Пролог
Шолохов и современность1
Межрегиональный Фонд имени М.А. Шолохова и Шолоховская группа Института мировой литературы имени А.М. Горького в эти дни провели «круглый стол», посвященный памяти М.А. Шолохова.
Тема: «МИХАИЛ ШОЛОХОВ – ВЕЛИКИЙ РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ XX ВЕКА».
В работе «круглого стола» приняли участие М.И. Алексеев, М.П. Лобанов, Ф.Г. Бирюков, В.В. Кожинов, С.И. Семанов, В.В. Васильев, В.Г. Левченко, М.М. Шолохов, Е.П. Рымко, М.А. Айвазян, О.И. Михайлов, П.Л. Проскурин, Л.Е. Колодный2. Председательствовал президент Фонда имени М.А. Шолохова доктор филологических наук В.В. Петелин.
Публикуем некоторые выступления (иные – фрагментарно) участников «круглого стола».
Когда Шолохов умер, мир стал на голову ниже в своем духовном росте, опустилась нравственная планка, словно перестал действовать тот совестный суд, который всегда живет в сердце русского писателя. Пожалуй, точнее других это душевное состояние выразил Владимир Чивилихин в 1967 году в письме в Вешенскую – после того, как в издательстве «Советская Россия» была отпечатана его книга «Земля в беде», но весь тираж был «изрублен в лапшу». Никто не заступился, никто не одернул всесильную цензуру… Оставалась одна высшая инстанция – Шолохов… И Чивилихин написал: «…Иногда мысли заедают и жить не дают, думаешь – не сесть ли на самолет и не слетать ли к
Шолохову, посоветоваться…» Только сейчас мы узнаем, что и Шолохов был связан по рукам, как говорится, и ногам, и самого его «корежили» так, что после вмешательства высокого начальства пропадало желание писать вообще.
Вот это желание – посоветоваться – возникло и у меня сорок лет тому назад, после того, как ученый совет филфака МГУ утвердил тему моей кандидатской диссертации, и я окунулся в море литературы о Шолохове и его произведениях… И прежде всего меня поразило громаднейшее отличие героев Шолохова от того, что о них писали маститые критики и ученые; особенно Григорий Мелехов никак не укладывался в те рамки, которые уготовили ему эти критики и ученые, все как один – узнал я впоследствии – находившиеся в плену вульгарного социологизма… «Наверное, Шолохов не знает о той ерунде, которую о нем пишут», – подумал я. И написал многостраничное письмо с критикой прочитанных о Шолохове сочинений. Со всем пылом юности доказывал, что Шолохов не осуждает, а любит казачество, что «Тихий Дон» – это не «торжество голытьбы и большевиков», а гневный протест против расказачивания, в сущности, «реквием» – не помню, кто первый это сказал, – по всему русскому казачеству, работящему крестьянству, по всей дореволюционной России. И Григорий Мелехов – любимый герой писателя, воплощающий лучшие черты русского национального характера, а донское казачество – часть, может быть, лучшая, русского народа…
Написал письмо и стал ждать ответа, конечно, ответа-одобрения… Две недели в Вешенскую, две – обратно, так я решил, но проходит месяц, другой, а ответа нет… Ну, думаю, придется «ловить» Михаила Александровича в Москве. Лишь после выступления на II съезде советских писателей он, побежденный нашим настойчивым желанием повидаться с ним, пригласил нас, меня и моего друга Славу Петрова… Об этой встрече я писал в своих книгах. Здесь лишь повторяю, что был переполнен критическим пафосом и, улучив момент, спросил его об отношении к тому, что пишут о нем критики и ученые.
– А зачем вам критикой-то заниматься? – как бы вслух размышлял Шолохов, отвечая на мой вопрос. – Вы еще молодые, попробуйте написать о чем-нибудь близком и дорогом, об отце, о матери. Возьмите и напишите о студентах и преподавателях университета. Как видится вам жизнь, так и пишите, отбор жизненных явлений сам собой произойдет. Вот Виталий Закруткин, начинал он как ученый, тоже в аспирантуре учился, преподавал в Ростовском университете, а сейчас написал хорошую книгу. Это полезнее, чем критикой заниматься…
Вскоре после этой встречи, летом 1956 года, я написал кандидатскую диссертацию, частично опубликовал в журнале «Филологические науки», опубликовал еще несколько статей, в 1961 году защитил диссертацию, и лишь в 1965 году появилась моя книга «Гуманизм Шолохова», после выхода которой началась многолетняя дискуссия с Л. Якименко, В. Гурой, И. Лежневым (с его книгами) и другими литературоведами, которые утверждали, что Шолохов в образе Григория Мелехова показал отщепенца, оторвавшегося от народа, растерявшего в характере все хорошее, и нет ему места в новой начинающейся жизни…
Весь пафос моей книги, переизданной в 1974-м и 1986 годах, прямо противоположный… Но не буду «носиться мыслью по деревьям, серым волком по земле, сизым орлом под облаками», дабы не возвеличить в ваших глазах то, что было сделано почти сорок лет тому назад… Законы нашего «круглого стола» как раз и диктуют мне – не растекаться мыслью по древу, а переходить к сути нашего обсуждения.
А суть в том, что в 1974 году в Париже вышла книга Д* «Стремя Тихого Дона» с предисловием Александра Солженицына, в которой Шолохов – в какой уж раз! – обвинялся в использовании чужого сверхталантливого произведения. Солженицын вспоминает, как еще 12-летним мальчиком он в Ростове слышал, что Шолохов «нашел готовую рукопись… убитого казачьего офицера и использовал» в своем «Тихом Доне». Более того, он обвиняет и Александра Серафимовича в том, что тот, дескать, знал истинную правду, знал творческую историю «Тихого Дона», но, из патриотических соображений, скрыл ее, унес с собой смертельный «грех» неправды. «Впрочем, и по сегодня, – утверждает Солженицын, – живы современники тех лет, уверенные, что не Шолохов написал эту книгу. Но, скованные всеобщим страхом перед могучим человеком и его местью, они не выскажутся до смерти».
Через год была напечатана книга Р. Медведева, сначала на французском, а еще через два года – на английском. Проблема все та же – кто написал «Тихий Дон»?
Американский профессор Герман Ермолаев убедительно показал непрофессионализм как Д*, так и Р. Медведева; некоторые западные ученые использовали даже ЭВМ для того, чтобы узнать – кто же написал «Тихий Дон»?
Таким образом возник «заговор» против Шолохова, о котором добротную статью написал Владимир Васильев в журнале «Молодая гвардия» (1991. № 11–12).
От этого «заговора» уже невозможно отмахнуться как от какой-то мелкой чепухи. Эта чепуха превратилась в серьезную болезнь общества, потому что стоит заговорить о Шолохове, как тут же возникает все тот же вопрос: «Так кто же написал «Тихий Дон» – Шолохов или Крюков?» Этот вопрос задавал мне совсем недавно и один из космонавтов, доктор наук, крупный общественный деятель, спрашивали об этом же и студенты, и преподаватели университета в городе Элисте…
Вопрос вроде прояснился давным-давно, вроде бы рухнули все «опоры» концепции Солженицына и его сподвижников, но средства массовой информации снова и снова возбуждают интерес к этой «пикантной проблеме». То появится статейка в «Огоньке», то в «Новом мире», выскажется еще где-нибудь какое-то сомнение, и получается, нет ни одного факта, но имеются сомнения… Уж даже «Известия» в статье «Тихий Дон» из спецхрана» (17 ноября 1993 г.) и то констатируют: «развеяна еще одна литературная мистификация», – а непрофессионалы-критики и просто читатели все еще спорят… Да, средства массовой информации основательно поработали, чтобы широко оповестить о нелепых выводах ненавистников, а скорее – завистников Шолохова.
И надо сознаться, что есть в этом и наша вина. Правильно писали «Вопросы литературы», открывая дискуссию по этим проблемам: прошло много лет со дня публикации «Тихого Дона», а до сих пор «еще нет ни академического издания этой эпопеи, ни подробной, документированной биографии М. Шолохова», и никакие отговорки не могут оправдать подобного бездействия3. Много лет в ИМЛИ существует Шолоховская группа… Уже сейчас можно отметить ряд интересных публикаций Владимира Васильева, Сергея Семанова, Виктора Левченко, Федора Бирюкова… Но главное, чем занята группа, как раз и состоит в подготовке академического издания «Тихого Дона». Работа незаметная, кропотливая, требует максимальной ответственности. И к 90-летию М.А. Шолохова мы постараемся серьезно продвинуться в осуществлении поставленной цели4.
Десять лет как ушел от нас великан русской литературы Михаил Александрович Шолохов. Он ушел, а отравленные стрелы лютой ненависти продолжают лететь в него, выпускаемые из лука людьми, чьи ничтожные имена, может, и запомнятся только потому, что они и при жизни и после смерти наших национальных гениев травили их, набрасываясь то в одиночку, то, чаще всего, целою сворой; в отличие от Дантеса эти, нынешние гонители, хорошо знают, на ЧТО подымают свою липкую грязную руку.
Оскорбления следуют за оскорблениями.
Годы невыносимых страданий.
И – смерть…
Я узнал о ней, когда в Центральном доме литераторов проходил очередной писательский пленум. В вестибюле толпился наш пишущий брат. Вечная спутница всех литературных радостей и скорбей Нинель Шахова в лихорадочной спешке выискивала того, кому бы подсунуть микрофон, чтобы как-то в программе «Время» люди услышали из уст литератора о трагической новости. Почему-то подлетела ко мне. А вокруг шум, гвалт (продолжался перерыв), – писатели – народ говорливый, а тут еще такая страшная весть. Что сказать? Как собраться с мыслями? Да и что тут скажешь, когда дыхание перехватило. Мне-то казалось, что я и не говорил вовсе, а только думал, но оказалось – вслух. «Если, – говорил я, – можно одному человеку осиротеть дважды, так это случилось со мной. Первый раз – в 33 году, когда умерли с голоду отец и мать. И вот теперь, когда умер Он. Да что там я? Осиротела вся наша литература…»
А сами похороны были более чем странные. Десятки зарубежных писателей рвались в Вешенскую – их не пустили. Сотни наших соотечественников-литераторов хотели бы попрощаться с великим станичником – не пустили. Десяток москвичей во главе с М. Зимяниным – вот и все. Все было как-то скомкано, все торопливо как-то.
Весна была где-то уже недалеко, а над Доном стоял лютый мороз, да еще с пронизывающими ветрами. Руки сами тянулись, чтобы надеть шапку в похоронной процессии, но бородатые старики казаки шли с обнаженными головами, и ты, устыдившись, комкал шапку в руке, не смея поднять ее. На всех деревьях, мимо которых медленно двигался броневичок с гробом покойного, точно весенние грачи, торчали ребятишки – им и ветер нипочем: они прощались со своим великим земляком. Им оттуда, сверху, было хорошо видно, как по заснеженной степи от всех станиц и хуторов бесконечными лентами вытянулись колонны людей, которые спешили попрощаться с родным Михаилом Александровичем.
Солдаты, несколько великанского роста молодых парней, раскрасневшись, обливаясь потом, заканчивали рыть могилу между четырех берез, посаженных самим Шолоховым (он сам указал место для своей могилы). Могила эта удивила всех: так она была глубока. Выяснилось, что солдатам хотелось во что бы то ни стало докопаться до песка. Не хотелось им опускать гроб на глину. И только когда появился белый, как сахар, песок, солдаты остановили работу. Думалось им, что теперь-то гроб подольше сохранится: песок – не глина…
А мне хотелось узнать, что сказал Шолохов в самый последний миг. И после того, как могила была засыпана, когда она покрылась сначала белой шапкой сохраненного для этой цели песка, а потом венками из живых цветов, после того, как мы оказались за поминальным столом, старшая дочь писателя, Светлана Михайловна, дежурившая круглые сутки у изголовья умирающего, рассказала..
Лежал Михаил Александрович на супружеской кровати. Жену, Марию Петровну, попросил, чтобы и она была рядом с ним. В последнюю минуту, где-то, кажется, за полночь, Шолохов вдруг тихо заговорил, обращаясь к Светлане:
– Потерпи еще немного, доченька. Я сейчас помру… Я сейчас…
Отыскал руку жены, поцеловал, резко отвернулся. И это было все. С этим жестом последним и был его последний вздох.
Умер в полном сознании. Болезнь иссушила его до крайности. Сказывали, что он весил уже не более сорока килограммов.
Лежал в гробу маленький, иссохшийся. Только высокий лоб и беркутиный нос были прежними, да еще вздувшиеся как бы в последнем напряжении какой-то трудной мысли вены отчетливо были видны на этом лбу.
Ох, как же не хватает его нам сейчас, когда все рушится, когда все взбудоражено и поднято на дыбки, как не хватает его орлиного взора и бесстрашия, его мудрого слова.
Будь он жив, может быть, не так уж бы нахально вели себя его извечные гонители, которые так же, как мы любовь к нему, передают свою лютую ненависть как бы по наследству.
В сборнике выступлений Михаила Шолохова «Россия в сердце» (М.: Современник, 1975) и в книге Константина Приймы «Тихий Дон сражается» (М.: Советская Россия, 1975) опубликован текст обращения М. Шолохова к шведским читателям. Это обращение было написано 2 июля 1957 года в Стокгольме по просьбе шведского издательства «Тиден» и помещено как предисловие к очередному шведскому изданию «Тихого Дона» (1957). Читая эти публикации, нельзя не обнаружить, что тексты обращения Шолохова в сборнике (с. 64) и в книге К. Приймы (с. 329) не идентичны. Более того, ясно, что некоторые фразы не могли выйти из-под пера классика. Например: «Как взрослый человек, гостящий в Швеции, я всегда оставался влюбленным в эту природу, эту траву и в Ваш усердный народ» (сборник), – или: «…я всегда оставался влюбленным в вашу суровую природу, в вашу флору, в ваш храбрый и трудолюбивый народ» (К. Прийма).
Объяснение этой «разноголосице» есть только одно – и составители сборника, и К. Прийма не располагали подлинником предисловия М. Шолохова и поэтому воспользовались его переводом со шведского языка. В результате получился двойной перевод (с русского на шведский и со шведского на русский), а отсюда – неточности и искажения.
В 1957 году, работая в Стокгольме в качестве пресс-атташе нашего посольства, я оказывал М.А. Шолохову некоторую помощь в поддержании контактов со шведами, в том числе с руководством издательства «Тиден». По поручению писателя я передавал в издательство русский текст предисловия. Пользуясь случаем, передаю копию этого текста в архив ИМЛИ. Думаю, что, ознакомившись с ней, и специалисты, и просто читатели смогут легко убедиться, что это действительно рука Шолохова. Хочется, пусть с запозданием, исправить ошибку, чтобы она больше не тиражировалась.
ШВЕДСКИМ ЧИТАТЕЛЯМ
Еще в давние гимназические годы, будучи подростком, я мечтал побывать в Скандинавии. Меня не прельщали тропические страны, как многих моих сверстников, меня влекло на север. Очевидно, это было потому, что еще тогда я, читая, полюбил книги Лагерлеф, Стриндберга, Гамсуна, а через посредство их – и Скандинавию.
Уже зрелым мужчиной я побывал в Швеции и был очарован ее природой и мужественным, красивым и по-умному трудолюбивым народом. Эти чувства я снова испытал, как бы обновив, вторично побывав в вашей прекрасной стране в этом году. Пожалуй, на весь остаток жизни у меня сохранятся в памяти эти милые сердцу воспоминания.
Покидая вашу страну, я испытываю легкое чувство грусти, всегда сопутствующее человеку, когда он расстается с чем-то дорогим его душе. Но одновременно я ощущаю и радость: в ваших руках останутся мои книги, повествующие о далеких для вас людях России, которые так же страдают, так же любят, так же ненавидят, и каждый из них так же несчастлив или счастлив, как и люди вашей страны.
Кусочек моего сердца, моих раздумий, моего труда остается в ваших руках, и это смягчает горечь разлуки с прекрасной Швецией и ее великолепным народом. Желаю вам мира и счастья!
Вспоминаю то потрясающее впечатление, которое испытал, прочитав впервые, в студенческие годы, вскоре после войны «Тихий Дон». Поражала мысль, что такой великий художник живет в наше время. Впоследствии я не раз думал, как отзовется в нас, каким ощущением глубоко личной утраты – уход Шолохова. Но вот не стало писателя, и «ничего не произошло». Как «подешевел человек в революцию, в гражданскую войну», по словам старого казака из «Тихого Дона», так «подешевел» талант, гений в новую революцию под видом «перестройки», «реформ». Все десять лет после смерти писателя – это непрекращающаяся травля его как автора «Тихого Дона» (вроде развязанного «следствия по делу» авторства романа в недавних номерах «Нового мира»). Все эти десять лет – размывание, истребление того коллективного, соборного качества народной жизни, которое и составляло ее традиционную особенность и которое так органично выразилось в художественном мире писателя, – как будто и не было Мелеховых, их смертных мук… Одна осатанелость новоявленных грабителей России.
«Спутали нас ученые люди», – говорит Григорий Мелехов, мучительно ищущий (да не отвлеченно, а с оружием в руках!) правду жизни. Спутали не одного Григория с его «простым, бесхитростным умом», а миллионы, десятки миллионов людей, поэтому и разделили народ на «красных» и «белых», поэтому и стала возможна чудовищная братоубийственная гражданская война.
Исследователь творчества Шолохова В.В. Петелин еще много лет назад писал о подлинно народном характере Григория, его обобщающем значении. В самом деле, это – середина, сердцевина народного характера, без радикальных революционных крайностей. Его однохуторянин, друг детства (а затем непримиримый классовый враг) Мишка Кошевой отделяет себя от народа, клеймя его: «Сука народ! Хуже! Кровью весь изойдет, тогда поймет, за что его по голове гвоздают!» Подобные слова немыслимо услышать от Мелехова, он сам из тех, кого «по голове гвоздают», хотя по силе характера, глубине интуиции, по природным способностям (не говоря уже о чести) он недосягаем для таких, как Кошевой. Оба они борются, но с разными целями. Кошевой – чтобы уничтожить всех «классовых врагов», в том числе и в народе (следуя при этом за своим учителем: «Мишка часто хватался за рукав штокмановской шинели, будто опасаясь, что вот оторвется Штокман и скроется из глаз или растает призраком»). Мелехов – как труженик, которому обрыдла война, жестокость, ненависть, который жаждет как бы вернуться к хозяйству, зажить мирной, семейной, трудовой жизнью.
Возмущаясь, что среди расстрелянных хуторян не оказался Мелехов, Штокман изрекает: «Именно его надо бы взять в дело! Он опаснее остальных, вместе взятых». Опасность, разумеется, не в одном Мелехове, а в жизнестойкости таких, как он, – созидательной, творческой основы общественной жизни, противостоящей разрушительным силам.
И вот не истребленные целиком в свое время Мелеховы (уже их внуки) – вновь на первом плане прицела. Новоявленный экономический Штокман – Гайдар (в споре с аграрным лидером Лапшиным по телевидению) обвиняет аграрников (которым не заплачено ни копейки за сдачу сельхозпродукции) во всех смертных грехах: в невыплате денег офицерам, в разгроме культуры, науки, медицины и т. д. Опять виновата та самая «зоологическая среда».
Есть борьба творческая (во имя созидания) и паразитирующая на отвлеченной, демагогической идее. Что такое второго сорта борьба – мы знаем по троцкистской «перманентной революции» (от «мировой революции» – до нынешней «мировой демократии», «мирового сообщества», «мирового рынка» и т. д.).
На пути этих борцов и стоит ненавистная им консервативная, «нецивилизованная» сила, как «мелеховщина», которую, конечно, легче было бы разбомбить с помощью «мировой демократии», если бы была гарантия невозобновляемости этого «отребья». Увы, сие не зависит даже от «мировой демократии».
По известности в народе имя Шолохова сразу же следует за именем Пушкина, и это обстоятельство не могло не обратить на себя внимания Солженицына, детство и юность которого прошли в Ростове-на-Дону. Как писатель и человек Солженицын формировался в атмосфере уникальной популярности Шолохова. Возможно, популярность Шолохова заронила в Солженицыне глубоко скрываемое им чувство зависти и весьма рано подвигнула его на пересмотр и художественное преодоление «Тихого Дона» и шире – на новое понимание истории русской революции и даже выработку нового социального учения. Этой задаче, носящей очевидный социально-политический характер, и был жестоко подчинен весь порядок жизни Солженицына, с юношеских лет заставлявшего себя работать по пятнадцать часов в сутки, строго планировать время на развлечения, еду и сон и избегать дел и занятий, уводящих в сторону от избранной цели.
Шолохов развивался как обыкновенный человек. И если что и поражает в воспоминаниях о Шолохове, так это прежде всего обилие в них каждодневных житейских мелочей, на какие с серьезной заинтересованностью отзывался автор «Тихого Дона», как бы «размениваясь» на суету и «отвлекаясь» от своего главного предназначения. Иначе говоря, Шолохов был слишком одарен чувством непосредственной жизни, не исключая обыденных людских страстей, радостей и невзгод. Он шел от жизни и из жизни, формируясь без какого-либо заранее продуманного плана. Больше того, сама жизнь планировала за Шолохова: не дописав «Тихого Дона», он садится за «Поднятую целину»; откладывает «Поднятую целину», увлекаясь романом «Они сражались за родину»…
Талант Шолохова есть органическое развитие в нем чувства любви к жизни, которое задаром дается человеку от рождения, до его полноты и универсальности. Это – первичный, божественный дар по природе и качеству, дар, не укладывающийся в концепции и разрушающий теории… Талант Солженицына обусловлен подавлением в человеке его естества и характеризуется не укорененностью в жизни, а способностью к выработке концепций по поводу действительности. По своему характеру это талант спекулятивный, вторичный, рациональный, идущий от ума, сомневающегося в возможностях души и сердца. В отличие от Шолохова Солженицын как художник не обладает ощущением тайны, глубины и чуда жизни и артистизмом самозабвенного перевоплощения в чужое, отличное от «моего», существо; его писательской воле не подвластны ни психология женщины, ни феномен ребенка, ни поэтическая сторона природы и отношений между людьми – все то вечное, что не поддается переводу на язык механики и математики, социологии и политики.
Талант Солженицына – исключительное порождение XX века, склонного к подмене натуры ее суррогатами: чувства – интеллектом, конкретного человека и конкретной национальной действительности – теоретическими представлениями и конструкциями о людях и жизни. В этом смысле надо бы удивляться не тактическим способностям и упорству Солженицына, с какими тот защищает свои идеи с юношеских лет, а гению и мужеству Шолохова, сумевшего, вопреки соблазнам, в бурную эпоху столкновения и борьбы идей отстоять не только живого человека и живую жизнь от посягательства на них всякого рода умозрительных «уздечек» и «удавок», но и укрепить народ в его всегдашнем сердечном недоверии к многообещающим логическим построениям будущего. «Тихий Дон», сколько бы ни старались обвинить его автора в политической тенденциозности соответствующим случаю подбором цитат, – произведение в высшей степени свободное и не исчерпывающееся никакой умственной концепцией. Претензии к Шолохову-художнику обнаруживают несовершенство нашего ума, склонного к окончательным суждениям. Между тем чтение «Тихого Дона» должно бы нас подвигнуть к выводу о принципиальной неконцептуальности российской жизни и о недостаточности интеллекта в ее обустройстве.
С юности вынашивая замысел своеобразного анти-«Тихого Дона» – «Красного колеса», Солженицын косвенно признал свое поражение в художественном соревновании с Шолоховым, отдав в многочисленных интервью предпочтение «Архипелагу ГУЛАГу» как главной книге в своем творчестве.
Проиграв Шолохову, Солженицын в «Красном колесе», естественно, потерпел поражение и от жизни. Как пишет французский славист Жорж Нива, «страшным и гиблым оказался путь Солженицына в поисках утраченной добродетели. Он ее не нашел. Он застрял в дебрях документа и архива». И далее: «Трагична потеря ориентира, как будто сам предмет повествования повлек за собой повествователя. Умер романист, умер роман, побледнели все вымышленные лица, остался огромный ворох обрывков…Неудача эта не литературная, не поэтическая, а более глубокая, экзистенциональная» (Континент. 1993. № 75).
Вывод Нивы не лишен проницательности. Думается, не без сопряжения с собственным духовным опытом Солженицын в последнее время заговорил о «холодящем страхе смерти» и о причинах такого страха: «Человек потерял ощущение себя как ограниченной, хотя и одаренной волею точки Вселенной, он все больше стал мнить себя центром окружающего, не себя приноравливая к миру, а мир к себе. И тогда, конечно, мысль о смерти становится невыносимой: ведь это погасание всей вселенной разом» (Комсомольская правда. 17.9.1993).
Раньше Солженицын думал о себе иначе – именно как о «центре вселенной», о человеке, в сознании которого даже не от страха смерти, но от одного только «шипения»: «Вы арестованы!» – «мир раскалывался», а «если уж вы арестованы – то разве еще что-нибудь устояло в этом землетрясении?» (Архипелаг ГУЛАГ. М., 1990. С. 13).
Шолохов никогда не мнил себя центром вселенной и не приноравливал мир к себе. Даже умирая, он думал о страдании ближних, невольно причиняемом им своею болезнью. Чувствуя, что жизненные силы покидают его, автор «Тихого Дона» благодарно коснулся губами руки жены и – со словами «Потерпи немного, я сейчас помру» – скончался…
Я это вспомнил, чтобы охарактеризовать отношение отца к своим рукописям, – думаю, если бы такие предложения и были, отец вряд ли на них согласился бы.
В дни памяти Шолохова я прежде всего хотел бы сказать о том, что наконец-то реабилитировано казачество. Отношение к нему у Михаила Александровича было особое. И любовное. И вместе с тем разумно прагматическое. Помню, когда экспедиция «Дорогами Григория Мелехова» в июне 90-го года завела нас в станицу Боковскую, к бывшему первому секретарю Вешенского РК КПСС Петру Маяцкому, немало он рассказал нам интересного о нраве Шолохова и его привычках, о приезде к Шолохову Олжаса Сулейменова, Василия Белова, Юрия Гагарина, когда тот, купаясь, накололся на ракушку, а секретарь райкома, бывший военный разведчик, лечил его по-фронтовому: оросил рану водкой и дал стакан для обезболивания. «Ни хрена себе, доктор», – улыбнулся во все лицо Юрий Алексеевич. Михаил Александрович ждал его как никого другого и даже сам возил по пескам на машине… Так вот, спросил я у Маяцкого об отношении Шолохова к казачеству. «Часто Михаил Александрович, – сказал Маяцкий, – поднимал такие вопросы: «Скажи, Петро, ну, сколько ж у нас дармоедов сегодня? Вот был в станице один атаман, у него был писарь, не писарь, а пысарь, он назывался – пысарь. Атаман вышел с палочкой, решения там на круге принимает, тебе возить – туды, а тебе идти – туды… и шло все, как положено. Пысарь только отвечал или отмечал, и все. И ничего больше. А сегодня – и райком есть, и райисполком есть, и сельский совет есть, и профсоюз есть, и комсомол есть, и, Господи, все есть, а дело-то пока хромает»,
Реабилитирован, слава Богу, и Григорий Мелехов.
А я хотел сказать о реабилитации главного прототипа Мелехова Харлампия Васильевича Ермакова, расстрелянного по внесудебному постановлению ОГПУ в 1927 году и реабилитированного только в 1989 году, то есть спустя пять лет после смерти самого Шолохова. А до этого по всем делам он проходил как
Трудно до конца оценить величие подвига Шолохова: создать «Тихий Дон» и «пробить» через тысячи заслонов; уговорить Сталина не корежить, например, образ Лавра Корнилова, нарочито не ужесточать его; не упрощать и образы коммунистов, когда им хмелем била в голову власть, и т. д. Убедить родных…
– Ты не иначе как Пушкиным сделаться хочешь? – подначивал зятя рассудительный атаман станицы Букановской Петр Громославский.
– Может, и так, – отвечал Шолохов. И непонятно было, в шутку тот говорит или всерьез.
А сколько выпало на долю Шолохова испытаний… Вспомню лишь ноябрь 1938 года. Над головой Шолохова сгустились тучи. НКВД подготовило на него «дело» как на руководителя повстанческого движения на Дону, Кубани и Тереке. Действовали крайне нагло и примитивно. И когда в Кремле в ноябре 1938 года с участием членов Политбюро и высших чинов НКВД произошла крупная разборка и товарищ Сталин даже пожурил писателя: «Напрасно ви, товарищ Шолохов, подумали, что ми поверили би клеветникам», – писатель расскажет такой незамысловатый анекдот: «Бежит заяц, навстречу волк и спрашивает: «Куда, серый, бежишь?» – «Как куда? Ты разве не слышал: ловят и подковывают». – «Так то не зайцев, а верблюдов». – «Ага, поймают, подкуют, а потом доказывай, что ты – не верблюд».
И членам Политбюро нечего было сказать в ответ…
Шолоховское узнается по одной фразе.
Его образность можно уподобить разноцветному, в узорах, восточному ковру.
«Сады обневестились, зацвели цветом мелочно-розовым, пьяным. В пруду качаловском, в куге прошлогодней, возле коряг, ржавых и скользких, ночами хмельными – лягушачьи хороводы, гусиный шепот любовный да туман от воды…» («Двухмужняя»).
Так, уже в «Донских рассказах» проявил он способность находить собственные слова, строй фразы, интонацию.
«Ковыль, белобрысый и напыщенный, надменно качал султанистыми метелками» («Лазоревая степь»). О фронтовике гражданской войны: «Смерть по-девичьи засматривала ему в глаза». Найдет неожиданный эпитет: «Жизнерадостный строчащий стук пулемета» («Жеребенок»).
Редкая способность воссоздания мира вещей и явлений, людских отношений и чувств заметна каждому читателю в «Тихом Доне».
«Над степью – желтый солнечный зной. Желтой пылью дымятся нескошенные вызревшие заливы пшеницы. К частям косилки не притронуться рукой, вверх не поднять головы. Иссиня-желтая наволока неба накалена жаром там, где кончается пшеница, – шафранная цветень донника» (Т. I. С. 226).
Правда, мода тех лет на вычуры, натуралистические обороты речи коснулась в некоторой мере и Шолохова. В первоначальной публикации можно было встретить: «болтался в синеватой белеси неба солнечный желток», – но вскоре он нашел более художественный вариант: «плыло в синеватой белизне неба солнце».
Верным своему критерию он остается и в «Поднятой целине»:
«Звенит, колдовски бормочет родниковая струя, стекая в речку. В текучей речной воде ты увидишь, как падают отсветившие миру звезды. Вслушайся в мнимое безмолвие ночи, и ты услышишь, друг, как заяц на кормежке гложет, скоблит ветку своими желтыми от древесного сока зубами» (V, 123).
Шолоховские изобразительные средства расширяют наши представления о мире. Они сопрягают земное с небесным, реальное с таинственным, телесное с духовным. Его страницы напомнили лучшие образцы русской прозы, его имя ставили в ряд с Гоголем, Толстым, Чеховым, Буниным, Горьким. Одухотворенность картин, зримость, цветопись, детализация, лирика – все это предстало в таком индивидуальном проявлении, которое делает Шолохова неповторимым. Его нельзя подменить кем-то другим, так же, как искусство Шаляпина, Козловского, Обуховой принадлежит только им.
В наше время заметной инфляции художественного слова всего полезнее было бы, особенно молодым литераторам, использовать способ медленного прочтения, прежде всего, «Тихого Дона», чтоб войти в «студию Шолохова», воспринять красоту выражения поэтической мысли. Так А. Чехов готов был разбирать по фразам повесть «Тамань».
Полезно такое занятие и тем, кто до сих пор упражняется в подыскивании кандидатов на подлинное авторство эпопеи. Их каждый раз подводит несопоставимость шолоховского слова – вершинного достижения русской культуры. Как только дело доходит до стилистического сопоставления текстов, так становится очевидным, насколько выше мастерство Шолохова.
Изобретателям версий следует учесть умный совет М. Ломоносова в его «Рассуждении об обязанностях журналистов»:
«Всякий, кто берет на себя труд осведомлять публику о том, что содержится в новых сочинениях, должен прежде всего взвесить свои силы. Ведь он затевает трудную и очень сложную работу, при которой приходится докладывать не об обыкновенных вещах и не просто об общих местах, но схватывать то новое и существенное, что заключается в произведениях, создаваемых часто величайшими людьми. Высказывать при этом неточные и безвкусные суждения – значит сделать себя предметом презрения и насмешки; это значит уподобиться карлику, который хотел бы поднять горы».