла в руке гремящий бидон… В лавке белёные стены, сверкающий керосиновыми разводами прилавок, земляной, пропитанный керосином, тёмный пол. Гремят жестяные бидоны, гремит большой ковш, блестит чёрный клеенчатый передник продавца. У продавца красное от холода лицо и красные замерзшие руки. Пахнет керосином и морозом. Вот в бидон вставлена воронка, и в неё льется тугая сверкающая струя остро пахнущего керосина… «Мы с тобой на кухне посидим. Сладко пахнет белый керосин…» В юности, найдя эти строки у любимого поэта, страшно обрадовалась. С той минуты я перестала стесняться своей нежной любви к этому не слишком благородному запаху. Он для меня приобрел поэтическую силу. «Мы с тобой на кухне посидим…»
Я беру твою руку и подношу к своему лицу. Твоя измазанная пластилином ладошка пахнет моим детством… Философской… бабушкой, несущей в руке бидон с керосином…
Запахи… Странную, непостижимую власть имеют они над нами. Каждый из них – словно условный знак, пароль, ключ… Моя память – как ключница, она носит на поясе целую связку этих магических ключей, и каждым из них можно отпереть дверь, ведущую…
Ты простыл. Я растираю твою худую, с выпирающими лопатками спину скипидарной мазью, ты шутливо ворчишь, затыкаешь нос, тебя щекочет крепкий скипидарный запах. Странно, а мне в детстве нравилась его смолистая, лесная свежесть… Скипидар пахнет зимами на Философской… ангинами… тёплой печкой… чаем с малиной… бабушкиными ласковыми руками.
Запахи детства… Они притаились в укромных уголках моей сегодняшней жизни. То проносятся, как мотыльки, едва коснувшись души мимолетным, почти иллюзорным видением, – то пронзают остро и глубоко, бередят, подымают со дна памяти целые пласты, словно бы перепахивают её, подымая наверх то, что лежало недвижно годами. И вдруг
Морозный запах керосинных лавочек. Тёплый, пышный запах маленькой булочной на Пушкинской, сюда мы ходили с бабушкой за хлебом. Острый, повергающий в тоску, запах первого снега. Счастливый запах первого мая: первое мая пахло петушками на палочках, бабушкиным рулетом с маком, сиренью, надувными шарами…
Запах цирка!… Уже тогда, в раннем детстве, я дышала им – как дышат судьбой…
А запахи нашей комнаты на Философской! Так волнующе не пахло ни в одном другом доме. Мерцающий, таинственный запах угля, которым бабушка топила печку. Пронзительный, проникающий в самую душу запах внесенного с мороза белья. Оно, негнущееся и искрящееся, отливало голубизной… Густой, душноватый от сладкой густоты запах вишневого варенья. Струящийся, прохладный запах новой материи, у неё совершенно особый запах – запах праздника. Бабушка шила, и в нашей комнатке всегда пахло новизной…
Запах дома, уюта, чистоты. Запах счастья. Запах детства на Философской…
Философская улица… Снег покрывает булыжную мостовую, приглушая шаги и цокот копыт. По нашей горбатой, извилистой улице ещё бегают лошадки – в том, послевоенном времени…
Странное название – Философская. Улиц с таким названием я не встречала ни в одном другом городе. Улица моего детства. На ней я родилась.
На ней прожила первые пять лет жизни. Порой кажется – самые памятные годы, так остро я помню лица, голоса, звуки и запахи своего детства…
Мне всегда нравилось название нашей улицы. Мне казалось, что на Философской улице должны жить философы. Философы – это те, которые много думают о жизни. И я гордилась, что родилась на улице с таким мудрым названием.
И училась думать…
Меня не смущало, что на нашей улице, в нашем дворе жили пьяницы и спекулянты, что на чердаке нашего дома ночевали воры с Озерки, большого шумного базара, в который упиралась наша улица. Но за видимой стороной этой жизни, за её внешней пестротой и невнятицей жила другая реальность –
Живя в старом доме, не знавшем ремонта с «до войны», окружённая любовью мамы и бабушки, я не чувствовала холода. В крошечной комнате – четыре шага в ширину, семь в длину – не ощущала тесноты.
Я не чувствовала нашей тогдашней бедности. Хотя и слышала бабушкины вздохи, но смысл слов «бедность» и «нищета» мне был непонятен. Мне было тепло и уютно в моём детстве.
Был уютен дождь, льющийся прямо с потолка. Помню: вся комната заставлена ведрами, тазами, кастрюлями. В комнате – лишь один сухой угол, на кровати. Я сижу в этом сухом углу, мне года два или три. Суетится бабушка. Медный звон льющегося с потолка и ударяющего в ведра, тазы и кастрюли дождя. Здравствуй, дождь, вошедший в дом через крышу! Здравствуй, дождь, пришедший в гости так запросто, без церемоний…
Потом когда-нибудь бабушка скажет: «Тебе досталось трудное детство. Страшно вспомнить, как мы тогда жили…»
Мне досталось
Далёкий южный город, где улицы засыпаны сладкой шелковицей… Где живут сны моего детства. Запахи моего детства. Улица моего детства. Маленький двор – как муравейник. Похожий на нахохлившегося воробья, маленький двухэтажный дом с деревянной верандой, как во многих южных домах, и крутой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Мы жили на втором этаже. Стоптанные, скрипучие ступени… На этой лестнице мы, ребятишки, играли. На этих ступенях по вечерам отдыхали женщины нашего дома.
Наш дом был напичкан жильцами, как подсолнух – семечками. Жили впритык друг к другу. В такой же каморке, как наша, этажом ниже жила семья из шести человек: мать, отец и четверо детей. Одному Богу известно, как они там укладывались на ночь… Так что мы ещё роскошествовали!
В тёплые времена года жизнь из комнатушек выплескивалась на веранду и во двор – как на огромную сцену. Здесь готовили пищу, здесь ели, здесь купали детей в обшарпанных цинковых корытах, здесь стирали, сливая мыльную воду прямо у колонки, и пенистые ручьи сбегали с небольшого бугра, на котором стоял дом, текли под гулкой аркой и уносились на булыжную мостовую в поисках водостока…
Во дворе вертелась маленькая беспородная Жанка, даже не собака – а существо, с грустными старческими глазами. Я её любила и назвала её именем свою куклу.
Летом, в жаркие ночи, на веранде и во дворе спали, вытаскивая из душных комнат раскладушки и железные кровати. В такие ночи Жанка чувствовала себя при деле, чутко охраняя сон двора. Впрочем, железные ворота под аркой на ночь запирались, и бояться было нечего…
Жизнь на виду у всех. Все про всех всё знали: кто кого поколотил, кому не хватило денег до получки, у кого завелся ухажер, у кого выпал молочный зуб… Похороны и поминки – всем двором. Свадьбы и праздники – всем двором.
Когда во дворе появился первый телевизор, его по вечерам выставляли на подоконник, поворачивая крошечный экран с огромной линзой на веранду – и веранда превращалась в маленький кинозал…
Мне кажется, что с тех пор, как меня, пятилетнюю, увезли из этого города, ничего там не изменилось. Там – то же время, что и тогда, в пору моего детства: послевоенное. Так же заходят во двор погорельцы, и сердобольные женщины нашего дома кормят их за большим деревянным столом во дворе и выносят им кто что может: кто старую фуфайку, кто платок, кто одежонку для ребятишек. И выслушивают горькие рассказы. Потом женщины и дети провожают погорельцев до ворот, и ещё долго во дворе слышатся сокрушенные вздохи.
Всё то же время, всё так же шумит старое ореховое дерево… Оно росло за глухой каменной оградой, в соседнем дворе, но его зелёные приветливые ветви шумели и над нашим двором. До сих пор помню вкус зелёных грецких орехов. Это дерево было постоянной причиной ожесточенных споров между жильцами нашего и соседнего дворов. А дерево, добродушно посмеиваясь в густые ветви, продолжало шуметь над обеими дворами, одаривая ребятишек по обе стороны глухой каменной ограды горькими, но такими нежными, такими лакомыми плодами…
С твоим приходом я стала заново обживать свое детство, все его слезы и радости…
Множество невидимых нитей протянулось от Философской, связав детство с моей сегодняшней жизнью и – дальше – с твоим детством.
Обживая вместе с тобой планету твоего детства, я как бы заново открываю и планету своего…