— Папа! — не удержался я. — Ведь у нас же Советский Союз! Наша страна стоит за правду.
— Знаешь, сынок, пословицу: «В семье не без урода»? Проберется в директора прохвост и ворует у государства, ворует хитро, умно. Видел паука? Сам он — фу, букашка, а паутину на целый мир раскидывает.
— Правда, что Дон Кихот! — в сердцах рассмеялась мама.
— А у Смирнова, у сына его, коленки на штанах драные. Сам Смирнов вон какой начальник, — сказал я.
— Давай, мать, прекратим этот разговор! — вздохнул отец. — Пошли щи доедать. Держаться надо, ребята, своей линии. Биться за правду — дело ничуть не меньшее, чем с шашкой наголо скакать.
— Только победителю в награду здесь не ордена положены, а одни шишки, — вставила свое твердое слово мама.
— Ничего, — сказал я отцу, — ты знай: я тоже всю жизнь буду стоять за правду.
— И я! — поднял руку бывший первоклассник Эльбрус, младший мой брат.
В 10.00 я пришел на тренировку к дому Коныша. Все были уже в сборе.
— Ты последний, — сказал Сережка. — Тебе мячи тащить.
Я с радостью взвалил на плечи сетку с тремя мячами.
Мы пошли на аэродром — так называлось поле за городом, которое и вправду было аэродромом во время войны. Уходили с глаз долой, чтоб втайне от Мурановской улицы разучить коварные удары по мячу и хитрые финты.
Тренировка была у нас взаправдашней. Мы гнали мяч змейкой, между колышками. Били с лета. Пасовали мяч друг другу головами. И наконец вся команда била по воротам Коныша тремя мячами, а мне доставались только пропущенные и пробитые мимо. Я не горевал. Я ведь тоже бил по мячу из-за ворот.
И Коныш сжалился надо мной.
— Теперь потренируйте его, — сказал он, усаживаясь на землю.
Это значило, что подавалы у меня не будет: за пропущенными и пробитыми мимо мячами бегать мне, но я был на все согласен. Лишь бы так тренироваться, как тренируются настоящие футболисты.
— Завтра все на «Химик», — объявил Коныш. — Приезжает московский «Спартак».
Я возвращался с тренировки вполне счастливый: у нас все было как в настоящей команде. Мне одного только недоставало — дружбы с Конышем.
Друг — это все счастье жизни, все ее беды — пополам. Беда пополам — вдвое меньше беды: на четырех плечах нести ее. Радость пополам — вдвое больше радости: за себя хорошо и за друга хорошо. Да только вот переезжали мы часто, не успевал я найти друга.
Замирая сердцем, я шел рядом с Конышем и выжидал мгновения, чтобы сказать ему мой пароль. Так дошли до его дома. Коныш со всеми попрощался, и все стали расходиться, и я сделал вид, что ухожу, но сам тотчас кинулся назад и нагнал Сережку на лестнице — он жил на втором этаже.
— Ты что? — удивился Коныш.
— Скажи, — спросил я его, — только сразу, не задумываясь: ты смог бы — как Зоя, как Гайдар?
По лицу Сережки поплыла его улыбочка, но вдруг замерла.
— А ты бы смог?
— Смог!
— Ну и я бы смог.
— А ты за какую дружбу между мальчишками и девчонками? Я за такую, как дружили Тимур и Женя.
— И я за такую.
— Сережка! — возликовал я. — Значит, мы заодно. Давай дружить.
— Мы и так дружим.
— Нет, давай дружить по-настоящему. Чтоб совершать большие дела. Давай организуем тимуровский отряд.
— Давай. Придут завтра ребята на тренировку, вот и организуем.
Так равнодушно! О таком деле! Нет, это не мой друг, которого я жду от жизни. Но эту мысль я утаил от самого себя. Надеялся. Я всегда надеялся до последнего мгновения.
Чтоб не пропало все дело, я должен был стать командиром, я знал, за что хочу бороться, но хозяином всех трех футбольных мячей был Сережка.
— Нет, давайте проголосуем тайно! — настаивал я. Говорил, а в голосе булькали слезы: знал — дело мое пропащее.
Мы написали записки, и я на своей написал: «Ходунов», чтоб у Коныша поменьше было сторонников. Нас было восемь человек. Когда развернули записки — семеро проголосовало за Коныша. Сам он тоже голосовал за себя.
— Какие будут приказания? — деревянным голосом спросил я, вытягиваясь перед командиром.
Сережка засмеялся:
— Идите отпрашивайтесь у матерей, на футбол на машине поедем.
Мы ехали в кузове полуторки. Булыжная, очень плохая дорога шла над рекой Свирелью. Потом проехали мимо фабрик, мимо химического завода. Показался дощатый забор стадиона. Первого стадиона в моей жизни.
Мы прошли с Сережкиным отцом бесплатно, через служебный вход.
Трибуна была одна, но с Сережкиным отцом нас и на трибуну пустили, разрешили сидеть на ступеньках центрального прохода в раздевалку.
Футболисты прошли мимо нас так близко, что их можно было потрогать.
Я болел за «Спартак» и растерялся: вот они, мои любимые футболисты, которых я знаю по номерам, по именам, знаю рост каждого, год рождения, знаю число забитых ими голов. Но сам-то я теперь — «Химик».
Футболисты разминались, били по воротам, перекидывали мяч друг другу, а я, вместо того чтобы запоминать, что и как они делают с мячом, оцепенел. Придет время, и мне придется выйти на поле против ребят Мурановской улицы. А ведь я мурановский, и это они первыми приняли меня в свою команду. Мне вспомнился Андрий, сын Тараса Бульбы. Изменник. Андрий выезжал из города сражаться с казаками в красивой одежде, но ведь и я буду стоять в воротах термолитовцев, потому что мне понравилась их форма.
— Смотри, как Сережкин дядька ловит мячи! Намертво! — толкнул меня Ходунов.
Это я углядел. Пушечный мяч, пробитый по центру ворот, вратарь поймал играючи. Прижимая локти к животу, согнулся и ладонями и подбородком захватывал мяч в замок.
Сережка тоже умеет так ловить, от меня мячи отскакивают, как от стенки. Тренироваться нужно.
Матч начался, а у меня в голове все еще крутился на резвом коне Андрий, и паночка махала ему из окошка расшитым платком.
«Все это неправда, — сказал я себе. — Мурановские ребята — за Квакина. Они грабят сады и огороды. А я за Тимура. Я против несправедливости».
И тут спартаковский вратарь вытянулся в ниточку и достал мяч из нижнего угла. Я захлопал.
— Ты чего?! — Сережка Коныш глядел на меня так, словно первый раз видел. — Это же наши били!
— Но это был очень трудный мяч. А вратарь взял.
— Ну, ты даешь! — У Сережки на губах заиграла его улыбочка. — Может, и «Красному знамени» будешь хлопать?
— Если вратарь возьмет одиннадцатиметровый, буду! — сказал я упрямо.
— Он за справедливость, — определил Ходунов.
«Спартак» победил, но счет получился благородный — 3:2.
— Хорошая тренировка перед встречей с «Красным знаменем», — говорили болельщики «Химика».
Мы опять ехали на полуторке. Набился полный кузов народу. Меня оттеснили к заднему борту, поднажали, и я, запрокидываясь так, что свело поясницу, на одних ногах удерживал толпу пьяных мужиков и парней: тронется машина — и я погиб. Сил нет держаться, и закричать никак не мог догадаться. Машина тронулась. Толпа откачнулась к кабине, и я, не дожидаясь ответной волны, выскочил на ходу из кузова.
Пешком долго, зато жив. Правду сказать, я любил остаться вдруг с самим собой. Шел вдоль Свирели, разведя руки, и казался себе ласточкой. Облака надо мной то вспыхивали, как февральский снег, то меркли. И когда они меркли, я чувствовал на лице холод, и погасшая земля, в мгновенье поскучнев, становилась большой, чужой, враждебной, и мне было видно, какой я маленький и никому здесь не нужный: ни бесконечным лугам за рекою, ни реке, по которой бежали волны, похожие на стальную стружку, ни серым облакам, ни поселку из длинных двух- и четырехэтажных домов из темно-красного вечного кирпича. Длинные ряды окон, будто шеренги солдат, а может быть, надсмотрщиков, уже издали впивались в меня бесчувственными глазами, словно я в чем-то был повинен. Но солнце, как метлой, смахивало вдруг серое наваждение, тепло устремлялось на землю, спешило успокоить: лето еще не кончилось. И луга за рекой — богатырское поле — манили в свои сине-зеленые дали; в реке, забитой золотыми сугробами облаков, открывались бездонной голубизны пропасти; ласточка моя летела в эту глубь, а может, ввысь. И только сердечко у нее сжималось. И только клювик, раскрытый от удивления, хватал свежий ветер. И она, размахнув крылья, кружилась на одной ножке, чтобы упасть на землю, на спину и лежать, раскинув руки, принимая весь мир. Впрочем, на одной ножке крутился уже я сам, и это я падал в траву, объявляя всему белому свету, что он — мой.
Когда в очередной раз пролилось с неба, из голубой проталины, золотое тепло, окна рабочих казарм засветились: каждое поймало свое солнце, я осмелел и, сокращая дорогу, пошел через поселок.
Казармы меня пугали, но и притягивали к себе. Мне всегда хотелось жить среди многих людей, а жили мы где-нибудь в глухомани, да еще и на отшибе, потому что на отшибе чаще всего и пустуют дома.
Я шел мимо казарм. На лавочках под окнами сидели старушки. Я вглядывался в зияющие черные дыры казарменских раскрытых дверей, но ничего не мог разглядеть и потому решился на удивительный для себя поступок — войти в эти двери.
Сделал вид, что тороплюсь, что у меня дело. Прошел мимо старушек, поднялся по кирпичным ступеням и вошел в темноту. И дрогнул. Где-то очень далеко, как на краю тоннеля, зияло пятнышко света. Чтобы меня не остановили, я пошел во тьму. Глаза скоро привыкли, и я увидал, что иду коридором со сводчатым потолком. Через каждые три шага с двух сторон двери — два бесконечных ряда дверей. Вдруг поворот. Я повернул и очутился на кухне. Огромная печь, длинные столы. Шмыгнул назад и, так никого и не встретив, вышел из казармы, деловито прошествовал мимо старушек, свернул за угол и только тогда пустился наутек.
За фабричным поселком до самого леса шли картофельные поля. Когда я одолел огороды и вошел в город, зубчики соснового бора уже отпечатались черным на красном закатном небе.
По улице, двухэтажной, деревянной, прогуливались первые сумерки. Торопились в парк, дружно цокая каблучками, стайки девушек, а мне до дому было еще идти и идти.
Вдруг я услышал, что меня зовут:
— Большой мальчик! Большой мальчик! — Из бурьяна придорожной канавы появилась расчесанная на пробор голова пацаненка лет пяти-шести.
Я остановился.
— Поглядите, пожалуйста! Вот у того дома не стоит ли у ворот пожилая женщина с прутом в руках?
— Ты чего-нибудь натворил?
— Натворил… — Пацаненок тяжко вздохнул и опустил глаза. — Я, во-первых, произносил нехорошие слова, а во-вторых, курил.
— Курил?
— Я не для себя. Я доказал Мымрику, что могу не кашлять. Когда он курит, то кашляет на весь двор, а я ни разу не кашлянул.
— А ругался зачем?
— Тоже для Мымрика. Он говорит, что я пай-мальчик, у меня папа был командир противотанкового батальона. Его друг, дядя Ярлы, привез нам папины ордена и медали. Можно, я вас попрошу еще кое о чем?
— Ну, попроси.
— Посмотрите на мои губы и на мою спину. — Он вышел из бурьяна, повернулся ко мне спиной, задирая рубашку.
— Спина как спина. Загорелая.
— А язв нет?
— Чирьев, что ли? Не видно.
— А на губах, по-моему, тоже ничего нет?
— А что должно быть?
— Ну, язвы. Бабушка сказала, что от таких слов, кто их первый раз произносит, человек покрывается язвами, особенно рот.
— Не выдумывай, — сказал я, — ты и сам знаешь: бабушка тебя просто пугала.
Мальчик, соглашаясь, закивал головой:
— Конечно, знаю. Ну а вдруг?
— Не стыдно прятаться? Нашкодил — иди и отвечай за свои шкоды. Ты сын красного командира. Разве тебе пристало бегать от бабушки? Уже темнеет. Она, наверное, с ног сбилась, ищет тебя.
— Я и сам волнуюсь за мою бабушку, — признался мальчик.
— Вот и ступай домой, извинись. А налупят — терпи. Потому что за дело.
— Я пойду, — согласился мальчик. — Только давайте вместе, хотя бы до ворот.
Дом, на который мне указал мальчик, был старый, почти трехэтажный. Верхний этаж деревянный, второй кирпичный. Оба эти этажа вдавили в землю первый. Для его окон пришлось выкопать яму. Форточки были вровень с тротуаром.
— Я по ботинкам знакомых узнаю, — похвастал мальчик.
— Вы в подвале живете?
— В подвале.
— Но твой же отец был красный командир! Он погиб за Родину! Вам должны дать хорошую квартиру.