Трудно было Магде.
— Не поднимай, не поднимай тяжелого, — предостерегала ее Антонова баба, но Магду это лишь раздражало. Что зря болтать, когда приказчик поставил ее на эту работу, и все тут. Ведь роды еще не скоро.
Привозили все новые снопы. На большую телегу нельзя было грузить, — кругом размякшая, глубоко перепаханная земля.
У Магды выступил пот на лбу. Она напрягла все силы. Руки немели.
— Ишь, каких больших навязали.
Может, они были и не так уж велики. Обыкновенные. Сколько руками обхватишь.
Но ей каждый сноп казался тяжелым, словно чугунным.
С каждым снопом она все болезненнее охала. С каждым снопом все труднее было сгибать спину и еще труднее выпрямлять.
Спина стала словно деревянная, нестерпимо болела, нужно было страшное усилие, чтобы выпрямить ее, чтобы протянуть руки за новым снопом.
На мгновение у нее потемнело в глазах. Она сжала губы и вытерла пот со лба.
— Поживей, поживей, бабы! — шутил Валек.
— Еще бы! Хорошо тебе говорить, на сухом-то стоя!
— Влезай в воду, тогда увидишь!
— Полезет он! Еще портки замочит.
— И правда, а порточки ничего себе, праздничные.
Все засмеялись. Сквозь эти портки просвечивали голые колени. Но ему было наплевать. Портки как портки, обыкновенные, рабочие. Да и работа какая — в мокрой глине. Чего же еще?
Ныли руки, натертые стеблями. От их зеленых нитей рябило в глазах.
— Ну, ну! Укладывай, укладывай!
— Глядите! В приказчики, что ли, норовит?
— А ты подошел бы, Валек! Орать умеешь, просто чудо!
— А работать не очень-то! Точь-в-точь приказчик!
Женщины шутили, пересмеивались. Валек был парень красивый, веселый, все любили с ним поболтать.
Но Магде было не до смеха. Она слабела и с отчаянием поглядывала на все растущую гору новых снопов.
Глянула вверх. Небо заволокли тучи, но все же видно было, что солнце еще высоко, вечер не скоро.
«Как-нибудь выдержу», — убеждала она себя. Но вдруг сноп, неловко взятый, выскользнул у нее из рук, съехал набок и хлюпнулся в воду, поодаль от других.
— Эй, кума, гляди, что делаешь!
— Руки дырявые у кшисяковой жены!
Но тут они заметили, что с ней что-то неладное делается. Она стояла с побелевшим лицом, губы ее дрожали, руками она шарила вокруг, как слепая.
Бабы перепугались.
— Ох, милые, да ведь всякому видно, что баба в тягости. Куда ж такую на работу гонять? — возмущалась Антониха.
Магда присела на мокрую глину. Невидящими глазами уставилась в яму, быстро заполнявшуюся растрепанными снопами.
— Сможешь одна дойти?
— Смогу.
Она потащилась к баракам, робко оглядываясь, не нарваться бы на приказчика.
Дотащившись, легла на нары. Никого не было. Тихо. В голове у нее стучало, перед глазами плавали мутные пятна.
Заглянул Кшисяк.
— Что это с тобой? Мне на работе сказали…
— Разобрало меня что-то… Пройдет.
Однако не проходило. Она тихонько лежала, пока ужинали. Маликова жена приготовила.
— Ясек…
— Ты что?
— Сходил бы ты за Янтошкой.
Он перепугался.
— Магда, да ведь еще не время?
— Нет, нет, так только… Может, что присоветует.
Она говорила с трудом. Кшисяк кинулся к дверям. Янтошка собралась быстро, только накинула платок и захватила каких-то трав в тряпицу.
Янтошка понимала в этих делах, как никто в деревне. И хотя она была уже стара, хотя силы были уже не те, что раньше, охотнее всего звали Янтошку. А уж если что неладно, тогда ни о ком другом и разговора не было.
Уже с первого взгляда она поняла, что дело плохо. Она принялась растирать Магду, велела маликовой жене растопить печку, варила какие-то травы, давала Магде пить. А Магде было плохо. Так плохо, что ей казалось — ни рукой, ни ногой шевельнуть не сможет. Сильно ее разбирало. Но стонать она не хотела. Ведь не одна она в доме, люди наработались за день, спать им надо. Кшисяк лег на полу со Сташеком. Она могла лежать одна, точно королева какая. Но ее это не радовало. Невозможно было повернуться, невозможно выпрямиться, боль сжимала тело железным обручем. Она поджимала колени, так казалось легче.
Янтошка не гасила света. Только прикрутила фитиль, так что он лишь тлел. Темные тени плясали по стенам. При всяком движении Янтошки ее тень росла, переламывалась на потолке, захватывала стены. Магде казалось, что эта тень заполняет собой всю каморку. Ей казалось, будто это рыжая копоть от лампы, хотя лампа не коптила, а едва-едва мерцала.
Янтошка шептала какие-то свои заговоры. Дала ей еще раз чего-то выпить. Что-то горькое, пахучее. От этого стало будто легче.
«Пахнет, как сено, когда подсыхает, — подумала Магда. — Но теперь ведь осень. Все уже давно убрано. Даже от второго урожая клевера следа не осталось».
— Ну как, получше?
— Чуточку… только еще бо-о-льно, — Магда закусила бескровные губы.
— Ничего, пройдет. И надо тебе было, баба, лен поднимать, ведь знала же.
Нет. Она ничего не знала. Как же? Приказчик велел идти. Велел торопиться. Кто это, приказчик или Валек подсмеивался там над ней?
— Воды дайте.
Она жадно пила, хотя с каждым глотком становилось больнее. Точь-в-точь, как когда-то еще в девушках, когда крестный купил ей колбасы на ярмарке. Нехорошая, видно, была колбаса — Магда тогда прямо извивалась от боли. Так и теперь…
Она стала припоминать, не съела ли чего. Но нет. Это была не та боль, хотя тошнило, тянуло, как и тогда. Но это не то. Она надорвалась на льне.
Ночь тянулась медленно. Глаза болели от этого полумрака. Она хотела попросить Янтошку потушить лампу, но слова как-то не проходили сквозь зубы. Говорить было трудно, и она лежала, глядя на танцующие тени, на светлый круг на стене.
У печки сонно жужжали мухи. Уж и время их отошло, но здесь, вблизи коровников, они всегда до самой зимы облепляли печку, потолок, клубились черным, сонным роем. Только теперь они стали ленивые, слабые, — стоило хлопнуть тряпкой, как они сотнями падали на пол.
Ночь тянулась медленно, среди упорного, надоедливого жужжанья мух.
Первым проснулся Ясек.
— Ну, как ты там?
Взглянув на нее, испугался. Глаза ее ввалились, вместо глазниц — черные ямы. Губы без единой кровинки.
Но горевать было некогда, надо было идти на работу. Малик уже готовил завтрак, когда баба его сползла с постели. Так уж у них было заведено, навыворот: муж варил пищу, а жена отлеживалась, хоть и на лавке.
Наконец, все ушли. Магда едва дождалась, когда закроется дверь за последним жильцом.
Теперь она могла постонать разок, другой. Но, раз начав, уже не могла остановиться. Не то чтобы громко. Нет. Она тихонько, тоненьким голосом скулила, словно ребенок, всхлипывала от боли.
Засуетилась испуганная Янтошка. Теперь-то в самом деле что-то неладно.
И вот родился ребенок. Девочка.
Сразу видно, что не в свое время родилась. Маленькая. Красная. Без ногтей на ручках и ножках. И на ребенка не похожа. Но живая.
Янтошка кинулась звать на помощь. Прибежала Антонова баба. Греть воду, купать ребенка. Уж какой есть, такой есть, а все же божье творение.
— Дайте сюда, — просила Магда, хотя у нее уже никаких сил не было.
— Подожди! Еще не выкупали.
— Ничего, дайте.
Как ей хотелось получше рассмотреть этого ребенка! Потрогать его. Ведь первое дитя!
Но Янтошка не дала. Пока не искупают.
Да так и не искупали. Не успели они опустить ребенка в воду, как он пискнул, будто щеночек, когда ему на хвост наступят.
Янтошка поспешно набрала в горсть воды.
— Крещу тебя во имя отца, и сына, и духа святого…
Магда испугалась. Зачем это они крестят ребенка?
Но едва кончилось крещение, дитя задергало маленькими ручками без ногтей и вытянулось, стало вдруг странно длинным и большим.
Только и всего. Померло. Прежде времени ведь родилось. Недоношенное.
— И лучше, что господь прибрал, толку от него все равно бы не было, — сказала Антонова баба. Да, правду сказать, так оно и было. А все же Магде было жаль ребенка, она заплакала. Всхлипывала, всхлипывала и сама уже не знала, о чем, из-за чего. Из-за ребенка ли, или из-за этой страшной слабости, что разливалась по всем косточкам, безудержно истекала красной, горячей кровью. Из-за Флориана или из-за этого льна, с которым она так страшно намучилась. Кто его знает, о чем она плакала. Разнюнилась вовсю. Бабы и не утешали ее, занялись ребенком.
Так, в слезах, она и уснула. Будто погрузилась во тьму, в бездну, мягкую, пушистую, как сажа в трубе. Ничего не чувствовала, ничего не знала.
А когда проснулась, оказалось, что она больна, тяжко больна.
Все ходили на цыпочках. Сташека отправили ночевать к соседям. Молодой еще парнишка, не к чему ему глядеть на такие дела. Да и просторнее стало.
Янтошка не выходила отсюда по целым дням. Только и сбегает домой, что за травами. Травы были разные, каждая от другой болезни. Магда пила, потому что кружку с питьем ей подносили к запекшимся губам. Но не очень соображала, что происходит. Все виделось ей сквозь какой-то туман — Ясек, Малики, Янтошка. И она лежала. Лежала, как никогда еще. В редкие минуты, когда голова была яснее, ей становилось даже стыдно. Ведь люди работают, как всегда. Только она одна не работает. Лежит себе, как помещица. Это противно. Но никаких сил все равно нет. И до коровника не дотащиться.
А работы было много.
Срезали капусту. Шинковали в пяти корытцах. С утра до вечера был слышен хруст на весь двор. Мыли, скребли огромные бочки. Заново перекрывали конюшню к зиме. Бабы с утра до ночи копали свеклу. Управляющий торопил, сахарный завод дожидался свеклы.
Молотили. С рассвета до глубокой темной ночи гудела молотилка. А то и дольше. При лампах молотили, при фонарях, потому что хлеба было много, а помещице нужны были деньги.
Приводили в порядок сад. Собирали последние зимние яблоки, красные и желтые, что еще висели на почти голых ветвях. Пахали, сеяли озимые. Быстро приближалась зима. День ото дня все больше чувствовалась ее близость.
А Магда все лежала. Было еще тепло, так что ей открыли настежь двери, и она смотрела во двор. Кто-нибудь, проходя мимо, останавливался на минуту у порога поговорить. Она отвечала, благодарила, но ей все время было стыдно. Лежит и лежит, как колода.
Как только у нее хватило сил встать на ноги, она сползла с нар и бродила словно осенняя муха, прихваченная холодом. Пошатывалась, хваталась руками за стол, за скамьи. Гнула ее слабость, боль еще возвращалась, подстегивала, словно бичом.
Случалось и всплакнуть, когда никого не было. От слабости, от болезни. Убивалась, что даже на похоронах ребенка не была. Ясек сам сделал гробик, понести его на кладбище. Пошли Янтошка, Антониха, несколько баб. Все заняты, так разве на минутку кто-нибудь от работы оторвался. Ксендз покропил святой водой, и ладно. Счастье еще, что Янтошка сразу сообразила окрестить девочку.
Осень угасала. Рассветы уже вставали в седом инее. За ночь лужи подергивались тонким стеклянным ледком. Раньше закатывалось солнце, позже вставало холодное, заспанное утро.
Деревья стояли голые. Листьев не было и на земле. Все сгребли на подстилку скоту. Лишь изредка ветер приносил откуда-то сухой, съеженный листок, перебегающий по земле, словно серая мышь.
Только на маленьком дубке листья упорно держались. Уже совсем сухие, темные, коричневые. В них шелестел ветер, вымещал обиду за те другие, которых лишился. За широкие, разлапистые листья ясеня; за вечно трепещущие осиновые; за яркие яворовые листья; за узкие, длинные листья вербы; за вырезанные сердечком листья липы. Теперь ветру остался лишь один дубок, и он брал с него все, что мог. Раскачивал, срывал листья.
Это уже было не то, что раньше, когда, пылая золотом, багрянцем, желтизной, осенние листья неслись к баракам, танцуя и кружась на осеннем ветру.
Бедна, убога стала теперь осень. Без красок, без запахов, без звенящих над последними цветами пчел. Одни подсолнухи еще торчали на высоких стеблях, но и они уже были не те. Почернели от холода. Облезли.
Потом наступили дожди. Капало, моросило, лило как из ведра. Все размокло, превратилось в грязь, сочилось каплями, набухло от вечной сырости. Заморозки куда-то запропали. Ненастье и ненастье.