— Может быть, и Лондон, — сказал он.
Прежде чем продолжить, он замялся с обычной неуверенностью, давно свыкнувшись с тем, что его предложения встречались в штыки и тут же отбрасывались.
— Ты слышала про пансионы, Кристина-Альберта? — спросил он с неубедительной небрежностью. — Ты никогда не думала, что мы могли бы поселиться в каком-нибудь пансионе?
— В Лондоне?
— Пансионы есть по всему миру, ну, почти. Видишь ли, Кристина-Альберта, мы могли бы избавиться от своей мебели здесь, кроме моих книг, ну и каких-нибудь мелочей, их на время мы могли бы сдать на хранение — Тейлоровский склад займется этим для нас, — а сами поселились бы в одном пансионе, потом переехали бы в другой, и в третий. Тогда ты могла бы учиться и не заниматься хозяйством, а я бы читал, и кое-что осматривал бы, и составлял бы меморандумы касательно некоторых моих теорий, и разговаривал бы с людьми, и слушал бы их разговоры. В пансионах живут самые разные люди — всякие интереснейшие люди. Последние ночи я без конца размышлял о жизни в пансионах. Все думал — и так, и эдак. Для меня это была бы новая жизнь, словно бы я начал заново. Жизнь здесь была такой размеренной. Конечно, все было хорошо, пока была жива твоя бедная дорогая мама, но теперь я чувствую, мне нужны отвлечения, хочу ездить, видеть много всякого, встречать разных людей. Я хочу забыть. И ведь в некоторых пансионах живут китайцы, и индийцы, и русские княгини, и профессора, и актеры, ну самые разные люди! Даже просто послушать их!
— В Блумсбери есть пансионы, где полно студентов.
— Всяких, всяких людей, — сказал мистер Примби и налил себе оставшееся пиво. — Очень меня привлекает одно место, — продолжал он. — Танбридж-Уэллс.
— Его еще иногда называют Танбридж, папочка.
— Прежде называли. А теперь всегда называют Танбридж-Уэллс. И в этом Танбридж-Уэллсе, Кристина-Альберта, есть холмы с названиями, которые прямо указывают на какую-то связь с древними израильтянами. Монт-Ефраим, Монт-Гильбоа, ну и тому подобное; и еще там немало глыб любопытнейших форм — точно огромные жабы, или доисторические чудовища, или мистические фигуры. И никто не знает, творения ли они рук Божьих или рук человеческих. Мне не терпится увидеть все это самому. Возможно, в них заложен смысл, гораздо более глубокий и близкий нам, чем принято считать. В Танбридж-Уэллсе полно пансионов — мне об этом только на днях сказал человек, с которым я разговорился в Британском музее, в Ассирийском зале, — и некоторые из них как будто и очень уютны и очень недороги.
— Почему бы нам не съездить туда на каникулах, — сказала Кристина-Альберта. — Перед тем как начнется лондонским семестр.
Снаружи догорал летний закат, и в комнате царила мирная тишина вечерних сумерек. Отец и дочь думали каждый о своем. Первым молчание нарушил мистер Примби.
— Раз я некоторое время буду носить траур или полутраур, я решил пожертвовать все мои твидовые костюмы с брюками-гольф и гетрами. Может, какой-нибудь бедняк обрадуется им — зимой. Эти штаны мешками мне никогда не нравились, но, конечно, пока была жива твоя бедная дорогая мама, ее вкус был для меня законом. Ну, и эти кепки. Налезают на глаза, когда жарко. И вообще твид… его перехваливают. Если ездить, скажем, на велосипеде, от трения седла нитки лохматятся. И выглядишь смешно… Пожалуй, я скоро куплю мягкую серую фетровую шляпу… с черной лентой.
— Мне всегда хотелось увидеть тебя в такой шляпе, папочка, — сказала Кристина-Альберта.
— Но она будет достаточно траурной?
— Ну конечно, папочка.
Мистер Примби предался приятным размышлениям. Девочке присущ здравый смысл. С ней можно посоветоваться.
— Что до свастики на надгробном камне твоей бедной дорогой мамы, пожалуй, ты права: она ее не выбрала бы для себя. Наверное, лучше все-таки сделать, как предлагаешь ты, и поставить простой крест. В конце-то концов, это ее могила!
Тут Кристина-Альберта встала, обошла стол — почти вприпрыжку, пока не спохватилась, и поцеловала его. По каким-то неясным причинам свастику она ненавидела почти так же горячо, как любила своего папочку. Для нее свастика стала символом глупости, а ей не хотелось считать его глупым. Особенно теперь, когда по каким-то неясным причинам она начала считать его безответным страдальцем.
Прежде чем отец и дочь Примби могли отправиться в Танбридж-Уэллс, предстояло сделать очень многое. Предстояли долгие переговоры с Сэмом Уиджери в Вудфорд-Уэллсе, а затем в обшарпанной конторе господ Пейна и Пантера в Линкольнс-Инн. Этим деловым людям с первой же минуты стало ясно, что в делах мистер Примби — сущий ребенок, но затем они мало-помалу обнаружили, что ребенок он на редкость жадный и упрямый. И миновало почти полтора месяца, прежде чем мистер и миссис Сэм Уиджери смогли в горькой досаде и раздражении водвориться в стенах «Хрустального пара», а мистер Примби и его дочь отправиться, проведя день-другой в Лондоне, в Танбридж-Уэллс на поиски подходящего пансиона.
Первые дни своего полусиротства Кристина-Альберта провела в борьбе с несвоевременно веселой бодростью и глубочайшим чувством освобождения. Ее отец, как она обнаружила, охотно принимал почти любое объяснение, почему ей необходимо на день съездить в Лондон, и был склонен снисходительно терпеть ее поздние возвращения. В Лондоне у нее был целый мирок разнообразных знакомых: сокурсники, сокурсницы и их друзья, сокурсники и сокурсники по Лондонской экономической школе, сокурсники и сокурсницы в Томлинсоновской школе, а также их знакомые студенты, занимающиеся искусством или медициной, и девушки из провинции, которые сбежали из семьи и стали машинистками. И так далее, вплоть до натурщиц и хористок, и, наконец, неясно чем занимающихся молодых людей постарше из интеллектуальных сфер. Она встречала их в лекционных залах и где-нибудь около, и в столовых, и в других подобных местах, и в клубе «Новая Надежда», где даже бывали лейбористские деятели и люди, называвшие себя большевиками; и она посещала вечеринки и дискуссии в студиях, в уединенных необычнейших квартирах на верхних этажах. Это был вихрь наслаждений, хотя большую часть их приходилось урывать от требований и настояний Вудфорд-Уэллса. И она нравилась людям, им нравилась Кристина-Альберта, они смеялись ее шуткам, да, смеялись, и восхищались ее неукротимой дерзостью, и никогда ничего не говорили о ее носе. Она была в этом мире своей, куда больше, чем в школе Тавернеров. Никого словно бы не трогало, что она явилась туда из прачечной; судя по их отношению к подобным вещам, она могла, казалось, явиться хоть из тюрьмы. И в этой лихорадке студенческой жизни она даже умудрялась читать.
Пока не утихло горе из-за смерти матери, она гнала от себя ощущение новой безграничной свободы познавать и испытывать все это. Ее папочка в горе — благослови его Бог! — курил куда больше, чем когда-либо прежде, и даже пробовал сигары. Так где ему было уловить табачный запах, исходящий от его дочери? Или еще что-либо не слишком уместное. Вопросов он задавал мало, и отвечать на них было просто. Долгие годы упражнения в покладистости сделали ее практически свойством его характера. И Кристина-Альберта понимала, что теперь в очень и очень широких пределах она может делать все, что захочет и когда захочет. И еще она поняла, что нет никакой необходимости торопиться делать что-либо. Все остальные, казалось, кружились в этом вихре парами, как ложки и вилки. Ее же больше устраивало оставаться самой по себе.
А мир изменился. Крушение былого родного дома, смерть матери, исчезновения всякого контроля, не считая надзора ее доверчивого и рассеянного папочки, одним рывком перебросили ее из детства в зрелость. Прежде дом казался вечным и незыблемым местом, откуда можно было отправиться на поиски приключений, и куда, что бы ни случилось, вы возвращались отдохнуть, точно морские бродяги, и где вы ложились и засыпали сном праведника в безопасности и покое. А теперь они двое — папочка и она — оказались на открытой равнине: никакого убежища. С ними могло произойти что угодно — и происходить, происходить, происходить. Да, правда, она теперь могла делать, что ей вздумается. Но, как ей стало ясно, принимать все неограниченные последствия должна была тоже она.
Вот так, вопреки ощущению новой безграничной свободы, Кристина-Альберта обнаружила, что ездит в Лондон не чаще, чем ездила бы, будь ее мать жива. Правда, очень многие из самых ее привлекательных друзей разъехались на каникулы. Да и общество отца стало гораздо более интересным. Он напоминал ей биологические опыты (по разделу ботаники) в школе Тавернеров, когда берешь сухую фасолину, помещаешь в банку с водой и наблюдаешь, как на нее воздействуют влага и тепло. Она прорастает. Вот и он пророс.
Мама держала его засушенным почти двадцать лет, но теперь он дал росток, и никто не мог предсказать, чем он станет.
В Лонсдейлском подворье
После месяца глубокого траура Кристина-Альберта убрала длинные юбки и вернулась к тем, к которым привыкла, несколько напоминающие нижнюю часть формы шотландских гвардейцев. Она не бездельничала, пока ее отец улаживал дела с мистером Сэмом Уиджери, и составила план, который сулил счастливую жизнь и ее отцу, и ей самой. Она одобрила идею пансиона и выбор Танбридж-Уэллса для начала. Она прекратила тщетную борьбу с тем, что он продолжал без настояний, но упрямо называть его Танбридж-Уэллсом. По некоторому размышлению она почувствовала, что Танбридж-Уэллс это и правда место, где, во всяком случае, будет жить он.
Это тихое отступление от честности вполне гармонировало с его привычной жизнью несколько по касательной к реальности.
Однако ей удалось внушить ему, что раз теперь им предстоит кочевая жизнь, но у них остаются некоторые количества книг, предметов мебели, которые продать не удалось, а миссис Сэм Уиджери отказалась взять и по номинальной цене, и еще всякие редкости — например, половина скорлупы, как он полагал, от яйца вымершей бескрылой гагарки, регалии розенкрейцеров с мумифицированным ястребом из Египта, обладателем пророческих свойств, — то по всему по этому им следует обзавестись в Лондоне, так сказать, штаб-квартирой, где можно было бы хранить вышеперечисленное и куда он и она могли бы возвращаться из различных пансионов, разбросанных по всему миру. И посему она начала наводить справки, в результате которых разработала великолепный план — разделить кров с двумя своими хорошими друзьями, которые занимались искусством, литературой и живописным сведением концов с концами в перестроенной конюшне в Челси. Собственно, она уже обо всем с ними договорилась. Мистеру Примби она сообщила, что договорилась с ними, следуя его инструкциям, и через какое-то время он уже не сомневался, что дал ей инструкции, а она их строго выполнила.
Лонсдейлское подворье ответвляется от Лонсдейл-роуд в Челси, и ведет в него внушительный вход с большими оштукатуренными колоннами по сторонам и аркой над ними с барельефом Нептуна, морских коней и надписью «Лонсдейлское подворье». Внутри него некогда помещались конюшни и каретные сараи со спальней и жилой комнатой над ними (последняя в более плодовитые времена служила заодно и спальней), а также лестничной площадкой и так далее — уютное жилище кучера (и его жены, и его детей), примостившееся над благородной обителью карет и лошадей. Но развитие наук и расцвет изобретений покончил с благородным распорядком вещей и настолько уменьшил число кучеров и карет в мире, что Лонсдейлскому подворью пришлось принимать других обитателей. А так как оно было слишком узким, чтобы в нем могли свободно передвигаться автомобили, не проминая крылья и не сокрушая радиаторы, то ему пришлось покраситься в приятные колера и опереться на искусство и интеллигенцию.
Молодым друзьям Кристины принадлежало одно из этих перестроенных кучерских жилищ, а поскольку они совсем не были готовы вносить квартплату (очень даже аристократическую), то крайне обрадовались возможности принять мистера Примби, а главное — Кристину-Альберту, как сожильцов. Мистеру Примби предназначалась большая комната внизу, чтобы разместить книги, избыточную мебель, безделушки и раритеты, а также диван, который можно было превратить в кровать, буде он пожелает переночевать в Лондоне. А Кристина-Альберта получала в полное свое распоряжение спаленку за комнатой отца, бодрая цветовая гамма из оранжевых и голубых тонов более чем компенсировала отсутствие дневного света и свежего воздуха. Но когда молодые друзья устраивали вечеринку, а также когда мистер Примби пребывал в отъезде, они имели право пользоваться большой комнатой, а при устройстве вечеринки спаленка Кристины-Альберты должна была служить гардеробной для гостей.
Сдающие в поднаем сохраняли за собой пользование верхними комнатами, кухня же и прочее считалась в общем пользовании. Ничто в этом соглашении не обрело письменной формы, а многие вопросы прямо и откровенно были оставлены для будущих разногласий.
— Мы будем свиньями и возьмем на себя квартплату, — сказала Кристина-Альберта, как это, собственно и предполагалось.
— Мы большую часть времени работаем не дома, — сказал мистер Гарольд Крам. — Многое наладится само собой. Предусматривать все до полной определенности бессмысленно. — Определенным было то, что платить за перестроенный каретник предстояло мистеру Примби.
Мистер Гарольд Крам был рыжим молодым человеком с копной волос и вздыбленным профилем — молодым человеком, одетым в синий халат, потрепанные серые брюки и шлепанцы. У него были крупные веснушчатые руки и работал он в Черном и Белом. Мистер Примби подумал было, что речь идет о новом виски, но выяснилось, что это — искусство. Гарольд жил на попытки продавать рисунки для рекламы и карикатуры для еженедельников. Выражение его было надменным, голос сдержанным, и мистеру Примби почудилось, что мистер Крам не познакомился с ним, а стерпел его. Кристину-Альберту и мистера Крама, видимо, связывала безмолвная дружба — они не обменялись ни единым словом. Он поднял руку и пошевелил на нее пальцами — довольно-таки меланхолично.
Миссис Крам оказалась более общительной. Она тепло обняла Кристину-Альберту и откликнулась на имя «Фей». Потом повернулась к мистеру Примби и пожала ему руку самым нормальным образом. Она была тоненькой, стройной, с небрежно подстриженными пшеничными волосами, светло-серыми глазами и отсутствующим выражением на лице. Она тоже носила синий халат, чулки перламутрового цвета и туфли, а возможно, и что-то еще, делом же ее жизни, насколько понял мистер Примби, было рецензировать книги для разных газет и писать романтическую беллетристику для журналов, продающихся в киосках. Ее правый указательный палец щеголял тем несмываемым чернильным пятном, наградить которым способна только автоматическая ручка с щедрой натурой. В нижней комнате, предназначавшейся для мистера Примби, стояла большая ширма, которую изготовил мистер Крум, а миссис Крум обклеила яркими лживыми суперобложками с книг, которые рецензировала. Это поставило мистера Примби в тупик еще больше, так как некоторые суперобложки были, бесспорно, наклеены вверх ногами, и он не ног понять, кроется ли за этим искусство, небрежность или какая-нибудь серьезная душевная болезнь.
— Поедим чего-нибудь, — сказала она мистеру Примби, — а потом они обо всем договорятся. — Но у нее была необыкновенно быстрая, манера выпаливать слова, и прозвучало это примерно: «Пдим ченибдь. Аптм обсем догвримся». Потребовалось десять — двенадцать секунд, чтобы мистер Примби кое-как ее понял. А она уже повернулась к Кристине-Альберте.
— Пожди чтку, — попросила она. — Стол псе затрака нубран. Чра легли здно. Оглядись, пка Нолли сдит замсом, а я прибру нарху, чтб вам мжно бло посмтреть.
— Давай, — отозвалась Кристина-Альберта, прекрасно все поняв. А мистер Примби стоял оглушенный, шевеля губами.
— Покеда, — сказал Гарольд, достал деньги из черного, веджвудского фарфора, чайника для заварки, вышел, споткнулся обо что-то раз-другой в коридоре и вскоре вырвался в широкий мир, а Фей исчезла наверху.
— Она поднялась наверх, — сказал мистер Примби, медленно расшифровывая, — чтобы убраться у них в комнатах. Он пошел купить мяса. Это большая, приятная комната, Кристина-Альберта. И света много.
— По-моему, я еще ни разу не бывал в подворе, — сказал мистер Примби, приближаясь к группе рисунков на стене, привлекавших взгляд.
— Где-где, папочка?
— В подворе, ну и в
Кристина-Альберта ожидала его впечатления от рисунка не без тревоги.
— Похоже на всякие фрукты, человеческие ноги и что-то еще, — сказал мистер Примби. — Что они, собственно, означают? «Летняя ночь» тут подписано. А тут — «Страсть в безлюдии». Не совсем вижу почему, ну, думается, это символы или еще что-то. — Он обвел круглыми синими глазами всю комнату. — Для моих Редкостей я мог бы раздобыть шкафчик красного дерева и поставить его вон к той стене. Со стеклянными дверцами, чтобы все могли их рассматривать. А если бы здесь прибить полки, то встали бы все мои книги. Но ведь нужна еще кровать, Кристина-Альберта.
— У них наверху есть диван, — сказала Кристина-Альберта. — С выдвижным концом.
— Вот тут, пожалуй, встанет.
— Или под окном.
— Но ведь еще моя одежда, — сказал мистер Примби. — Я почти жалею, что обещал Сэму Виджери гардероб твоей мамы. Розового дерева. Он очень просторный и как раз уместился бы вот тут у стены. Сундук можно превратить в диванчик, если починить углы. Интересно, как выглядела бы эта ширма, если бы ее перевернуть. Мольберты эти и все прочее они, полагаю, унесут наверх… Да, тут все расставится.
Кристина-Альберта, уперев руки в боки, поворачивалась и взвешивала его предположения. Она обнаружила, что они грозят серьезно нарушить эстетическую гармонию студии. Она-то думала только о маленькой диван-кровати, накрытой алым пледом. Глупо, что она забыла про вещи. Но, наверное, можно будет задержать большую часть их в коридоре. Коридор уже был так загроможден, что некоторые добавления ничего не изменили бы. Когда ему что-нибудь понадобится, выйдет туда и возьмет. Она вдруг увидела, как он в рубашке с перекрещивающимися на спине подтяжками роется в сундуках.
— Конечно, — сказал мистер Примби, — когда ты заговорила про своих молодых друзей в
— Да не такая уж бесповоротно супружеская, — сказала Кристина-Альберта.
— Да, — сказал мистер Примби, и стыдливость заставила его немного помолчать. — Конечно, — сказал он затем, — если вскорости будет прибавление семейства, нам придется съехать, Кристина-Альберта.
— Третий лишний, — сказала Кристина-Альберта. — Но вероятность невелика. Положись на Фей.
— Все бывает, — ответил мистер Примби не слишком уверенно и обернулся к загадочным рисункам.
— Нам пора осмотреть второй этаж, папочка, — сказала Кристина-Альберта и вышла в коридор, чтобы воззвать: — Фей!
Сверху донеслось отдаленно «а?».
— Го-то-о-во?
— Нет еще.
Отца Кристина-Альберта нашла в углу с рисунками. Голову он наклонил, как любопытствующий воробышек. Некоторое время царило молчание.
— Конечно, — сказала он наконец, — это Искусство.
Его лицо над усами сморщилось, он отвернулся, напевая. Она поняла, что это ровно столько Искусства, сколько он может стерпеть.
Он провел ладонью по стене и проницательно поглядел на Кристину-Альберту.
— Это просто холст, — сказал он. — Во что пакуют вещи. С мазками золотой краски. По-моему, все стены, какие я до сих пор видел, были либо оклеены обоями, либо выкрашены. А ведь правда, стены можно обтянуть, чем хочешь. Сукном, простынями, брезентом. Странно, как самому такое в голову не приходит.
«Наверху» вскоре было «го-то-о-во». Миссис Гарольд Крам освободилась, чтобы отвечать на вопросы и давать объяснения, и мистер Примби узнал побольше о планах Кристины-Альберты устроить его поудобнее. Наверху было разнообразнее, но теснее, чем внизу: кровати не столько маскировались под диваны, сколько подделывались под них, а вокруг было больше чем-то неприличного, но весьма декоративного Искусства. Как Кристина-Альберта, так и миссис Крам не учла возможностей мистера Примби в смысле вещей, но и бровью не повела. Когда мистер Примби заговорил о шкафчике красного дерева и гардеробе, она сказала, что Гарольд без труда закамуфлирует их с помощью очень ярких красок, а что до сундуков и одежды, так в углу для них можно сделать занавешенный альков.
— С одеждой просто беда, — сказала миссис Крам. — Если затеваются шарады или переодевания, для них нет ничего святого. На прошлой неделе кто-то растерзал мою пижаму на куски.
— Надо бы что-то придумать, — сказал мистер Примби с легкой тревогой.
— Ну, что-нибудь мы да придумаем, — сказала миссис Крам.
Но прежде, чем что-то было придумано, вернулся Гарольд с большим куском лиловатой вырезки в узенькой набедренной повязке из обрывка газеты, с пучками салата и мелкого лука в другой руке, и двумя большими бутылками пива под мышкой, и общее внимание сосредоточилось на приготовлении дневной трапезы.
— Обычно, — сказал Гарольд, — мы питаемся не дома. Меньше чем в пяти минутах отсюда на Кингз-роуд есть вполне приличная немецкая колбасная, итальянский ресторанчик и так далее. Питаться не дома куда веселее. Но мы подумали, что вы хотите ознакомиться со студией со всех сторон.
В течение своей жизни мистер Примби редко наблюдал приготовление пищи. Кто-то другой всегда накрывал на стол и говорил: «Обед готов, папочка» или «Ужин готов, папочка», смотря по обстоятельствам, и теперь он с искренним любопытством принял приглашение мистера Крама «пойти посмотреть, как мы управляемся» и оказывать посильную помощь. Мистер Крам несколькими точно выбранными словами познакомил его с кухонными принадлежностями, нагроможденными вокруг газовой плиты, газовая плита взрывчато вспыхнула, мистер Примби подавал, что ему говорили, держал, что ему говорили, и в процессе этого всем мешал. Кристина-Альберта, видимо, набившая в этом руку, рубила луковички и смешивала салат на кухонном столике, а бифштекс яростно и брызжуще поджаривался.
Тем временем миссис Крам накрыла выкрашенный голубой краской стол в комнате, предназначенной мистеру Примби, оранжевой тканью и уставила ее тарелками, обломками тарелок, желтыми глазированными кружками с грубо выведенными надписями на каком-то сельском диалекте «за друзьев вдалях» и тому подобным, а между положила ножи и вилки, поставила оловянную кружку, полную сигарет, и пучок подсолнечников в вазе, облитой коричневой глазурью. И вскоре мистер Примби уселся за этим самым столом. Лицо у него пылало и было щедро обрызгано жиром, на котором жарился бифштекс. Никто не прочел молитвы, и все приступили к еде.
Как-то само собой разумелось, что вопрос о подселении мистера Примби уже решен, хотя оставалось очень много моментов, которые ему хотелось обговорить точно. Особенно он беспокоился о том, как бы поделикатнее оградить свою одежду и свои редкости от всеобщего пользования, когда будут устраиваться пресловутые шарады, но он не знал, как вернуться к этой теме. И его смущало подозрение, что его длинные ночные фланелевые рубашки, если их выставят на публичное обозрение, могут показаться старомодными этой артистичной молодежи. Но они скакали с темы на тему так прихотливо, что трудно было направить разговор в нужном ему направлении. Он привык, особенно в обществе, прочищать горло «кха-кха» и подергивать усами вверх-вниз, прежде чем заговорить, а к тому времени, когда он был готов высказать то, что хотел, кто-нибудь из них уже делал очередной зигзаг. Так что он молчал, пока бифштекс не был съеден, не считая отдельных «кха-кха».
Говорили почти только Кристина-Альберта и Фей. Гарольд был словно бы не в духе, иногда поправлял жену или вносил добавления, и съел львиную долю бифштекса с мученическим выражением человека, который страдает зубами и привык к более изысканной пище. Один раз он спросил мистера Примби, неужели тот и правда любит Хорошую Музыку, а через какое-то время осведомился, видел ли он год назад иберийский балет, но эти вопросы не вылились в беседу.
— Кха-кха, не-ет, — сказал мистер Примби. — Не совсем. Не особенно.
— Не-ет, не видел, — ответил он на второй вопрос.
Миссис Крам весело болтала о разных газетных заказах, которые получила, рассказала, как ей предложили делать детский уголок в «Патриотик ньюс» — так соглашаться ей или нет? Мистер Примби подумал, что редакторы и владельцы газет, о которых она упоминала, народ, видимо, безнравственный. Но в основном разговор шел о перетасовках и передвижениях внутри обширного круга их знакомых. После бифштекса было кофе, и Гарольд с видом покорности судьбе пошел и вымыл посуду.
В прачечной ждали внимания десятки мелких дел, и после двух-трех сигарет мистер Примби решил:
— Нам пора, Кристина-Альберта.
— Все будет в ажуре, — сказал Гарольд, когда они попрощались.
Пока мистер Примби и Кристина-Альберта возвращались на поезде с Ливерпуль-стрит в Вудфорд-Уэллс, немало минут было посвящено размышлениям.
— Это не то, к чему я привык, — сказал мистер Примби. — Так не похоже на хозяйничанье твоей матери… Меньше порядка… Конечно, одежду я могу держать под замком в сундуке.
— Тебе будет очень хорошо. Они просто прелесть. А она уже ужасно тебя любит, — сказала Кристина-Альберта.
Однако ночью, перед тем как заснуть, Кристина-Альберта испытала угрызения совести. Совесть начала ее грызть из-за того, как она устроила жизнь своего папочки. Она не была уверена, что ему будет уютно и хорошо в этой студии в Лонсдейлском подворье, что он сможет вести ту любознательную жизнь, которую он предвкушал с такой тихой радостью — даже напевал что-то про себя, и подергивал усами, и говорил «кха-кха», если не был занят ничем другим.
Данная история, как можно неустанно повторять, это история мистера Примби, который стал, как мы расскажем в своем месте, Саргоном, Царем Царей. Однако Кристина-Альберта самостийно вылупилась в ней, как кукушонок вылупляется в гнезде трясогузки, и игнорировать ее невозможно. В сущности, он был под полным ее контролем, а она обладала эгоизмом своего пола и возраста.
Но еще она обладала беспощадной совестью. Пожалуй, совесть была единственным в ее жизни, чем она не могла управлять. Совесть управляла ею. Это была большая хрустальная совесть без опор и взаимосвязей. Она парила в ее существе сама по себе, была ее центром тяжести, и всему остальному в ней деваться было некуда.
Когда Кристина-Альберта представала на допрос и суд перед Кристиной-Альбертой, никаким экивокам не было места: карты на столе, все предъявлено, никакого этикета, полная нагота, рентген, если потребуется. Допросы были тем более ужасны, что велись они в практически пустом помещении без ширм, занавесок, норм или верований какого бы то ни было рода. Просто страшно подумать о полном отсутствии покровов и процедур на суде совести Кристины-Альберты. Во-первых, Кристина-Альберта была совершенно и принципиально не религиозной. Затем, в теории, она была антисоциальной и аморальной. Не верила в респектабельность, христианскую мораль, институт семьи, капиталистическую систему, а также в Британскую империю. Она заявляла об этом с крайней прямотой и множеством подробностей, кроме тех случаев, когда поблизости оказывались ее родители. Преобладающие ветры пристрастий ее не будоражили. Она не находила принца Уэльского обворожительным, а «Панч» смешным. Современные танцы ее скорее раздражали, хотя танцевала она хорошо, а уимблдонский теннис и разговоры о теннисе наводили на нее зевоту. Она одобряла большевизм, потому что все неприятные ей люди всячески его поносили, и она уповала на всемирную революцию всесокрушающего и очищающего типа. А о последствиях этой революции Кристина-Альберта со счастливым оптимизмом юности не думала вовсе.
Не нам строить тут предположения о том, почему молодая девушка, родившаяся и выросшая между Вудфорд-Уэллсом и центральным Лондоном, в первые годы двадцатого века вступила в жизнь с сознанием столь абсолютно и категорически очищенным от каких-либо положительных или сдерживающих убеждений; мы просто регистрируем этот факт. Но и подкрепляй ее все верования христианского мира, а также неколебимое уважение ко всем мельчайшим требованиям кодекса общественной морали, каким бы ни был этот кодекс, Кристина-Альберта не могла бы вступить в жизнь с более бодрой уверенностью и более сильными убеждениями, чтобы вести себя, пусть неопределимо, но хорошо. Кристина-Альберта должна была быть Кристиной-Альбертой, последовательной и безупречной, иначе суд совести открывал ей глаза на нее же и затруднял ей жизнь.
«Кристина-Альберта, — заявлял суд, — ты самая грязная, самая мерзкая дрянь, когда-либо поднимавшая пыль жизни. Как ты намерена вновь стать чистой?»
Или: «Кристина-Альберта, ты снова лгала. Того и гляди, ты попробуешь лгать мне! Вначале лгать тебя заставляла лень, а теперь трусость. Что ты намерена сделать с собой, Кристина-Альберта?»
Наступило время, когда суду пришлось обратиться к Кристине-Альберте с таким вот увещеванием: «Нос у тебя, Кристина-Альберта, просто огромен. Вероятно, он будет расти до конца твоих дней, как это водится за носами. И тем не менее ты готовишься очаровать и заворожить Тедди Уинтертона. Ходишь туда, где надеешься встретиться с ним. Суетишься и прихорашиваешься на манер всех дур. И как ты только ни грезишь о нем — всяческие мерзости. Ты рассиропилась из-за этого молодого человека вопреки тому, что тебе известно, каков он — плох, как ни взглянуть. Тебе нравятся его прикосновения. Сидишь, глупо на него таращишься и упиваешься. А он тобой упивается? Не пора ли тебе задуматься, Кристина-Альберта, куда ты идешь?»
И вот теперь суд заседал, и обвинение — обвинение, от которого не было защиты, гласило, что она намерена взять своего нелепого беззащитного папочку и водворить вместе с его глупостью, дурацкими книгами, смехотворными сокровищами, со всеми его мечтами и устремлениями, в ненадежную и враждебную студию Крамов не из-за смутной общей жажды Лондона, хотя на втором плане было и это, а из-за того, что студию навещал слишком уж неотразимый Тедди, из-за того, что именно там она познакомилась с ним, и упоенно танцевала с ним, и внезапно он ее поцеловал, и она поцеловала его. А затем он улестил ее разучить с ним танец и заставил прийти к нему в студию выпить чаю с ним и познакомиться с его сестрой — которая не пришла. А потом были новые встречи, еще и еще. Он был нахален, и обаятелен, и уклончив. Все ее существо пылало волнением из-за него. Теперь суд холодно и точно обличал перед ней уловки ее сознания, продемонстрировал, как мысли о Тедди, неотвязные, но не признаваемые, привели ее к решению поселиться у Крамов. Только теперь она призналась и обрела ясный взгляд на вещи. «Ты лгала себе, Кристина-Альберта, — объявил суд, — а хуже этой лжи не бывает. Так как ты намерена поступить?»
«Я не могу подвести Крамов. Они рассчитывают на нас». «Ты в скверном положении, Кристина-Альберта. Даже в еще худшем, чем мы полагали. Ты рассиропилась из-за Тедди Уинтертона. Почему не называть вещи своими именами? Ты влюблена. Возможно, с тобой случилось что-то страшное. Маленькие кролики весело снуют под живыми изгородями, и все дни для них одинаковы; они подергивают носишками и своими хвостишками, и вытворяют что хотят со своими лапками. Пока не приходит день, когда, зазвенев, петля силка затягивается на мохнатой ножке, и все, что ты делаешь после этого, уже совсем другое. Силок не дает тебе убежать, и приходится плясать вокруг него и пищать, если хочешь, пока не явится человек, поставивший силки. Так вот, что с тобой происходит? И из-за Тедди! Тедди, с его открытым лживым лицом!»
«Нет, — сказала Кристина-Альберта, — я его не люблю. Я была глупа, рассиропилась и растерялась. Я больше недостойна называться Кристиной-Альбертой. Но это еще не сцапало меня и не сцапает. Я вытащу папочку и себя. Присягаю и клянусь»…
«Хм!» — сказал суд.