— Карандаш и бумагу!
Физиономию Жоры Бадалянца перекосило, как от чего-то невероятно кислого:
— Какую тебе бумагу, какой карандаш, мать твою!
Кашиа повернулся к нему спиной и отправился в камеру. Бадалянц поплелся за ним, виртуозно ругаясь.
— Я не ослышался, Шалва, — ошеломленно произнес Дата, глядя им вслед, — и в самом деле один Жора попросил у другого карандаш и бумагу?
Когда я пришел в себя от удивления и смеха, Дата уже оторвался от двух Жор и глядел в землю, прямо себе под ноги. Взглянул и я… Господи, боже мой! Сотни тапочек и шлепанцев валялись на земле. Некоторые лежали так естественно, что казалось, ноги владельца и сейчас еще в них. Ухитриться удрать из собственных тапочек, даже не сдвинув их с места!..
— Погляди, кто-то дернул в одной, а другую бросил! — веселился Дата.
Я приблизился. Здесь же, в двух шагах или ближе, спиной к нам стоял как вкопанный огромный человек. Левая нога босая, на правой — тапка. Это была тапка той пары, которую заметил Дата. Дата приблизился, хотел посмотреть, кто таков этот будто навечно окаменевший человек, но тут же отпрянул, зажав ладонью нос.
— Фуф, смраду от него!..
Это был Дардак.
— Спускайтесь, хоть тапки свои разберите! Я, что ли, буду их вам разносить? — орал Поктиа арестантам, робко выглядывавшим из окон.
Понемногу народ опять собрался, но в большинстве это были те, кто считали свое молниеносное бегство оправданным. Другие стыдились своей трусости, третьи еще не пришли в себя от страха. Ребятам Поктии понадобилось почти четверть часа, чтобы снова собрать всех.
Возле меня остановился Спарапет и зашептал:
— Вот вы… заладили: народ, народ… Ну и что? Поглядели? Разве это люди? Если и люди, то бог их создал, чтобы вкалывать, больше они ни к чему не пригодны, а порядочный человек должен жрать, — вот и вся его забота. Так-то, милок!
— А ты где был? — спросил я их воровское превосходительство.
— А где сейчас есть, там и был! Где мне быть? Не веришь, вон Сыча спроси!
Митинг закончился, собралось около двух с половиной тысяч подписей. На большее не было ни бумаги, ни надобности.
От Дардака никто и ничего путного не мог, конечно ждать, но Жоры впоследствии стали примером смелости и отваги. Спустя два года они устроили аналогичный бунт в армавирской тюрьме и до конца очень хорошо руководили им.
Это то, что я хотел сказать про страх и про смелость. Теперь два, на мой взгляд, интересных случая, а потом расскажу вам про «ортачальскую демократию».
Возле западной стены сидел, с головой уйдя в себя, господин Вано Тархнишвили. Перед ним возвышалась груда камней. Прошлое господина Вано было поразительно и неповторимо. В двадцать лет он втянулся в нелегальную деятельность и, одержимый идеей восстановления грузинской монархии, всю жизнь упорно боролся с режимом, который предоставил ближайшим его родственникам высочайшие чины, награды, должности, богатство и все мыслимые блага. Во всем этом не было отказано и самому господину Вано. Однако князь Вано Тархнишвили из своих шестидесяти лет сорок промотался по бесчисленным ссылкам, добровольным и вынужденным эмиграциям и по тюрьмам, тюрьмам, тюрьмам. То, что происходило тогда в Ортачальской тюрьме, прямо отвечало его натуре. Князь Вано командовал западным участком обороны.
— Мое почтение, князь Вано! — приветствовал его Дата Туташхиа.
— Пошли господь вам здоровья! — старик глубоко вздохнул.
— Как поживаете, Иван Дариспанович? — спросил я.
— Устал я, Шалва… Устал безмерно! И когда только всему этому конец придет?
Силы, казалось, и впрямь оставили его.
— Знаете, о чем я думаю, господа?
— Мы слушаем…
— Я прямой потомок Георгия Саакадзе. Мои предки последние триста лет провели в смутах и неурядицах. Видно, во мне скопилась усталость всех поколений рода. Сейчас, на склоне лет, я это чувствую… Я изнемог…
— Отдохните, князь Вано, — сказал Дата. — Пусть молодые бунтуют, свой долг вы отдали с лихвой. Все это знают.
— Нет. Мое место здесь, — господин Вано Тархнишвили уронил голову на грудь и снова погрузился в себя.
— Не уйдет он отсюда! — сказал Дата Туташхиа, когда мы отошли.
Запомнил я еще мать Гоги Цуладзе. Эта почтенная дама приходила раз в три дня и, невзирая на то, в котором часу ей удавалось отослать передачу и получить ответ, оставалась здесь дотемна. Такие родные вообще редкость, тем более пожилые. Это удел молодых мечтательниц, романтически влюбленных в своих мужей. Вроде бы все сделано и можно возвращаться домой со сладостным чувством выполненного долга, ан нет!.. Стоит возле своей любви и беды! Письма матери Гоги Цуладзе служили в тюрьме предметом грустных шуток. Все они начинались так: «Гоги, сынок, голубчик мой. Из горячего я смогла принести только чахохбили, в коленях ломит, трудно мне стоять у плиты. Остальное — зашла на базар и посылаю…» Затем следовал подробный список посылаемых припасов и в конце всегда приписка: «Арчил совсем сумасшедший, горе мое, но умница большой». Арчил был единственным сыном овдовевшего Гоги Цуладзе, озорник и умница, как большинство мальчишек его возраста. А ноги Нино хоть и не держали ее у плиты, но зато под тюремными стенами могли держать грузную женщину до поздней ночи. Нужна большая духовная сила, чтобы глядеть на старую мать за тюремной оградой и не сломиться. Родные не понимают этого и стоят часами, а у арестанта к горлу ощетинившимся комком подкатывает злоба, и он шутит — что еще ему остается! Мне выпало дежурить с полуночи того же дня до полудня следующего, и в этом мне повезло, так как главная баталия нашего бунта разыгралась именно в мое дежурство.
— Ты когда-нибудь был женат? — спросил я Дату, когда после заседания мы отправились отдохнуть.
— Нет.
— Ну, а подруга была?.. Любить приходилось?
— Для настоящей любви время нужно, Шалва, — ответил Дата Туташхиа. — А свободного времени судьба мне не отпускала.
— Не пойму я тебя! Ведь бывает любовь с первого взгляда?
— В песне.
— Почему только в песне? Разве не бывало у тебя — увидел женщину и — конец? — Я и вправду не понимал его.
— Это не любовь, я думаю.
— А что же?
— Не знаю, как сказать… Ну, симпатия, увлечение, может быть. Плотское это. А любовь — духовна. Нужно хоть немного вместе побыть, чтобы друг другу в душу заглянуть, и когда ее душа станет необходима твоей, тогда это можно назвать любовью. А если эта женщина еще и мать твоих детей, тогда любовь еще острее.
— Может быть, ты и прав, — согласился я. — Но хоть серьезное увлечение было у тебя, влюблен ты бывал?
После бессонной ночи Дата выглядел усталым, и все же в глазах его что-то вспыхнуло, но тут же погасло, и он снова помрачнел.
— Одни раз… это, кажется, была любовь, но… давай-ка лучше вздремнем, Шалва.
Он повернулся на бок и больше уже ничего не говорил.
Существует понятие — цельная натура. Лично я именно такой натурой считал Класиона Квимсадзе, да будет светла его память. Цельной потому, что он одинаково четко проявлял все человеческие качества, в том числе и отрицательные, но поступки его всегда бывали исполнены великодушия и высшей нравственности. Именно так я понимаю цельность натуры. Вряд ли кто-нибудь, кроме Класиона, мог додуматься до ассенизационных фонтанов, вещественным результатом чего явилось не только то, что была отбита атака, но и то, что выгребные ямы были, вынесены за пределы тюрем по всей империи, а за каждым участником атаки закрепилось прозвище …еда. В нескольких случаях дело доходило до дуэли. В связи с распространением упомянутого прозвища был издан приказ военного министра. Приказ, естественно, дал ощутимо противоположный результат.
Хочу рассказать вам о создании парламента, но в моей памяти парламент и Класион Квимсадзе почему-то зафиксировались вместе, и это вопреки тому, что Класион был ярым противником передачи власти парламенту и на его заседания не ступал и ногой, не считая единственного посещения. Правда, все шло хорошо, мы сумели отразить несколько атак жандармов, однако у бунта было много открытых и скрытых противников. Оппозиция, как известно, обязательный атрибут всех восстаний и революций, спутник всяческих социальных реформ и сдвигов. Чалаб, например, представил комитету несколько записок, в которых шобла передавала осаждающим сведения о положении и даже давала советы, как подавить бунт. С другой стороны, было много случаев проявления открытого недовольства, а то и призывов против восстания. Повсюду довольно большими группами стояли люди и что-то громко обсуждали. Я подчеркиваю — большими, потому что до отражения атаки вместе собиралось не более трех-четырех человек, и разговоры были негромкие, осторожные. Произошла поразительная перемена. Этот вечно молчавший, охваченный страхом народ заговорил, обрел голос, никто уже не боялся выкладывать свои мысли и мнения.
В одной из групп жаловался тюремный портной:
— Месяца не проходило, чтобы я не сколотил тридцати — сорока рублей. Как было? Очень даже хорошо было. А теперь что, лучше будет? Увидишь, что они с нами сделают!
— Не бойся, пока царская власть стоит, и тюрьма будет. Сиди себе и шей, — успокоил кто-то.
В другой группе обсуждали, как устроить массовый побег.
— Мне на эту их заваруху начхать. Мне на свободу нужно. Десять лет от звонка до звонка отгрохочи. Как бы не так!
— А ты погоди, погляди, куда народ повернет. Народ, он хитер, он свое дело знает. Держись к нему поближе и на глаза не попадайся. Выйдет что-нибудь путное — и тебе перепадет. Не выйдет — с чем был, при том и останешься!
— А мне ни то, ни другое ни к чему. Мне год осталось сидеть. Год я хоть на колу просижу… а революцию пусть они сами делают!…
Когда я еще раз доложил комитету про подобные настроения, Класион взорвался, слова никому сказать не дал:
— Говорил я вам, шоблу всю надо было в первый же день гнать из тюрьмы. В астраханской тюрьме был случай: пятеро заключенных — два дворника, ассенизатор и еще парочка каких-то мерзавцев раздобыли где-то водки, надрались и затянули «Боже, царя храни». Всех пятерых — в карцер. На другой день, к вечеру, начальник тюрьмы приказал привести певцов и сказал: губернатор велел всех пятерых завтра же утром повесить, в семь утра все пятеро будьте здесь, у входа. Что же из этого вышло, как вы думаете? С одним случился ночью сердечный приступ, и он отдал концы. Четверо остальных ровно в семь утра явились в назначенное место с крепкими и отлично сделанными петлями на собственных веревках, а у двух нашли еще в карманах покаянные письма к астраханскому епископу. Я это своими глазами видел. Не будет от них покоя. Гнать, пока не поздно, вот что!
Не знаю, как с петлями и покаянными письмами, — кто поверил, а кто и нет, но что от этой прослойки ничего, кроме вреда, нельзя ждать, это было ясно всем.
Вопрос, видимо, назревал, и на одном из заседаний, после оживленных споров, комитет большинством голосов провозгласил свободу совести, право каждого иметь свой взгляд на происходящее и свое отношение к бунту. Было отмечено также, что тот или иной взгляд, раз он существует, непременно является отражением мышления той или иной прослойки, и бунт должен развиваться с учетом требований всех прослоек, но по программе, принятой большинством. Выявить отношение к восстанию всех прослоек было невозможно без выборного совещательного органа, в котором должны были быть представлены все нации, все классы и социальные группы. Орган призван был обобщать их воззрения и вырабатывать общую позицию.
— Надо, товарищи, дать им парламент, — посоветовал Класион Квимсадзе. — Сила и большинство останутся за нами, а там пусть себе болтают, нам-то что?! Зато будем знать, кому что надо, и пусть попробуют тогда вредить втихаря, за нашей спиной.
Андро Чаненшвили поручено было создать двухпалатный парламент, и уже утром следующего дня любой желающий мог послушать дебаты, развернувшиеся в камере карантина.
Класион после первой атаки сильно простудился. Это было очень опасно, потому как в нем притаился старый туберкулез. Он не внял нашим советам лечь в постель, не подчинился и приказу комитета. Единственным компромиссом с его стороны было то, что пушку он поручил своему помощнику, а сам принялся за другие дела.
Помню, это было перед второй атакой, мы стояли вместе, и Класион наставлял Поктию:
— Ты знаешь, что такое восстание и революция, а?.. Я тебе объясню: это когда плюнешь на старые законы, пошлешь их к черту и введешь свои, новые. А теперь — чему этот народ радуется, как ты думаешь? Он сейчас никаким законам не обязан подчиняться. Народ, который сейчас у тебя перед глазами, это распоясавшаяся, отвергнувшая законы толпа, но революция никогда не победит, если не подчинить народ законам, необходимым революции. Очень трудное это дело — подчинить его революционной законности.
Вот в этот момент и открылись главные ворота, вошел отряд под командой полковника Кубасаридзе, и на офицеров низверглись нечистоты из пушки Класиона.
— Вот доверь идиоту! — заорал Класион. — Эй, Чониа! Помахай… помахай шлангом. Что же ты, болван, в одно место бьешь?
Чониа помахал, и тут по боковой броне отряда забарабанила туча камней с баррикад.
Как только атака захлебнулась и посрамленный полковник скрылся в подворотне, Класион немедля повернулся к Поктии, закончил начатое до атаки поучение:
— Революция, брат, — школа! — Вскинул голову к небу и крикнул пушкарям: — Эй, Чониа!.. Спустись-ка сюда!
— Чониа?! — сказал Дата. — Кто он?
— Чониа у меня там за главного! — Класион указал на пушку.
Приплелся Чониа, весь с головы до ног в нечистотах. Потоптался возле нас и двинулся во двор, где попросил окатить себя водой из брандспойта.
— Ничего, Чониа, вчера мне тоже досталось, — подбодрил его Класион, когда Чониа решился наконец приблизиться к своему командиру.
— Тебе вода, Класион, досталась, а мне… что? — В голосе Чониа был укор.
— Здравствуй, Чониа! Ты что, не узнаешь меня? — сказал Дата Туташхиа.
— Прошлой осенью, как меня первый раз привели, сразу узнал.
— Как живешь, что поделываешь?
— Что делаю? Сам видишь, как я расправился с их благородиями! Учусь делать добро, и похоже, уже научился. В Аджамети был начальник станции Эртаоз Николадзе, так он мне как-то сказал: «Хороший голос и слух можно заполучить еще в материнской утробе, а вот петь хорошо, не обучившись, не будешь». Доброе сердце тоже можно от матушки-природы получить, а чтобы делать добро — этому надо выучиться. И так на белом свете с любым ремеслом. Вот я теперь учусь — учусь делать добро. Тем и живу!
— Тогда сделай-ка еще одно доброе дело, — прервал его Класион, — ступай отсюда, не воняй, Христа ради! Вымойся, а там придешь и расскажешь, как там, наверху, управлялся.
Чониа засеменил к бане.
Класион вдруг зашелся в надсадном кашле.
— Простыл я, видно, вчера, — сказал он, едва отдышавшись. — Нездоровится мне что-то.
Мы еле уговорили его пойти к Бикентню Иалканидзе, командовавшему в те дни в тюремной больнице. Класион лег и больше не поднимался, но об этом — позже.
— Говорят, там большая свара, чуть до рукопашной не дошло? — сказал Дата Туташхиа. — Пойдем поглядим, что там за парламент?
С нами увязался и Поктиа. Мы спустились в подвал карантина.
— Вы только поглядите на этих недоносков, — возмутился Поктиа, — сколько кирпича натаскали! И для чего, спрашивается…
В карантине, то есть в парламенте, собралось человек сто, и каждый восседал на стуле, сложенном из кирпичей. Из кирпича — нашего основного оружия! Вынести это было для Поктии свыше его сил, и он пнул стул под первым же парламентарием, который попался ему на глаза. Депутат плюхнулся на пол, но никто не посмел возроптать, ибо все знали, что Поктия распоряжался всеми людскими и материальными ресурсами вооруженных сил восстания. Лишь откуда-то из дальнего угла донесся тонкий, как мяуканье котенка, писк:
— Велика важность, кончим и отнесем обратно. Раз нужно, конечно, отнесем, а как же?
Поктиа грозно оглядел всех присутствующих и удалился.
— Продолжаем, господа. Зачем возмущаться? Вот вам пример, прямая параллель с обсуждаемой нами проблемой: состояние войны и законы, им диктуемые!.. Да-с, так о чем я говорил?.. Вы, господин Пхакадзе, с этой трибуны заявили, что по отношению к вам было нарушено, вернее, неверно применено правило раздачи обеда, правило, установленное для данной конкретной ситуации. Почему это произошло, господа?! — Оратор патетически вскинул руку, но его прервали:
— Само правило не годится, надо изменить!
— Почему не годится?! — возмутился оратор.
— Негоден тот закон, то правовое статус-кво, даже та ситуация, которая сама порождает возможность и условия для своего искажения! — с большим чувством сформулировал оппонент.
— Правильно, справедливо: негоден метод, последствие применения которого противоположно его назначению! — поддакнул из глубины карантина чей-то бас.
— «Нора́», успокойтесь! — прикрикнул оратор.
— Эта мысль принадлежит не одной «Норе́». Той же позиции придерживается и правое крыло «дезинфекторов»! — крикнули снова.
В камеру вбежал мальчишка-вестовой, после слепящего уличного света освоился с темнотой, узнал оратора, хлопнул в ладоши и звонко прокричал:
— Э-э-й! Керкадзе, насилу нашел! Тебя выпускают! А ты тут языком стены вылизываешь!
Интерес этого сообщения состоял в том, что в те два дня, что длился мятеж, закончился срок заключения у нескольких арестантов, однако это был первый случай, когда вызывали на освобождение.
— Сколько всего освобождающихся? — спросил Дата вестового.