Но граф снова поднялся над всеми и попросил тишины.
— Господа, — сказал он, — я очень сожалею, но вынужден вас покинуть. Спасибо вам за ваш гостеприимный пир, за ваше дружелюбие и радушный прием. Я унесу отсюда наилучшие впечатления и добрую память о вас как о прекрасных собеседниках и незаурядных людях. И был бы счастлив, если бы оставил подобный же след в вашей душе… Мое служебное положение до сих пор лишало меня возможности открыть вам все мотивы моего появления здесь. Но теперь я могу положить на стол перед вами свой главный козырь.
Сегеди достал из кармана два листа бумаги, сложенные пополам, и протянул их мне. Один из них был документом о помиловании Даты Туташхиа, а другой — протоколом, свидетельствующим о вручении документа, который следовало подписать как поверенному в делах Туташхиа.
— Господин Ираклий, — сказал граф Сегеди, — представьте ваш контракт и приступайте к своим обязанностям.
— С удовольствием, — ответил я. — Но, к моему прискорбию, он остался в юридической конторе.
— Может быть, сгодится этот? — Дата Туташхиа достал свой экземпляр и передал графу.
Пока граф читал наш договор, я передал другим документ о помиловании, а сам побежал в кабинет за чернилами и ручкой. Потом я взял протокол и подписал его как адвокат и поверенный в делах Туташхиа.
Граф стоял посреди комнаты, держа в руке контракт между Ираклием Хурцидзе и лазским дворянином Арзневом Мускиа.
— Сколько лет вы не виделись со своим двоюродным, братом Мушни Зарандиа? — спросил он.
— Шестнадцатый год, ваше сиятельство, — ответил Дата Туташхиа.
— Два часа назад он был здесь, — граф показал рукой на улицу.
— Зачем? — спросил Туташхиа.
— Если бы вы собрались бежать… Он должен был вернуть вас, уговорить, что вам ничего не грозит. — Сегеди вынул из кармана часы и, посмотрев на них, добавил: — Мушни Зарандиа просил передать, что сегодня в девять часов вечера он будет у вас в гостинице.
Все мы вышли на улицу проводить графа, а когда экипаж скрылся за углом и мы вернулись к столу, Дата Туташхиа сказал негромко:
— Зачем такие люди идут в жандармы?
— Сейчас Сегеди едет к своим жандармам и думает: зачем люди идут в абраги? — ответил ему Элизбар Каричашвили.
ЖЕЛТАЯ ТЕТРАДЬ
Прошло одиннадцать лет с той поры, как навсегда исчез из моей жизни Дата Туташхиа, и семь лет с того дня, как Нано Тавкелишвили-Ширер оставила нашу страну и поселилась в Калифорнии.
По принятым у нас нормам юриспруденции и нотариальным законам, как раз к этому времени истекал срок хранения бумаг, которые эти два необычных моих клиента оставили на попечение в моей конторе. Одни пакеты они отдали мне сами, другие присылали потом разными путями. Оба они уже больше семи лет хранили молчание, и я обязан был вскрыть пакеты, чтобы узнать, не проливают ли они света на тайну жизни их владельцев, нет ли там прямых распоряжений и просьб, которые по каким-либо причинам они не могли предать гласности в прежние годы.
Одиннадцать и семь лет! Достаточный срок, чтобы забыть нашу дружбу, теплоту наших встреч, чтобы человек моей профессии взял нож и хладнокровно, как мясник, взрезал конверты. Но я перебирал их один за другим, а руки мои дрожали. Потом я отложил нож, с трудом удерживаясь от подступивших к горлу слез. Конечно, я и прежде много думал о тех днях, но сегодняшние мои воспоминания были переполнены особой печалью, особой тоской по этим людям, которые так недолго и так бурно переполошили мою жизнь и скрылись стремительно, как скрывается упавшая с неба звезда.
Скрылись — и нет их!
Вахтанг Шалитури кончил свою отчаянно озлобленную жизнь офицером во время осады Порт-Артура, когда упавший снаряд не оставил от него и следа. Сандро Каридзе пришел к заключению, что монастырь — лучшее место для уединения и философских раздумий, бросил свою службу и постригся в монахи. Однажды я столкнулся с ним на станции Дзегви, но он отвел глаза и сделал вид, что не узнал меня. А Элизбар Каричашвили, тот и вовсе исчез с моего горизонта. Говорят, в деревне у него оказался старый-престарый дом и клочок захудалой земли. Он поселился там, хозяйничает и разводит цветы. Гоги, это я знаю сам, осточертела его ресторанная жизнь, он принимал участие в серьезном политическом деле; на его деревянную ногу снова надели кандалы и отправили в Сибирь. Каждый месяц я посылал ему десять рублей, пока он был жив.
Я уже сказал, что от Нано не доносилось ни звука… Будь она жива, она не могла не дать мне вести о себе, хотя бы мимолетной. Значит, ее не было уже в живых… Но эхо жизни Даты Туташхиа время от времени докатывалось до меня. Он жил, он яростно боролся с собой, он оставался таким, каким был всегда: прекрасным, единственным, ни на кого не похожим. Во всяком случае, полгода назад было так. А к моменту вскрытия конвертов, может быть, и его не было на свете…
В пакетах, хранившихся в моей конторе, оказались важные документы и переписка этих двух людей. Все письма, полученные от Даты, Нано держала в отдельном пакете. Письма же Нано были главной ценностью Даты Туташхиа. Моя совесть чиста перед ними, я исполнил все, что они возложили на меня. Их письма я хранил долго, до последнего дня существования моей адвокатской конторы. А когда пробил час и я обязан был уничтожить архив, то писем Даты и Нано я не смог сжечь сразу, а сначала переписал в эту тетрадь.
Лаз! Я должна тебе сказать… Но мешают люди, а мы никогда не бываем вдвоем. Мне зажимает рот страх — вдруг ты считаешь, что женщина не может прикасаться к таким делам?
День вчерашний для меня так же необычен и тревожен, как и тот минувший день, когда я первый раз увидела тебя на дороге в окрестностях Очамчиры. Видно, встречаться в таких загадочных, невероятных условиях написано нам на роду и предначертано свыше.
Подумай сам и скажи — разве я не права?
Вчера я долго не могла уснуть, все из-за нашей встречи. И спрашивала себя, почему же я думаю о ней непрестанно, как и тогда, в очамчирскую ночь. Только под утро я задремала, не понимая, что происходит со мной.
А утром пришла ясность, все стало на свое место, и я смогла наконец понять, что меня так бесконечно волнует. Конечно, я не открою тебе ничего нового, но не могу не сказать — ты так безрассудно ведешь себя, лаз!
Ираклий, по-моему, твердо уверен, что ты Арзнев Мускиа. Но даже если бы он знал правду, от него не может быть ничего дурного. Дело не в нем, дело в тебе самом, в том, как вчера, в Ортачальских садах, ты был так губительно неосторожен! Ты знаешь сам, за то, чтоб тебя изловить, обещана награда, и какой-нибудь негодяй будет счастлив выстрелить тебе в спину.
Зачем тебе все это? Почему ты появился здесь? Я не имею права спрашивать, но от тюремной решетки тебя отделяет только шаг… Ради бога, скройся скорей, уезжай! Я посылаю тебе это кольцо в память нашей возвышенной дружбы. Аметист мой любимый камень и камень месяца моего рождения.
Лаз, уезжай!
Госпожа Нано! Я был поражен, когда получил ваше письмо. А потом радовался, как дитя. Потому что, поверьте, я никогда в жизни не получил ни одного письма. Писать мне было некому и некуда! И все-таки я счастливец, не смейтесь, но это так. Я утверждал это и раньше, но все смеялись в ответ, зная мою жизнь. Но не будь я счастливцем, разве встретил бы я вас в Очамчире? И после этого жить и бродить по белу свету лишь для того, чтобы встретить вас второй раз. Только с избранником судьбы возможны такие чудеса. И сегодня еще одно чудо — первое в жизни письмо, написанное самой прелестной в мире рукой! Конечно, вы сами не можете и понять, что значит ваше письмо. Этого никто не сумеет понять. Человек, подобный мне, не сможет устоять на земле, если нет никого на свете, кто бы подумал и потревожился о нем. А я уже давно живу так, что принужден в полном одиночестве думать и о себе, и обо всем на свете. Оба эти груза вместе я должен нести один. Их нельзя разделить и каждый тащить отдельно или суетливо взвалить на плечи только один из них… И, верно очень хорошо, что я один, что весь мир во мне одном. Однако человек такой, как я, в конце концов забывает, что о нем может думать другой человек. Забывает… И потребность в таком чувстве притупляется и словно отмирает, будто зарастает мхом и покрывается пеплом. Так ты и живешь — то тяжело, то легко, то весело, то печально — и не подозреваешь даже, что человек одарен еще одним прекраснейшим свойством — радостью от того, что кто-то другой думает о тебе, искренне и бескорыстно беспокоится о твоей судьбе. Как драгоценный камень, редка и дорога та радость. Сколько невидимых нами усилий совершается на небесах, чтобы спустить нам эту благодать. Всевышний я уверен, делает это для избранных. И таким избранным стал я… Как же не считать себя счастливцем, если вы одарили меня такой радостью.
Вы спрашиваете, зачем я приехал сюда… Отвечать слишком длинно, но, когда мы встретимся, может быть, сумеем поговорить об этом — так предсказывает мне сердце. Пусть вас ничто не волнует, госпожа Нано, у меня нет дурных предчувствий… Не думайте, что я целиком полагаюсь на случай, но я верю в свой дар предвидеть. Как мне не верить… Природа вручила мне его заведенным, как часы, и я имел тысячу возможностей испытать его на прочность. Только не думайте, бога ради, что я эгоист и не считаюсь ни с кем, кроме себя. Если человек, как я, провел всю жизнь в гонениях, в поисках прибежища и укрытия, он превосходно знает, что его удачи целиком зависят от людей, с которыми он связан, благодаря которым он жив. Если я сам хочу быть на свободе, то я должен думать о свободе тех, которые протянули мне руку помощи, о том, чтобы их не настиг закон, расплата и наказание. Эта простая истина для меня как заповедь — если друг в беде, и ты в беде. То же самое, что я писал о двух грузах… Я принял меры, знайте, госпожа Нано, я не принесу зла никому из тех людей, с кем встречаюсь сейчас здесь, в Тифлисе.
Ваш бесценный дар вверг меня в крайнее смущение. Это я должен был преподнести вам подарок, но я боялся, что покажусь вам назойливым и фамильярным. Принимаю ваш камень как дар королевы и благодарю нижайше как ваш рыцарь и один из подданных вашего королевства.
Это письмо я пишу в задней комнате конторы Ираклия, его доставит вам посыльный, верный человек… Я молю вас об одном: верьте мне, доверьтесь мне, не избегайте меня, не оставляйте меня. Без вас жизнь моя потеряет смысл.
Я был убит, госпожа Нано, тем, что обидел вас. Вы сказали: ты оскорбил меня, лаз, ты вел себя недостойно! С этими словами вы вышли из экипажа, еле попрощавшись со мной, поднялись по ступенькам крыльца, уходя так, как уходят навеки. Я чуть не помешался с горя и, перестав владеть собой, хотел мчаться вслед за вами, чтобы просить прощения… Хорошо, что вовремя взял себя в руки и сумел сообразить, что вы можете принять за оскорбление. Пешком я вернулся в гостиницу, подавленный и несчастный.
Всю ночь я писал это письмо. Молю бога лишь об одном, чтобы вы в гневе не вернули мне его назад нераспечатанным.
Клянусь вашей жизнью — самым дорогим, чем я могу поклясться на этом свете, — все, что я сделал, я делал только для вас. О себе я думал лишь тогда, когда спросил, почему вы в дурном настроении. Спросил для того, чтобы получить ваш ответ и суметь оправдаться.
Но вы не дали мне этой возможности, и теперь я вынужден писать, а писать труднее, чем сказать. И я мучаюсь, не нахожу верных слов, зачеркиваю и снова пишу. А то, что выходит из-под моего пера, так далеко от того, что живет в моей душе.
Помните, когда мы вошли в зал, вы оперлись на мою руку? Ираклий отстал от нас, и получилось, что внимание всех присутствующих было устремлено к нам, вернее — ко мне, потому что меня мало кто здесь знал. И я заметил улыбочки и подмигиванья… А когда нас пригласили сесть и к нам подскочила та самая госпожа Мариам, с которой я познакомился в вашем доме, я тотчас же догадался, что она успела обежать всех и оповестить, что видит нас вместе не в первый раз. Скажите сами, разве не обязан я был предпринять что-то решительное, чтобы развеять сплетни, которые завихрились вокруг вашего имени?
А тут как нельзя кстати Ираклий передал, что госпожа Элисо Церетели хочет познакомиться со мной, так как ее чрезвычайно интересуют лазы. Я извинился и отошел от вас. Это было еще до начала танцев.
Вспомните, госпожа Нано, что последовало вслед за тем. Все, конечно, решили, что вы остались в одиночестве, и стали крутиться вокруг вас, вся эта знать — и Багратиони, и Дадиани, и Гуриели. И каждый из них, состязаясь друг с другом, старался покорить вас, развлечь и увлечь. Сегодня все они, я думаю, пребывают в унынии, так как ни один не завоевал пальмы первенства, не добился успеха и победы. Но разве могли они взглянуть на вас так, как смотрел из своего угла я, и оценить с преклонением, как великолепно держались вы среди этих неотразимых вельмож. Но сплетники тут же нашли свое толкование, и Элисо Церетели, нарочито возвысив голос так, чтобы все кругом услышали, спросила меня: как вы добились, что эта прелестная женщина и взглянуть боится на других мужчин? Я ответил равнодушно, что она заблуждается, а нас с вами ничего не связывает, кроме вашего гостеприимства. До этого мы рассуждали о лазах, и Элисо Церетели вела себя при этом чрезвычайно игриво, а после моих слов и вовсе стала кокетничать напропалую. Я стал подделываться под ее тон — пусть все видят, что я ухаживаю за этой женщиной, а Нано Тавкелишвили тут ни при чем. Этого я хотел. А когда нас пригласили к столу и Элисо Церетели попросила, чтобы я сел рядом, то я согласился. И просидел так до самого конца. А когда мы выходили из зала, кто-то громко сказал: увезут нашу Элисо в Лазистан! Это донеслось, конечно, и до вас. Да, я вел себя так, чтобы злые сплетни и дурные пересуды не омрачили вашего имени. Вот и все.
Как будто так… А вместе с тем: «Ты вел себя недостойно, лаз!» И это правда, и королева на самом деле была оскорблена!.. Я, кажется, понял, в чем дело, и, так как нам не девятнадцать лет, должен написать и об этом.
Госпожа Нано, вы — огонь, и ваше желание представить обществу Арзнева Мускиа вашим рыцарем было вспышкой этого огня. Ваше прекрасное, исполненное благородства сердце велело вам принести в жертву вашу женскую честь для того, чтобы на долю Даты Туташхиа выпал еще один счастливый вечер. Но холод каменной моей души не позволяет мне поддаваться соблазнам простых радостей жизни. Я отшельник и принес клятву не ждать благодарности за свои молитвы, а получать вознаграждения только за выполненный долг.
Вы хотели сделать мне подарок. Я не принял его. И виноват в том, что не придумал лучшего пути, чтобы его не принять. Пусть королева простит меня. Уповаю на ее доброту и великодушие.
Эх, лаз! Причина в том, что я женщина, а ты — мужчина. Потому-то к одному и тому же эпизоду мы подобрали разные ключи.
Знаешь, о чем я мечтала в тот вечер? Чтобы благороднейший из рыцарей постоянно был рядом со мной и чтобы ему, как и мне, это приносило радость. Вот и все. Разве думала я о зависти? Никто ведь не узнает никогда, что ты не лазский дворянин, а Дата Туташхиа. Конечно, может быть, меня вело и незлобивое мое тщеславие, но больше всего, поверь, мне хотелось, чтобы тебе было хорошо. Разве ради этого не стоит принести в жертву свое доброе имя и честь? Женщина всегда на это готова.
Ты поднялся на защиту… Не для того, чтобы прослыть благородным рыцарем, я знаю. Да, кто мог догадаться, что оставить меня и провести вечер с Элисо Церетели тебе в тягость? Ты исполнил свой долг и получил свое духовное удовлетворение. Этому легко принести в жертву «простую радость», как ты назвал пребывание в моем обществе. Такова натура мужчины.
Тайна моей женской природы была недоступна тебе, как и твоя — мне. Что делать, если мы встретились, как два противоположных полюса! Но примирить и соединить их воедино может только бог. Так принято считать в философии. Бог для меня — добро и любовь. И если добро способно найти в человеке свое самое совершенное выражение, то таким человеком являешься ты…
Во всяком случае, приближаешься…
И ты, конечно, прав, а я, конечно, не права, во всяком случае, если судить по результатам. Верно, на том вечере я думала не только о тебе, но и о себе. Да, ты ни в чем не виноват… Виновата только вспышка пламени!
Прости меня!
Я еще раз перечитала свое письмо… Может быть, и правда, было б лучше, если б нам обоим было по девятнадцать лет?
Р. S. Ираклий считает тебя другом, и нехорошо, мне кажется, что он не знает, кто ты. Надо хотя бы намекнуть. Если ты согласен со мной, то сегодня в ресторане у Гоги дай мне знак, я что-нибудь придумаю.
Когда кто-нибудь, госпожа Нано, видит нас вместе, недоумевая и завидуя, как это рядом с таким бродягой может быть такая прекрасная женщина, то вы, конечно, согласитесь, что радость этого бродяги — простая радость. Я это и хотел сказать, когда писал вам. Может быть, я сказал неточно, в этом виноват мой дурной грузинский язык.
То, что произошло вчера у Гоги, было неосмотрительно, вы правы, но с такими людьми, как Шалитури, иначе себя не поведешь. Они всегда норовят сесть вам на голову. До конца их, я знаю, не исправишь. Но уроки, вроде вчерашнего, принесут какую-нибудь пользу, в другой раз он не будет таким наглецом, можете мне поверить.
Когда вы сказали в экипаже: лаз, я знаю, кто ты, — Ираклий, я видел, насторожился. Он и раньше, несомненно, что-то подозревал, слишком много вокруг него чудесных совпадений, но свести все в один узел без нашей помощи он не сумеет. Не лучше ли сказать ему все прямо? Вы придумали эту фразу, чтобы навести его, как друга, на правильный путь, а вышло так, что мы задали ему еще большую головоломку. Это моя вина, и мне нетрудно ее исправить… Просто рассказать все как есть. Когда я подал вам знак в ресторане, я думал именно об этом. Но не вышло! И все-таки что ж лучше — открыться или молчать?
Вы знаете, в подобных случаях вообще-то полагается молчать. Для него самого лучше, чтобы он ничего не знал. Тогда, допустим, если я попадусь, то он ни в чем не виноват. Он не преступил закона, не стал соучастником… Он не отвечает за меня. А если ему известно все, то так ли, иначе ли, но его принудят в этом признаться. Естественно, наш договор потеряет свою силу, и кто знает, что будет с ним потом. Конечно, проще не говорить, но не знаю… Решайте вы, госпожа Нано, как вы скажете, так и будет.
Вы знаете, мне исполнилось шестнадцать лет, когда я вступил в самостоятельную жизнь. Уже в семнадцать лет я имел немалый опыт зрелых наблюдений. А в восемнадцать понял, что любая женщина в отношениях с любым мужчиной всегда бывает духовно угнетена. Ее любовь сопровождается тысячью страхов. Они терзают ее и мучают. И самый главный страх — потерять любимого человека, чтобы кто-то не отнял его, не увел, не угнал, чтобы сам он не бросил ее по непонятной для нее причине. Конечно, это случается иногда с мужчинами, но страдают они из-за этого неизмеримо меньше. И вот когда наступила ясность, общение с женщинами становилось для меня все трудней. Я не мог быть в себе уверен, и меня пугало, что я не смогу остаться верным до конца, что я остыну, охладею, разочаруюсь, а она погрузится из-за меня в вечные мучения. За всю свою жизнь я не написал ни одного любовного письма… Но наша переписка заставила меня оглянуться назад и представить, что было бы, если бы я встретил вас в девятнадцать лет, какое письмо я вам сочинил бы тогда. Оказалось, письмо это было бы таким: «Наша встреча и наша любовь, Нано, это наша судьба, предначертанная на небесах, нам не спрятаться от нее, не убежать никуда. И может быть, тысяча причин будет принуждать отступить на тысячу дорог, им не развести, не отнять, не оторвать нас друг от друга. Знай, что нашу любовь благословил господь бог! И если высшие силы захотят снять с меня мой долг перед тобой, все равно я не расстанусь с ним и буду нести всю жизнь потому, что сердце никогда не позволит нам разлучиться, моя любимая. Помни, небеса не простят нам, если мы отречемся от их дара, и бог тоже не простит — ни тот, в которого верим мы, ни тот, в которого верили наши предки.
Любовь приносит счастье только отважным, только тем, кто, не зная сомнений, бросается в ее омут. Любовь же труса оплетена страхом и расчетом. Он не заслужил и крох счастья.
Жизнь моя, моя Нано, не бойся ничего, не думай ни о чем, покорись зову сердца, не гадай, куда оно тебя приведет и что оно тебе принесет. Быть вместе — наша судьба. Остерегайся удела трусов, не променяй радости на страх, моя желанная!
Я бегу, чтобы поклониться снова тебе. Но если ты опять скажешь «нет», я унесу тебя за тридевять земель, не спросив твоего согласия.
Я буду любить тебя до гроба — на этом свете, а на том свете у нас начнется все с самого начала».
Госпожа Нано, я почуял страх, хотя вы и сказали, что победили его. Помните, в тот день, когда мы встретились у Ираклия… И добавили, что можете допустить в своей жизни, что хотите, потому что вы свободны во всем и всегда. Тому, что вы побороли страх, я мог бы еще с грехом пополам поверить, но в то, что вы свободны… Нет, не верю! По-моему, вы сказали так, чтобы доказать нам, что наветы наглеца Ветрова не имеют почвы под ногами. А вы совсем другая, не та, какой хотели в тот день предстать, клянусь, что это так.
Простите, что я осмелился подойти к вам так близко, униженно прошу не посчитать мое письмо за дерзость.
Вчера ты снова заговорил о страхе — вечном спутнике женской любви. Я знаю, ты хотел вовлечь меня в тот разговор, но я не захотела. Не потому, что он невозможен, а потому что он возможен, только когда мы вдвоем.
Я хочу ответить тебе на «любовное письмо». Чтобы сказать, что я думаю, и отблагодарить за эти несколько строк, которые принесли мне такую радость, о какой я могла мечтать только в самых пылких девичьих мечтах. Я бы хотела, чтобы в ответ ты получил от меня в дар хотя бы несколько крупиц такой же радости.
Ты счастливый человек, ты можешь вообразить себя девятнадцатилетним и говорить о любви на языке тех лет. Ты счастливый человек, потому что и сейчас в твоей груди бьется юношеское сердце, и так будет всегда, пока ты есть. А я не могу предложить тебе ту наивную любовь, не имею сил взглянуть на себя теми глазами, не смею стать другой, чем я есть. Да, чистейший человек, я люблю тебя тридцатишестилетней и пишу письмо из нынешних, а не из прошлых лет.
Нет, я не давала тебе повода увидеть страх в моей любви. Разве в первый же день я не рванулась к тебе навстречу? Разве не понимаешь ты, что мне нет дела до других, что я хочу лишь одного — рабски покориться зову сердца. Ты только дай мне знак, что ты зовешь меня, и я приду. Все, что у меня есть, принадлежит тебе. А мне для счастья хватит и гордости, что я была твоей, что ты любил меня и был со мной, пока любил. Настанет день, и ты уйдешь, а я останусь и буду знать, что в этом твой долг. Сперва я разгадала твою душу, а вслед за тем пришла любовь. Я хочу внести в твою жизнь хотя бы крупицу счастья и думаю лишь о тебе. Я люблю тебя ради тебя, а не ради себя, ты понимаешь это? И значит, я люблю как смелый человек, а не как трус! Я готова на все, я жду тебя, зову… Но думаю, ты не придешь.
Я опоздала — целых два дня писала письмо. Говорить легко, писать так трудно, бумага не терпит хаоса и сумбура. Времени потеряла много, а доказать ничего не смогла.
Все у нас выходит слишком сложно, госпожа Нано, но иначе мы уже не сможем, вероятно, — вот где причина всех причин. Наши размышления и колебания разрослись и превратились в преграду для нашей любви. В юности так не бывает, слава богу. Если бы Адам и Ева так истово искали бы правду, сомневались и выясняли отношения, род людской не существовал бы на нашей земле.
Мужчина может идти на близость с женщиной только тогда, когда считает себя достойным ее. Наверно, и женщина испытывает те же чувства, если она, при этом, еще человек. Она не согласится добровольно на любовь мужчины, считая, что он хуже ее. Я много думал об этом и понял, что я не сто́ю вас. Вы сами согласитесь, что это так. И значит, ваша готовность на все — это просто подарок или возвращение долга. Раньше я думал иначе, но, узнав вас близко, понял, что принял за сияние добра жажду отплатить за добро. А возвративший долг что может получить в ответ? Наверно, только благодарность. Но я уже писал вам, я не хочу благодарности за свои молитвы и не принимаю вознаграждения за неисполненный долг.
Но есть еще одна причина. Случайно я оказался человеком, который спас от позора подругу жизни господина Ширера. Могу ли превратиться в человека, который потом принудит ее к измене? Конечно, в жизни все легче и проще, но я знаю себя, знаю свою совесть, которая изгрызет мне душу за то, что я бессовестно принял такую расплату. Поймите, что всем нашим друзьям вы равно нужны для поклонения. Наша близость, как бы мы ее ни таили, неизбежно отдалит нас от них, окружит если не каменной стеной, то, во всяком случае, глухим забором. Есть ли у нас на это право? И заслужили ли эти благородные люди от нас такой удар?
Госпожа Нано, знали бы вы, как сильно я люблю вас! Так сильно, что боюсь моей любви. Она переполнила мне душу. Такое чувство при первой близости или вспыхивает мгновенно, как порох, и сгорает тоже мгновенно, оставив после себя один лишь легкий дымок, или тлеет и чадит назойливо и тяжко, как сырая осина. Прийти не трудно — я приду, но что, если моя нескладная судьба превратит этот приход из первого в последний, из радостного — в горький. Что тогда останется вам для воспоминаний обо мне? И что унесу я с собой как мечту?
Судите сами, достоин ли вашей любви такой мужчина… Его зовут, а он не идет, он думает, он гадает, он вытаскивает одну причину за другой. Но что поделаешь, мне не девятнадцать лет, а мыслью, как ярмом, наделил меня господь.
Но я знаю, госпожа Нано, знаю, что есть вихрь, который может налететь, закрутить, унести, не спрашивая ни о чем. Я чувствую, он надвигается. Тогда я буду прав перед богом и людьми, невзирая ни на что, даже если вы перестанете желать моего прихода.
НИКАНДРО КИЛИА
Что там говорить, Мушни Зарандиа был большим хитрецом. Что правда, то правда. Хитрецы, не спорю, бывают разные. Он же был добрым хитрецом, а не злым. Это я вам сейчас докажу, если вы не будете меня прерывать. От чего зависит судьба маленького человека — кто может угадать? Сильный виноват, а у слабого — голова с плеч, вы же видели, как это бывает… Да и сам человек может в такую западню попасть, никакой мудрец не поможет ему вылезти. Маленький человек должен ведь исполнять то, что приказывает сильный, хозяин? С этим никто не будет спорить. А если хозяин хочет, чтобы он совершал нечестивые дела? И он потеряет службу и пустит семью по миру, если осмелится отказаться. Как тогда быть маленькому человеку? Я вам и это сейчас растолкую. Он должен, поверьте мне, спотыкаться, но не падать. А если и упал, то встать ему должен помочь тот, из-за которого он упал. Так надо изловчиться маленькому человеку, как это сделал я, когда меня изгнали с должности начальника таможни. Целый год я жил без жалованья, а потом те самые люди, которые лишили меня службы, дали мне должность полицмейстера. Как я добился этого? Только почтением и уважением начальства. Начальник должен понимать твою благодарность, считать, что ты человек добропорядочный, покорный и благовоспитанный, а вместе с тем он должен чуть-чуть, но побаиваться тебя… Надо что-то держать за пазухой, секретишко какой-нибудь, чтобы тот боялся его огласки. Дело — деликатное, без опыта и знаний ничего у тебя не выйдет. Не думайте, что я заболтался, забыл, о чем повел речь. Помню, что о Мушни Зарандиа. О нем и будет разговор.
В один прекрасный день получил я из Тифлиса депешу, а в ней предписание — выведать и сообщить, встречается ли Мушни Зарандиа с Датой Туташхиа и в каких они состоят отношениях. А узнавать-то не о чем, раз они двоюродные братцы! Велено мне было еще выяснить, как вел себя Мушни Зарандиа в нашем акцизе все пять лет, пока служил, и не числится ли за ним каких-либо противозаконных дел. Чиновник без опыта и понимания рассудил бы, конечно, так: провел бы расследование, написал донесение и — конец, как говорят, всему делу венец! А для меня конец — не венец, а начало. Разве можно козырную карту упустить, раз она сама тебе в руки попалась? Только дурак круглый не догадается, что с козырями делать надо. Что я знал преотлично? Что Мушни Зарандиа ради казенных дел хоть на виселицу бы полез, честный был до болезненности, а с братцем своим двоюродным не виделся никогда. Какой же я полицмейстер Никандро Килиа, чтобы этого не знать! Но были у меня и свои суждения. Вы слышали, говорят, что по теленку можно будущего быка распознать, вот и я доподлинно был уверен — быть Мушни Зарандиа большим человеком, а большому кораблю — большое и плавание. И разве плохо, согласитесь сами, чтобы такой человек страх перед тобой затаил, когда-нибудь страх этот еще как сгодиться может.
И была тут такая история. Мушни однажды выловил у нас всех контрабандистов и засадил их в тюрьму, а с ними вместе и тех их дружков, кто предлагал ему сто тысяч рублей за их вызволение. После этого пришли к нему два еврея — брат их тоже сидел в тюрьме — и посулили огромные деньги за то, чтобы он выручил их брата. Мушни денег не взял и евреев пристыдил, сказав: «Брату вашему дадут год, самое большее два, не выбрасывайте на ветер денег и не предлагайте мне нарушить закон…» Ну, с тем и ушли те евреи. Но не смирились. В Сухуми тогда один ювелир жил — Доментием Руруа звали, так они у него бриллиантовые серьги за пять тысяч купили и без ведома Мушни жене его поднесли, чтобы она мужу о том ничего не говорила, но за брата ихнего ненароком бы заступилась, хотя бы два слова замолвила, и на том спасибо. Я, конечно, про это узнал, на ус намотал и замолчал до поры до времени.
Так и шло время. А когда получил я предписание, то, как вам про то рассказал, все как есть проверил, но ничего из того, что навредить Мушни могло, обнаружить не смог. А отписав о том, донесения отсылать не стал, а начал копаться в истории с бриллиантами. Но копался нарочно так, чтобы до Мушни Зарандиа в Кутаиси о том доползло. Доползти-то доползло, а он не откликается, будто воды в рот набрал, будто к нему это касательства не имеет. Но недолго так длилось. Захотел все-таки со мной повидаться. Поехал я к нему, а он и говорит: «Запомни, что ничего незаконного я не совершал. Смотри не ошибись». А мне только это и нужно было. Намекнул ему, что молчать буду, но что ювелир Доментий Руруа при этом жив-живехонек, те два еврея тоже рядом живут, а твоя глупая жена у тебя дома сидит, и серьги те у нее в сундуке лежат. Конечно, прямо так не сказал, о таких вещах вслух кто говорить будет, дал ему понять, что про себя таю.
А потом в Тифлис поехал и свое донесение по начальству вручил, но устно про бриллианты присовокупил, объяснив, как положено, что писать об этом не писал, разговоры шли, а доказательств пока нет… чтобы потом не упрекнули: дескать, знал, а не сказал? Неизвестно еще, как все обернется; если делу этому суждено будет двинуться дальше, я всегда право имею сказать: ведь говорил я вам, а вы ко мне не прислушались.
Но не поверили мне тогда: аджарцы, говорят, Мушни Зарандиа взятку в сто тысяч совали, а он не взял, стал бы он потом из-за каких-то серег руки марать! Я спорить не стал, что верно, то верно. Но был доволен весьма, ведь какого человека в сети свои подловил. Ну, споткнусь я теперь где-нибудь, он непременно мне руку протянет, выхода у него не будет другого! Но, скажу вам наперед, все по-другому вышло. Мушни Зарандиа по всем статьям перехитрил меня, таким оказался человеком…
Пришло время, и затребовал он меня к себе, теперь уже в Тифлис. Едва я вошел, велел положить на стол список людей, что сидели у меня в тюрьме. Список при мне, пожалуйста, труда никакого в том нет. В тюрьме в тот момент было шесть человек. Стал он про каждого расспрашивать, кто за что сидит и на что способен. Особенно приглянулся ему мелкий воришка Матариа, который вместе с Хазава, таким же, как он, шакалом, в Цаленджихе козу украл. Я их обоих в полиции держал. Почему он этого тупого мужичка выбрал, об этом я только в самом конце узнал. А пока он вроде о другом заговорил и совсем меня из колеи вышиб. Прямо быка за рога взял.
— Ты, — сказал он, — должен захватить Дату Туташхиа. Но так, чтобы арест его хоть на два дня тайной оставался. Втихую надо все сделать!
Хорошенькое дело!
Конечно, со своим человеком, если даже он высоко сидит, надо уметь так разговор вести, чтобы он помнил всегда, что он для тебя свой человек, иначе никакой пользы тебе от него не будет. После этих серег я с Мушни этакий грубоватый панибратский тон избрал; впрочем, откровенно вам скажу, и он на этот тон шел и охотно его поддерживал.
— Ничего себе, Мушни-батоно! — воскликнул я. — Кто же подложил тебе такую свинью?
Сидит он, не отвечает.
— Ведь это ты добился, чтоб его помиловали! Зачем же теперь нам его хватать! Да еще так, чтобы все было шито-крыто и никто об этом не узнал. Могли бы, так поймали прежде, пускай бы с шумом и стрельбой! А теперь, когда он сидит у себя дома, кому же это под силу, да так, чтобы он и выстрелить не успел! Ну, а если выстрелит раз, то выстрелит еще раз, а потом еще. И кончится так, как кончалось всегда с ним в таких историях.
Зарандиа поднял руку, прерывая меня.
— Давай все-таки говорить о деле, — сказал он спокойно. — Так вот этого Матариа ты должен выпустить из тюрьмы. И с одним условием: чтобы он выкрал у Даты Туташхиа черного теленка и принес к тебе в полицию. Снабди его большим мешком, пусть запихнет его в мешок и так к тебе тащит. Обещай, что освободишь его. И если он исполнит все как надо, то и вправду отпусти его на все четыре стороны, а дело его закрой. Такой Матариа далеко от тебя не уйдет, утащит какую-нибудь индюшку и опять к вам возвратится, тогда и козу ему можешь припомнить. Имей в виду, что из Петербурга приехал полковник Сахнов. Мы с ним вместе в Поти в гостинице будем ждать, а ты дай нам знать, когда теленок в полиции будет. За тем пошли человека по деревням, пускай рассказывает, что вора поймали, теленка у него отобрали, пусть хозяин, мол, в полицию придет! Дата Туташхиа, думаю я, за своим теленком обязательно придет! Ты впусти его на конюшню, где теленок будет стоять, дверь снаружи запри и тотчас посылай гонца в Поти с этим известием. Продержи его в конюшне, пока не стемнеет, а потом переведи в свой кабинет. Пусть сидит там, пока полковник Сахнов из Поти приедет. Что дальше — уже полковника дело. Только смотри, если перепутаешь, не сомневайся, быть тебе тогда городовым. Вот и все, что тебе надлежит выполнить.
Долго мы с ним в тот день проговорили. Он отпускать меня не хотел, все поучал, как вести себя при разных поворотах дела. А потом заставил, как попугая, повторить, что он говорил, назубок все вызубрить. И пока не убедился, что добился своего, не разрешал уйти.
После этого сел я в поезд и отправился домой. И тотчас — к себе в полицию. Приказал, чтоб привели поскорей того Матариа. Можете мне поверить, такого кретина я еще в жизни не встречал, чуть с ума меня не свел, пока удалось ему вдолбить, что от него нужно. С грехом пополам, кажется, наконец, удалось. Из какого стада надо было стащить теленка, он знал, конечно, но кому принадлежит тот теленок, понятия не имел.
Через двое суток ночью приволок он в конце концов теленка. А у меня, понятно, в той деревне свой человек был, и от него я уже знал, что у Туташхиа теленка украли.
Дал я нашему вору пять рублей. «Ступай, — говорю, — отсюда подальше». А он топчется на одном месте, будто хочет что-то сказать, но смелости не хватает. «Уходи, — говорю я, — подальше от греха, а то снова в подвал засажу, будешь там сидеть».
Матариа, видно, перепугался, затарабанил что-то во весь голос, хоть уши затыкай. Я разобрать не мог, чего он хочет. Но потом догадался. У меня, говорит, на примете еще один черный теленок есть, тоже с белым пятном на боку. Украду я его для вас, а вы за это моего дружка Хазава тоже отпустите.
Прогнал дурака прочь. А затем послал полицейского в Поти сообщить Сахнову и Зарандиа, что теленок в полиции. А на другой день как снег на голову пожаловал к нам сам полковник Сахнов. Вроде мы так не договаривались, вроде приехать было положено только тогда, когда Дата Туташхиа будет сидеть у меня на конюшне. Осмелился я ему об этом сказать, а он в ответ:
— Не рассуждать!
И прав, конечно, что ни говори. Не дело маленькому человеку вмешиваться в планы петербургских чинов. Я замолчал и послал человека наверх — по деревням…
БЕГЛАР ГВАЛИА
Теленка того прозвали Бочолия, сам Дата мне про это не раз рассказывал, а я другим без конца повторял, так и засело в памяти. Дата говорил, бывало:
— Жизнь абрага, дорогой мой Беглар, если ты не круглый дурак, хочешь не хочешь, а научит тебя хитрости. За мной гонялись, скажу тебе правду, глупые люди и не могли меня поймать именно потому, что были глупы. Они не способны придумать путного, и все их уловки я давно разгадал, еще до того как ушел на Кубань. Как орешки, разгрыз их ухищрения, так как на них лежала печать тупости. Им не за абрагами, а за индюшками бегать. Но как только в дело вмешивался один умный человек, я тотчас попадался впросак, как мальчишка. И так случалось несколько раз. И сейчас, поверь мне среди них никто гроша ломаного не стоит, кроме одного. Этот один, чувствую я, и сумеет меня одолеть.
Да, я начал про Бочолию… О стаде Туташхиа когда-то вся Мегрелия знала. Да что там Мегрелия — от Новороссийска до Батуми слава о них гремела. Бедный наш отец продавал скот где только мог, пускай, говорил, добрая порода по всему свету разбредется. Потому и знаменита была. Скот как на подбор, все быки черные с белыми отметинами, нигде таких не найдешь. Идет пятилетний бык, а силы больше, чем у двух быков Кварацхелиа, рога — с локоть, один от другого отстоит на два локтя. Есть такие люди, они считают, что у вола шея должна быть короткой и толстой, ноги тоже толстые и короткие, чтобы крепче в землю упирались, а голова вниз опущена. Ничего они в этом не смыслят. У хорошего вола шея должна быть, конечно толстой, не спорю, но если шея короткая, то ярмо ее быстро изранит. Нет, шея длинной должна быть и ноги — тоже длинные, тогда шаг большой. А голова, как у оленя, гордо вверх закинута. Хороший бык и осанку красивую иметь должен. И если он, как царь, величественно и спокойно движется по земле, знай, это замечательный бык. И еще одно, о том только старые люди знают: если у него глаза голубые, жить ему дольше других и работать тоже на шесть-семь лет больше. Бедный мой отец любил говорить: мы, грузины, — потомки Ноя. Помните, Ной посадил в ковчег и быка, и бык этот сорок дней и сорок ночей, кроме неба и воды, ничего не видел. Потому и глаза у него стали голубыми. От того быка и пошло наше стадо…
Когда Дата доходил до этого места, он всегда замолкал, молча набивал свою трубку и только потом продолжал:
— Когда нашего отца в горах растерзали медведи, в гурте было шестьсот сорок голов. Пока мы узнали, какая беда стряслась, и пока мой дядя Магали Зарандиа поднялся наверх в горы, немало времени прошло. Скот, что не разорвали и уцелел, разбрелся кто куда. А дядя — ты же знаешь! — не от мира сего, всех одинаково жалеет — честного и вора, доброго и проныру, громкого слова сказать не может. Он, ей-богу, за всю жизнь гроша ломаного от паствы не принял. Что мог в горах сделать такой человек? Собрал он голов триста, триста пятьдесят и отдал наш гурт Шавдиа с условием, что одна четверть приплода будет нашей, а три четверти — его. Я мальчишкой тогда был, матери давно в живых не было, нас с сестрой Эле дядя Магали Зарандиа и тетя моя Тамар к себе в дом забрали, не меньше, чем своих детей, нас любили. Я конечно, ничего тогда поделать не мог, но как исполнилось мне шестнадцать лет, пошел я в горы за своим гуртом. И что же? Шавдиа как будто возвратил мне стадо — сколько от дяди принял, столько и мне отдал. Но вместо быков и коров одних только телят. Ничего не попишешь, взялся я за дело, и через несколько лет у нас прекрасное стадо было. Но тут сложилась моя жизнь так, что пришлось мне уйти в абраги, и снова остался наш гурт без хозяина. Эле, сестра моя, еще девочкой была, справиться, конечно, не могла, и опять пришлось отдать стадо чужим людям, и опять под четвертую часть. Но не Шавдиа, а Хацациа. Пока я в Грузии был, наш договор выполнялся честно — скотину выхаживали как надо, а четвертую часть доводов исправно отдавали Эле. Но покинул я Грузию, и четыре года нога моя не ступала на родную землю. Решили тогда Хацациа, что я сгинул навсегда, пропал, а может, и погиб. Знаешь, что такое душа человеческая, какие мы жадные да ненасытные? Вот и попутал их дьявол так, что растащили они мое стадо. Когда я вернулся, от него ничего не оставалось. У Эле в хлеву стоял только один, огромный, как слон, бык да корова дойная. Одним словом, рожки да ножки. Едва я вернулся, Хацациа ко мне своих друзей подослали, плакали и божились, что скот погиб во время мора, а как теперь быть, они и ума приложить не могут. А потом сказали мне люди — никакого мора и не было в помине, а стадо мое они продали ахалкалакским молоканам. Что я мог поделать? Всучили они мне тогда десять тысяч рублей. Я взял и оставил их в покое. Вот как все было на самом деле.
На этих словах снова замолкал обычно Дата. Только улыбался… Знаешь, как улыбался? Как улыбается смущенный человек, вспоминая о том, о чем ему не так уж приятно вспоминать. Так умел улыбаться только Дата. А потом он продолжал:
— Когда брат мой двоюродный, Мушни Зарандиа, выхлопотал мне помилование, бросил я абражничать и вернулся домой. И как раз через месяц после этого отелилась наша корова. Теленка красивее не было на свете. Эле места не находила от радости. Для нее этот теленок, вернее, телка была даром даром божьим, предвестником благополучия и добра. «От нее пойдет снова наше стадо, — восхищалась она, — и в нашем доме, как наших дедов и отцов, снова воцарится покой и достаток». Эле пошла в Мартвили и отслужила там благодарственный молебен, сто рублей пожертвовала монастырю.
До самой весны возилась она с любимым своим теленочком, держала в тепле, осыпала ласками, ухаживала как за ребенком. И назвала Бочолией. Бог не дал ей детей, так она на теленка всю нежность свою изливала.
Без мужчины, сам понимаешь, какое хозяйство. Пришлось мне засучить рукава. То пашня, то сад, то виноградник, то забор, то ворота… Дел хватало, что там говорить. И хотя я один был на все руки, но труд есть труд, и скоро все у нас на лад пошло. К осени богатый урожай мог быть, на три семьи хватило бы. Из дому я не выходил, не тянуло меня к людям. Именины, свадьбы, крестины — все проходило без меня.
Так и было, что правда, то правда. Не хотелось ему на людях бывать. Если откровенно говорить, на то своя причина была. Вы знаете ведь, Дата Туташхиа таким уж уродился на свет, чтобы от истины своей не отступать ни на шаг, жизнь свою за нее отдать. За то и любили его люди. Но он в один прекрасный день спиной ко всем повернулся, в неистовство пришел: почему все не такие, как я, почему все хуже, а не лучше меня?! А если бы все такими были, как Дата или Магали Зарандиа, что его воспитал, о чем еще мог бы мечтать бог на небесах и люди на земле? Но не получается так.
Что поделаешь, нельзя же из-за этого так бушевать, сердиться на людей и отворачиваться от мира? А ведь всю жизнь-то прежде как одержимый какой лез в чужие дела. И врагов сколько от этого нажил. Враги-то, конечно, люди плохие, а от этого ему не легче, а горше: от вражды хорошего человека беды особой не будет, а плохой-то тебя непременно со света сживет. А Дата на всех — и плохих и хороших — рукой махнул, и на несчастья их тоже. И на полном ходу с дороги своей свернул, да так круто, будто держал свой путь ну хотя бы в Сухуми, а потом вдруг на потийскую дорогу вышел. Знал бы ты, каким он был тогда, перед тем как Мушни Зарандиа с властью его примирил. Конечно, вреда от него не было никому, но если бы при нем самого святого Георгия кинжалом проткнули, он и тогда пальцем бы не пошевелил. Я только про те годы говорю. А мир знаешь как устроен — если я тебе не нужен, так уж ты мне и подавно ни к чему. Увидел народ, что Дата Туташхиа от всех бед человеческих и несправедливостей всех голову воротит, и сам отвернулся от него. Так и не осталось у него в несчастье верных друзей, всех растерял по дороге. А от этого еще пуще ожесточился и рассвирепел наш Дата, но не мог с собой ничего поделать, не понимал, что сам виноват во всем. А Паташидзе эти, Килиа и их подручные, уж на что безмозглые, других таких не сыскать, а все же догадались, где как абрага съесть можно, и начали через своих людей тысячи всяких небылиц о нем распускать, дурные сплетни и слухи. Народ всему верил. И не только верил, но и сам присочинять стал, и такие истории про Дату пошли гулять по свету, что волосы на голове дыбом вставали. Потому-то и не тянуло его к людям, потому и работал не покладая рук… На чем я остановился?
Да, Дата рассказывал так:
— Был конец сентября. Почти восемь месяцев прошло с тех пор, как примирился я с властью. И вот однажды вечером стадо возвращается в деревню, а нашей телочки с ним нет. Эле побежала искать, может, у забора где-нибудь травку щиплет. Нет, не нашла. Тогда на поиски отправился я. Разыскал пастухов, говорят, утром, когда стадо на водопой гнали, вашей телки там не было, мы решили, что она домой убежала. Что делать — ума не приложу. Знаю, сидит сейчас моя Эле на кухне с распущенными волосами, плачет и причитает, бедняжка. По матери родной плакать не пришлось, ее тогда только от груди отняли, по отцу тоже не плакала, семь лет ей было, когда он погиб. А теперь плачет, заливается… Что поделаешь, женщина без слез не может прожить! Не могу же я к ней с пустыми руками вернуться? Обшарил я все овраги вокруг деревни, все кустарники и полянки, на пять-шесть верст все кругом обошел. Ничего нет! Темнеть начало, но ночь была лунной, и я продолжал искать. Как сквозь землю провалилась наша Бочолия. Ничего не сделаешь, надо идти домой. Все как я думал — корова не доена, чурек из печи не вынут. Эле волосы на себе рвет, щеки в кровь исцарапала.
— Как тебе не стыдно! — рассердился я. — Столько у нас потерь было, все стадо теряли — не раз и не два. А тут — теленок. И не пропал он, уверен я. Вот увидишь, завтра я найду его, выйду пораньше и найду.
Слова мои на нее не произвели впечатления. Заперлась в своей комнате, до утра простояла на коленях перед иконой Святого Георгия, плакала и молилась. Ее горе и мне не дало сомкнуть глаз до утра.
— Святой Георгий Илорский! — доносился ко мне ее голос. — Прости, что произношу имя твое, великий бог Туташха! Молю тебя, обрати свой взор к моему Дате, помоги ему в беде!
Чуть свет я был на ногах, собрал себе на дорогу еды, пытаясь успокоить Эле, уговорить, что не вернусь без Бочолии, что раз святой Георгий Илорский послал ее нам как добрую примету, то не может же она пропасть. Я был уверен, что управлюсь очень быстро, но снова начало темнеть, а я не напал даже на след нашей телочки.
Теперь и я понимал, что ее украли. Если б растерзал ее зверь какой, не мог же он утащить ее на спине, ведь телка уже шестимесячная. Даже здоровенный волк, и тот оттащит чуть-чуть в сторону, чтобы место было поукромней, чтобы мог он насытиться, а потом или бросит ее, или зароет в землю. Но как я ни искал, нигде следов задранной телки обнаружить не мог. Значит, украли — и все. Но кто, интересно, все-таки мог решиться на то, чтобы украсть у меня? Именно у меня… Ведь про меня столько всего наврали, что люди бояться должны со мной связываться. Я и сам пугался этих рассказов…
Когда я вернулся домой, Эле была в своей комнате. А я пытался все обдумать. Если украли для приплода, чтобы вывести туташхиевскую породу, то для этого еще и бык нужен, не потащит же вор корову на случку к нашему же быку, а больше тащить ее некуда. Для чего же тогда воровать? А может, угнал мелкий воришка, который и не знал, что телка эта моя? Но как же он гнал ее, сукин сын, в таком случае, не оставив никаких следов на дороге!
Прошло дня два. И отправились мы с Эле в поле, где лежала наша земля, где посеяли мы гоми и теперь думали, когда снимать урожай. Видим, идут из леса женщины с вязанками хвороста.
— С добрым утром, Дата-батоно!
— С добрым утром!
— Вы знаете, — говорит одна, — из полиции человек приходил, вы слышали, конечно, что он говорил?
— Что? — опередила меня Эле.
— Говорил, что вора они задержали и какую-то телку у него отняли. Если, мол, кто-то из вашего ущелья пострадал, пусть в полицию придет, приметы телки назовет и получит ее назад.
— А какой масти та телка, он не говорил? Возраст ее не назвал? — спросила Эле.
Чего только женщине не придет в голову!
— Нет, не говорил, Эле, — ответила соседка.
И долго еще кудахтали они о том, мог ли человек из полиции сказать, как выглядела тетка или не мог.
Женщины с хворостом ушли, а Эле теперь твердила только одно:
— Это наша Бочолия! Чует моя душа!
Когда вернулись домой, стал я прикидывать, могла или не могла попасть наша телка в полицию и что ей там, собственно, нужно. Но никаких хитросплетений обнаружить не мог. Не украли же ее для того, чтобы меня заманить? Если б захотели, они и так могли меня арестовать, что у них, полицейских не хватает или казаков? Документ о помиловании всегда со мной. Не может же наместник вдруг отменить свое решение? Да и мой двоюродный брат Мушни не допустит этого. Тысячу раз я все взвесил, отмерил и ничего подозрительного не нашел. И все-таки решил — моя ли телка, чужая ли, все равно в полицию я не ходок! И никакая сила не сдвинет меня с этого места. Ни за что! Но знаете, что бывает, когда женщина пристанет к тебе как репей, да еще если к тому она — твоя сестра, что всю жизнь провела в молитвах за тебя, а слезы, пролитые ею из-за тебя, ни в каком кувшине не уместятся. Разве можно устоять и не дрогнуть. А Эле не унималась, покоя мне не давала: иди, говорила, иди! Если мы потеряем Бочолию, снова рухнет наш дом, наша семья, у нас никогда не будет больше нашего стада… Чего только я ей не сулил, как не уговаривал! Придумал даже, что порода стада нашего вырождается, что мне она перестала нравиться, вот куплю десять телок другой породы… Эле слова мои приняла в штыки. Тогда я пошел на попятную и предложил, что поеду в Ахалкалаки и привезу телок из нашего старого стада, проданного Хацациа молоканам. Но в ответ только — нет да нет. Никто не заменит ей ее Бочолии — и все тут! В конце концов поссорились мы с ней. За весь вечер и словом не обмолвилась. Встал я на другое утро, а Эле и след простыл. Разузнал у соседей: говорят, пошла пешком в полицию за теленком. А дорога — сорок верст туда и сорок обратно. Сначала разозлился — пусть идет, научится уму-разуму. Но жалко ее стало. Оседлал я коня и поскакал. Догнал ее уже далеко от деревни. Молил, просил, еле уговорил вернуться, сам — что поделаешь? — поскакал в уездный наш городок. Все же был доволен, что бедняжке Эле не придется по полиции ходить, унижаться перед ними. Ни о каком обмане я по дороге и мысли не допускал. Конь у меня добрый, и было еще далеко до вечера, когда я подъехал к полицейскому участку. Соскочил на землю, привязал лошадь к дереву и вошел во двор. Двор — просторный, со всех четырех сторон высоким забором и службами обнесен. Полицмейстер, я знал, на втором этаже восседал. Подошел я ближе к его балкону и крикнул во весь голос:
— Никандро Килиа, выглянь на минутку, дело есть!
Вышел он на балкон, перегнулся через перила:
— Здравствуй, Дата Туташхиа! — Еще улыбается, мерзкая рожа. — Что это ты в такую даль проведать нас пришел? Стряслось у тебя что-нибудь? Или обидел кто ненароком?
— Украденный теленок у вас, говорят, есть. Не мой ли, проверить хочу.
Чуть от хохота не задохнулся, подлец. Выдавил только: