Он выскочил как черт из табакерки, и Маша тогда ужасно разозлилась на себя. Теперь стало совсем страшно, получалось, она своим дурацким стишком как будто накликала беду.
– Ты поняла меня? – спросил Илья, когда поднялись наконец на четвертый этаж. – Ты не знаешь и никогда не знала этих Ведерниковых.
Голос Крылова показался чужим, наждачно жестким. Маша звякнула ключами, нарочно громко, чтобы не слышать его слов, но, конечно, услышала и подумала: «Ужасные слова, жестокие, несправедливые. Как он может?»
Стоило открыть дверь квартиры, сразу стало легко, спокойно. Уютная сонная тишина, родные запахи. От маминого пальто пахло «Красной Москвой», из кладовки тянуло нафталином, из кухни эвкалиптом и чабрецом. Карл Рихардович каждый вечер заваривал травяные чаи. Из ванной комнаты доносился чудесный аромат туалетного мыла «Мимоза». Папа получил в распределителе три куска. Этот новый качественный сорт мыла оценивали члены Политбюро в полном составе, нюхали, обсуждали ингредиенты. На съезде стахановцев товарищ Микоян говорил в своем выступлении, что для товарища Сталина нет мелочей. Товарищ Сталин должен знать, что едят, во что одеваются, чем мылятся трудящиеся массы. Папа был делегатом и вот удостоился, получил, кроме продуктов, ботинок, шерстяного отреза, еще и мыло, понюханное товарищем Сталиным лично. Вряд ли стали бы папу так щедро одаривать, если бы в чем-то подозревали и собирались арестовать.
«Почему мне это сразу в голову не пришло?» – сонно подумала Маша.
Илья остался ночевать у Карла Рихардовича. Они с Машей поцеловались в коридоре, пожелали друг другу спокойной ночи. Маша быстро умылась, почистила зубы, прошмыгнула к себе.
Семья занимала одну большую комнату, разделенную на две фанерной перегородкой. Маша поцеловала спящих родителей. Папа похрапывал, не проснулся. Мама, не открывая глаз, пробормотала:
– Так поздно… Мы волновались.
Мгновенно возник в голове очередной стишок:
Брат в темноте сел на кровати, громко произнес:
– Машка!
– Тихо, тихо, спи.
– Сплю! – Вася улегся, завертелся, заскрипел пружинами.
В окно смотрела ослепительная ледяная луна. Маша залезла под одеяло, подумала, что Петра Яковлевича обязательно отпустят, разберутся и отпустят, он вернется домой, и опять семейство Ведерниковых будет пить чай с карамелью под портретом Сталина. Она перевернулась на другой бок и стала думать об Илье, вспоминать каждое его слово, дыхание, шепот, поцелуи, иней на ветках, шорох коньков, свои двадцать восемь фуэте на льду.
– Спокойной ночи, – пробормотала она сквозь долгий зевок, обращаясь к луне. – Он очень сильно меня любит, потому что я его люблю, как никто никого никогда на свете.
Карл Рихардович ничуть не удивился, обнаружив утром за ширмой на диване спящего Илью. Диван был короток, Илья спал, неудобно поджав ноги, одетый, в брюках и в джемпере. Под головой сплющенная, как блин, подушка-думка. Доктор тронул его плечо:
– Илья, десятый час, вставай.
Крылов мгновенно открыл глаза, сел.
– А? Доброе утро. Удивительно сладко тут у вас спится, доктор, – он пружинисто спрыгнул на пол, стянул через голову джемпер вместе с рубашкой, остался в голубой майке.
Невысокий, крепкий, широкоплечий, он излучал живое здоровое тепло, спокойную уверенность. Лицо с правильными чертами, большим лбом, твердой линией рта имело удивительную особенность. Его можно было видеть каждый день и не узнать, случайно встретив в толпе. Лицо Крылова мгновенно ускользало из памяти, смывалось бесследно, как рисунок на песке. Небольшие карие глаза под темными широкими бровями смотрели открыто, доброжелательно, глядя в них, невозможно было заподозрить какую-то заднюю мысль, подвох, ложь.
Доктор давно догадался, в чем секрет. В психологии есть такое понятие – эмпатия. На бытовом уровне – это способность к сопереживанию. Обычный человек сочувствует другому, если тому плохо, больно. Но настоящая эмпатия предполагает вовсе не сочувствие, а глубокое, бесстрастное проникновение в чужую душу. Илья был гением эмпатии, он мог полностью переключаться на собеседника, растворяться в нем, думать, как он, дышать в унисон, мягко, незаметно повторять характерные жесты, мимику, обороты речи.
«Зеркалить» собеседника – древний психологический трюк, известный гадалкам и шпионам. Для этого достаточно обладать наблюдательностью и средними актерскими способностями. Илья никогда не «зеркалил» нарочно. Он проникал в чужую душу и считывал чужое «я», не только реальное, но и иллюзорное, без грехов, ошибок, недостатков. Попадая в поле эмпатии, собеседник Ильи видел себя-мечту, это ослепляло, притупляло бдительность, действовало почти наркотически.
Загадочный механизм эмпатии включался, лишь когда Илья имел дело с опасными, неприятными ему людьми. Защитная реакция, особая форма мимикрии. Если бы Илья не умел так виртуозно мимикрировать, его бы давно уничтожили. Но если бы механизм работал постоянно, Илья умер бы от отравления чужими, чуждыми чувствами и мыслями. Чтобы выжить, сохранить собственную личность, нужно иногда расслабляться.
Илья мог расслабиться и стать собой только с теми, кому доверял, а таких людей было крайне мало. Мать, Настасья Федоровна, простая полуграмотная женщина. Доктор Штерн. Теперь, наверное, Маша, и все.
– Позавтракать успеешь? Или сразу бегом на службу? – спросил Карл Рихардович.
Илья сделал несколько наклонов вперед, назад.
– Гимнастика, душ, завтрак – все успею. Я, видите ли, неделю ночами не спал, работал, честно заслужил право поспать утром подольше. Сегодня мне дозволено явиться к половине двенадцатого. Времени полно, только вам придется одолжить мне какую-нибудь обувку, нашу сперли, пока мы катались, – он открыл пошире форточку, крякнул, упал животом на коврик, принялся отжиматься.
Карл Рихардович отправился в ванную. В квартире было тихо. Соседи давно ушли. Взрослые на работу, Вася в школу, Маша в театр. Ему стало жаль, что он не увидел девочку с утра. Хотелось бы угадать по ее лицу, до чего они там, на катке, договорились ночью с Ильей. Доктор не сомневался, что поступил правильно, когда… как бы это помягче выразиться? Немного поспособствовал тому, чтобы их отношения развивались стремительнее.
Илья в свои тридцать лет перебивался случайными барышнями. Такие приключения, конечно, разогревали молодое мужское тело, но душу морозили. Илье не везло. Барышни, с которыми его сталкивала судьба, были вырезаны по единому трафарету. Комсомолки с повадками советских киногероинь, звонкоголосые жеманные куклы, вдохновенные стукачки. Гремучая смесь советской идеологии с бабьей глупостью.
Маша – совсем другое дело. Доктор был убежден: Илье нужна настоящая, живая любовь, иначе заледенеет, погибнет. А Маше нужна защита, иначе сожрут ее, такую красивую, чистую девочку. Девятнадцать лет, кордебалет Большого театра. Сколько клубится возле юных балеринок похотливой мрази – чекистской, цекистской, наркомовской – представить жутко. Вряд ли посмеют приблизиться к жене товарища Крылова.
«Эй, ты, старый сводник, не рано ли поженил их?» – спросил себя доктор и тут же самому себе ответил: «Ничего не рано, куда они друг от друга денутся?»
Закрыв дверь на крючок, Карл Рихардович подкрутил огонек газовой горелки, приблизил лицо к зеркалу над раковиной. Губы еще улыбались, глаза щурились, но улыбка все больше походила на мучительную гримасу. Из зеркала смотрел на доктора чужой жалкий старикашка. Щеки за ночь заросли седой щетиной, веки покраснели, припухли. Кустистые пегие брови встали дыбом. Лысый череп глянцево поблескивал. Глаза, колючие, злые, отвратительного зеленоватого оттенка, излучали внимательную ненависть.
– Сегодня четверг, лабораторный день, – ехидно напомнил уродец в зеркале.
Карл Рихардович не счел нужным отвечать. Отвернуться от зеркала не хватало сил, шея как будто окоченела, и стало холодно в натопленной ванной комнате, в теплой байковой пижаме.
– Мерзнешь? Правильно. Ты труп, тебя нет, – сказал уродец. – Твое сердце давно разорвалось, сосуды полопались от ужаса.
– Врешь, я жив! – тихо огрызнулся доктор.
Уродец в зеркале отрицательно помотал головой. Доктор Штерн мог поклясться, что сам он при этом оставался неподвижным, как деревяшка, мышцы шеи по-прежнему не слушались.
– Невозможно жить после того, что ты натворил, – медленно прошипел уродец.
– Что я натворил? Что? Я врач, я выполнял свой долг, я не мог предвидеть…
– Ты обязан был предвидеть! Ты плохой врач, тобой двигал не долг, а снобизм. Лень, самонадеянность и снобизм.
– Прекрати! Прошло почти двадцать лет!
– Вот именно, почти двадцать лет, и все это время ты упорно продолжал считать себя врачом. Какой же ты врач, если не способен поставить самый простой и очевидный диагноз, констатировать собственную смерть? – уродец тихо, радостно захихикал.
– А, вот тут ты и попался! – Карл Рихардович ткнул пальцем в зеркало. – Если я мертв, я никак не сумею констатировать собственную смерть. Мертвые не знают, что мертвы. Смерть существует только для живых.
В зеркале отразилась рука с вытянутым указательным пальцем. Уродец дернул головой, стряхивая отражение, и рука доктора безвольно упала. Отражение заговорило чужим голосом, солидным баритоном, с легкой одышкой. Оно явно пародировало кого-то, но доктор не мог понять, кого именно.
– Ваше упорство в этом вопросе, дорогой коллега, полностью опровергает вашу собственную теорию, что большинство соматических заболеваний возникают от подавляемого чувства вины, от подсознательного стремления к самонаказанию и саморазрушению, – отражение оскалилось, между крупными желтыми зубами показался острый кончик языка. – Вы мертвец, доктор Штерн, согласно вашей же теории, вы бездыханный труп.
– Но я жив, – устало возразил доктор.
– Мертвые не знают, что мертвы, – повторило отражение, на этот раз пародируя доктора, и продолжило уже своим собственным скрипучим фальцетом: – Не смеши меня. Живой человек не способен заниматься тем, чем занимаешься ты в спецлаборатории при двенадцатом отделе. Ты давно уже переселился в преисподнюю, но не хочешь признавать этого.
Старикашка в зеркале едва заметно шевелил сухими синеватыми губами, говорил по-немецки, повторял одно и то же.
Всякий раз, глядя в зеркало, Карл Рихардович старался не вступать в диалог. Когда это началось, он пробовал убедить себя, что гнусная рожа всего лишь отражение. Но оно двигалось как нечто отдельное, и, значит, следовало признать его галлюцинацией. В конце концов многие психиатры страдают психическими отклонениями, особенно к старости.
В его комнате не было зеркал. Если где-нибудь – в гардеробе, вестибюле, фойе театра – висели зеркала, он отворачивался, быстро проходил мимо. Парикмахерскую не посещал, сам скоблил щеки безопасной бритвой, а волос на голове давно уж не осталось. Таким образом удалось сократить жизненное пространство злобного уродца до небольшого овального зеркала над раковиной в ванной комнате. Карл Рихардович надеялся, что старикашка когда-нибудь оставит его в покое.
– Эльза и дети так верили тебе, а ты обманул и погубил их, – уродец перешел к своей излюбленной теме.
Каждый раз после этой фразы гнусная рожа исчезала, пустое зеркало голубело, наполнялось мягким светом июньского солнца. В голубом светящемся овале возникал самолет, он набирал высоту, уменьшался, пропадал из виду. Некоторое время овал оставался пустым, затем следовал взрыв жуткой сердечной боли, после чего в зеркале опять возникал старикашка.
Сердечная боль была такой мощной, что Карл Рихардович надеялся в одно прекрасное утро тихо скончаться от инфаркта.
– Я не переселился в преисподнюю, я просто там работаю. У меня нет выбора, но есть возможность хоть немного облегчить человеческие страдания. В некоторых случаях мне это удается.
Доктору казалось, что он рассуждает вполне здраво и убедительно. Уродец глумливо посмеивался:
– Облегчить страдания? Да ты просто ангел милосердный!
– Заткнись! – крикнул доктор шепотом, по-русски.
Он оторвал наконец глаза от зеркала. Его колотила дрожь, он снял пижаму, осторожно, стараясь не поскользнуться, перелез через борт ванной, включил воду. Под горячим душем стало легче. Диалог продолжался, уже беззвучно.
– Да, я почти мертвец, и жить мне, в общем, незачем. Но решать это не мне. Господь давно освободил бы меня от старого ненужного тела, если бы не оставалось у меня шанса что-то изменить, исправить, как говорят индусы, развязать узлы. Сколько раз я мог умереть? Давай посчитаем, – доктор бросил намыленную мочалку и принялся загибать пальцы. – Вот, пять раз, – он разжал кулак и потряс перед собственным лицом растопыренной пятерней. – Не многовато ли для скромного психиатра?
– Ты уцелел потому, что мертвого убить невозможно.
– Ладно, допустим, ты прав. Что дальше?
– Ничего.
Диалог на этом закончился. Ванную комнату заволокло паром. Доктору стало казаться, что он попал в плотные облака над Альпами. У него закружилась голова, подкосились ноги. Опираясь на борт ванной, он опустился на твердое эмалированное дно, обхватил колени, сидел под горячим душем и бормотал: «Эльза, Макс, Отто… Отто, Макс, Эльза…»
Он повторял имена жены и сыновей до тех пор, пока не успокоился и не почувствовал их живое присутствие. Иногда после приступа тоски и сердечной боли ему удавалось воссоздать в памяти какую-нибудь яркую картинку из прошлого.
На этот раз он вспомнил, как они с Эльзой вернулись из оперы, зашли на цыпочках в детскую. Старший, Отто, спокойно спал, а кровать Макса оказалось пуста. Они разбудили горничную, бегали, кричали, хотели звонить в полицию. Но тут Макс с обиженным ревом вылез из платяного шкафа. Он прятался там от плохого сна. Ему приснилось, что он летит на маленьком «юнкерсе», вокруг пушистые облака, сначала очень красиво, но вдруг самолетик ломается и падает.
Какой это был год? В восемнадцатом доктор Штерн вернулся с войны и женился на Эльзе. В девятнадцатом родился Отто, в двадцать четвертом Макс. Значит, история со шкафом случилась в двадцать девятом. Максу исполнилось пять. Одним из подарков на день рождения был игрушечный «юнкерс». Макс не расставался с ним ни на минуту, жужжал и рычал, изображая звук мотора. Когда игрушка сломалась, было настоящее горе. Купили новый самолетик, но Макс все не мог успокоиться. Ему постоянно снилось, будто он падает в сломанном «юнкерсе» с огромной высоты. Он бережно хранил обломки игрушки, много раз пытался собрать, склеить, но не получалось.
«Макс, Отто, Эльза», – повторил доктор, и губы его растянулись в спокойной, почти счастливой улыбке. Зеркало не могло ее изуродовать, оно покрылось испариной.
Карл Рихардович вернулся в комнату, вручил Илье чистое полотенце и отправился на кухню готовить завтрак.
Илья заехал к себе на Грановского, переоделся, сварил крепкий кофе. Оставалось еще двадцать минут, он отправился с чашкой в кабинет, приоткрыл окно, выкурил папиросу.
За прошедшую неделю он почти не появлялся дома, заезжал поспать часа три-четыре и возвращался на службу. Он трудился не поднимая головы. Теперь работа была выполнена. Ночь на катке с Машей стала чем-то вроде премии, которую он решил вручить себе. Он не ожидал, что сделает Маше предложение, как-то само вырвалось. А все же, если так приспичило жениться, было бы разумнее остановить свой выбор на какой-нибудь комсомольской кукле. Ее не жалко, к ней не привяжешься, не захочешь, чтобы она родила тебе ребенка. Жена и дети – заложники, имея семью, ты становишься слабеньким, уязвимым. Но жить с куклой, которая в любой момент может настучать, – совсем тошно. Значит, надо оставаться в одиночестве.
«Нет, один я больше не могу, – думал Илья. – Обязательно должен быть кто-то рядом, кто-то свой, чужих и так полно, и самое скверное, что я слишком ясно вижу их внутренние миры. Я как будто перевоплощаюсь в них, в чужих. Доктор называет это даром эмпатии. Для чего мне такой дар? Доктор говорит: чтобы выжить среди кукол. А зачем выживать среди кукол?.. Маша, Машенька, чудесная девочка, я, конечно, люблю ее. Почему „конечно“? Просто люблю, и все. Почему я даже мысленно не решаюсь произнести это слово? Потому что страшно заглянуть в себя, там внутри огромная зияющая рана, яма, свалка чужих вонючих химер, мстительных замыслов, страхов, пошлости и мерзости. Любить кого-то здесь и сейчас – полнейшее безумие».
В кабинете между двумя окнами висела небольшая акварель под стеклом в простой деревянной раме. Поясной портрет темноволосой девушки в сером шелковом платье, перетянутом по талии широким бархатным кушаком. Большие голубые глаза печально и ласково наблюдали за передвижениями Ильи по комнате. Приходящая домработница Степа однажды заметила: «Прямо как живая эта барышня у вас, в душу глядит своими глазищами». Скоро внимательная Степа непременно скажет: «А супруга-то ваша на барышню эту похожа, одно лицо, будто с нее рисовали».
Ничего, кроме портрета, на стенах квартиры не висело. Квартира была казенная, безликая, но вполне удобная, главное, отдельная. Из двух больших комнат одна служила кабинетом и спальней, вторая гостиной. Там у окна в большом глиняном горшке росло живое лимонное деревце, сорт «мейер», маленький, холодостойкий. Деревце цвело и давало крошечные, с грецкий орех, плоды. Илья иногда дарил душистые лимончики стенографисткам и машинисткам.
Он отхлебнул кофе, уставился в глаза девушки на портрете.
Портрет был третьим окном, за ним открывалось его личное пространство, тайное убежище. Он мысленно дорисовывал то, что не запечатлел художник. Прозрачные завитки у висков, темную маленькую родинку на скуле. Особенно ясно он видел ее руки, каждую жилку на тонких кистях, сильные, гибкие пальцы пианистки с коротко остриженными ногтями. Иногда ему снился ее запах. Во сне он не мог надышаться и каждый раз повторялся один сюжет. Прорыв сквозь тяжелые слои воды, вверх, к воздуху, к свету, а потом опять погружение на темное, зловонное дно.
На обратной стороне акварели стояла дата: август 1914. Автор не счел нужным оставить подпись, он вовсе не претендовал на звание художника, он был военным врачом. Портрет жены, написанный теплым ранним вечером на даче в Комарово, оказался последним его рисунком. Вскоре он ушел на фронт и погиб. Жена пережила его на пять лет, умерла в девятнадцатом от тифа. Их сыну тогда было двенадцать. Звали его Илья. Он тоже болел тифом, но выжил. Сироту приютила кухарка Настасья Крылова, из Петрограда переехала с ним в Москву, устроилась работать в столовую при Наркомпросе, получила комнату в коммуналке на Пресне.
У Настасьи ни мужа, ни детей не было. Крупная, с грубым лицом, широкими мужскими плечами и пудовыми кулачищами, она материлась и пила водку, как мужик. Илью записала собственным своим сыном, строго-настрого запретила рассказывать в школе и дома, что он приемный. Илья не возражал. Настасья возражений не терпела, замахивалась своей ручищей, гудела басом: «Молчи, щенок, зашибу!» Ни разу не ударила, но грозила часто.
Назвать ее мамой он не мог, говорил «мамаша». Отцовский рисунок, портрет его настоящей матери, Илье удалось сохранить чудом, и только недавно он решился повесить его на стену. Изредка, когда бывало совсем тяжело, он позволял произнести про себя, даже не шевеля губами, тайное, незабываемое слово «мама».
Годам к пятнадцати Илья понял, насколько разумнее и выгоднее быть кухаркиным сыном, чем сыном царского офицера, пусть и врача, пусть и погибшего до революции. Настасья была права, когда говорила: «На хрена тебе, сынок, белогвардейское происхождение?»
Кухаркин сын Илья Крылов легко поступил в МГУ, на отделение внешних сношений факультета общественных наук, выучил немецкий, французский, английский, потом его приняли в Институт красной профессуры, оттуда он попал на работу в Институт марксизма-ленинизма. Карьера выстраивалась блестящая. Вот уже четвертый год Илья Петрович Крылов служил в Особом секторе ЦК, то есть в личном секретариате Сталина. Должность его называлась скромно и загадочно: спецреферент. Непосредственным его начальником был товарищ Поскребышев.
Основным занятием Ильи являлся анализ информации, касающейся нацистской Германии и ее отношений с другими европейскими странами. Донесения и сводки, поступающие по линии НКВД и ГРУ, зарубежная пресса, отчеты о переговорах, доклады послов и атташе, перехваченная дипломатическая переписка – все ложилось к нему на стол, иногда до того, как попадало к Сталину, иногда после, с пометками и указаниями Сталина.
В штате Особого сектора ЦК таких спецреферентов было всего двенадцать. Каждый занимался своей сферой: промышленность, сельское хозяйство, финансы, советский аппарат, партийный аппарат, письма трудящихся. К ним стекалась информация из наркоматов, они готовили сводки, отчеты, сопроводительные записки, доклады, подбирали материалы для заседаний Политбюро, для выступлений товарища Сталина на пленумах и съездах. Двенадцать спецреферентов, в отличие от просто референтов и технических секретарей, почти не общались друг с другом, никогда не дежурили в приемной, не делали записей в журналах посещений. Каждый имел собственный кабинет. Мало кто знал их в лицо. Они вели замкнутую, тихую жизнь канцелярских крыс и строго придерживались закона «Трех „У“»: Угадать, Угодить, Уцелеть.
К февралю 1934-го, когда Илья попал в Особый сектор, там остались лишь те, кто в совершенстве овладел искусством канатоходца, балансируя на тончайшей черте меж двух реальностей – настоящей и сталинской. Для этого нужно было ясно видеть обе, понимать разницу, чувствовать, где кончается одна и начинается другая, и стараться удержать равновесие на границе между ними.
За всю историю существования сектора в настоящую реальность решились уйти двое. Первый, Борис Божанов, личный сталинский секретарь, сбежал в 1929-м за границу и вроде бы уцелел.
Второй, Сергей Телинский, спецреферент по сельскому хозяйству, умер от острой сердечной недостаточности в 1932-м. Илья не застал ни того ни другого. О Божанове почти ничего не знал, о Телинском кое-что слышал. Телинскому было двадцать девять лет. Он боготворил товарища Сталина, считал, что враги скрывают от него правду, и пытался через свои сводки раскрыть глаза товарищу Сталину, показать реальную картину чудовищного голода, разразившегося в результате коллективизации.
Фатальной ошибкой Телинского стало вовсе не количество ужасов, перечисляемых в сводках. Товарищ Сталин отлично знал, что миллионы крестьян пухнут от голода, едят трупы. Ошибка заключалась в личном ужасе. Сергей позволил себе испугаться и пожалеть умирающих крестьянских детей. Между строками сводок засквозили собственные человеческие эмоции Телинского. Хозяин это унюхал мгновенно, он обладал особенным, звериным нюхом на душевные переживания, из коих самым омерзительным и опасным считал жалость.
Действительно ли молодое здоровое сердце разорвалось от жалости к крестьянским детям, или причиной смерти явились бутерброды и чай, принесенные ему ночью из буфета, никто никогда не узнает. Тело кремировали на следующий день. Своеобразным памятником жалостливому спецреференту Телинскому стал закон от 7 августа 1932-го, придуманный самим Хозяином и названный в народе «законом о пяти колосках». По этому закону колхозное имущество, включая каждый неубранный колосок в поле, приравнивалось к государственному, хищение каралось минимум десятью годами, а чаще смертной казнью.
Работа в Особом секторе могла стать трамплином для еще более успешной карьеры в том случае, если работник готов был нырнуть в сталинскую реальность и остаться там навсегда. Это означало абсолютное растворение в мутной бездонной субстанции, именуемой Сталин.
Определить ее химический состав вряд ли возможно. Существовало множество словесных формул: Великий Вождь советского народа, Великий стратег революции, Величайший Гений всех времен и народов, Отец, Друг, Учитель, Хозяин, Инстанция, но все они только добавляли туману.
Растворившись в Сталине, человек переставал существовать как самостоятельная отдельная личность. Закон «Трех „У“» отпадал сам собой. Растворившийся угадывал и угождал без всяких усилий, это для него было естественно, как обмен веществ, а уцелеть он не мог, поскольку растворялся без остатка. Он искренне верил, что рябой низколобый сын горийского сапожника, семинарист-недоучка Иосиф Джугашвили на самом деле Великий Сталин, родившийся не 6 декабря 1878-го, а 21 декабря 1879-го, Хозяин, Вождь, Отец. Без товарища Сталина, как без солнца, воды и воздуха, жизнь на земле невозможна.
В близком окружении Инстанции таких, полностью растворенных, было немного. Молотов, Каганович, Ворошилов. Из Особого сектора в сталинскую реальность прыгнули двое: Георгий Маленков и Николай Ежов. Все прочие балансировали, угадывали, угождали, пытались уцелеть, каждый в меру своих способностей.
О том, что Хозяин в 1922-м изменил дату собственного рождения, Илья узнал случайно, от товарища Товстухи, который и порекомендовал молодого сотрудника Института марксизма-ленинизма Хозяину в качестве спецреферента.
Иван Павлович Товстуха был отцом-основателем «сталинского кабинета», личным секретарем Хозяина. Секретным отделом (так раньше именовался Особый сектор) он заведовал с 1930-го по 1931-й, потом работал в Институте марксизма-ленинизма и скончался от туберкулеза в 1935-м в возрасте сорока шести лет.
Очень рано, еще в начале двадцатых, Товстуха разглядел сквозь наслоения идеологического тумана перевернутый сталинский мир и шагнул в него не раздумывая. Именно Товстуха готовил первые расстрельные списки, ведал тайной картотекой, содержащей компромат на каждого члена ЦК, сортировал бесчисленные писульки Ленина, дробил реальность, выкладывал из осколков мифологические картинки, мозаику Сталинской истории.
Илья застал Товстуху в последние два года жизни. Тощий, сумрачный, с лицом интеллигентного провинциального конторщика, он казался настоящим фанатиком. Разбирая партийные документы, Илья узнал, что Товстуха в 1912-м сбежал из сибирской ссылки, благополучно пересек границу Российской империи, очутился в Вене. Именно там он близко сошелся с кавказцем Кобой, который также нелегально, после побега, явился в австрийскую столицу в 1913-м, чтобы создать свой бессмертный труд «Марксизм и национальный вопрос». Дальше пути их разошлись на некоторое время. Товстуха переехал в Париж, стал членом Парижской секции большевиков. Будущий Великий Вождь вернулся в Россию и опять попал в ссылку. Встретились они в Петрограде после Февральской революции и с тех пор почти не расставались.
Однажды молодому научному сотруднику Крылову попалась анкета, заполненная рукой Сталина в 1920 году. Там стояла дата рождения – 6 декабря 1878-го. Илья показал анкету Товстухе, спросил, откуда взялась эта странная дата. Товарищ Сталин ошибся нечаянно, много работал, устал? Или ошибка связана с героическим периодом в биографии товарища Сталина, когда он скрывался от царской охранки и жил по поддельным документам?
В ответ Илья услышал: нет, это не ошибка, Иосиф Виссарионович Джугашвили родился 6 декабря 1878-го, новая дата рождения, 21 декабря 1879-го, появилась в анкете 1922-го, когда он стал генеральным секретарем. Но это государственная тайна.