— Очень хорошо отношусь. А зачем такой Союз нужен был? Это потом, «оттепель» пошла, стало легче. Но все равно — закрытое общество. Тебе там из Москвы звонят и говорят, что показывать. Да еще такие были, кто считал, что, мол, ты тут правду хочешь показывать? А разве партия не выше правды? Нет, я бы не хотел прежней системы. Хотя кто меня спрашивал? Кто нас спрашивал? Я что, хотел, чтобы был сорокой год, когда пришли Советы? Иди позже — когда ворвались немцы в Литву или Сталин хотел? Но это было. Без нас все происходило.
— Конечно. Только почему «после революции?» Это не только у нас. Это везде, такой глобальный процесс. Я много бываю на фестивалях, езжу, но телевизор уже даже не включаю. Я уже знаю, что там будет: или кто-то морду бьет, или взрывает или стреляет. Больше ничего. Даже анонс, мол, что будет интересного — это мордобой, секс, убитые. Не показывают там сегодня Феллини, Бергмана или Тарковского…
— Ничего, кроме как создавать настоящие произведения — в знак протеста. Работать в знак протеста. Вопреки. Посмотрите — и раньше так было. Все лучшие пьесы — это протест против того, что происходит. В этом смысле ничего не изменилось. Вместо запретов пришел мусор.
— Так ведь и кричать необязательно. Надо просто заниматься своим делом. Тем, которое знаешь, умеешь и, что очень важно, в которое веришь. Но разве пошел «у них» на поводу Тарковский? Или Желакавичюс? Многие не пошли. Не смотря на то, что мешали, закрывали. А мы делали по-своему, по- другому… Даже когда снимали вместе с немцами «Гойя», нам навязывали образ художника, как о марионетки. А мы делали как считали нужным. У меня есть свой взгляд и свои мысли и по поводу того, что сегодня происходит с культурой. И у нас в Литве.
Но я также знаю, просто кричать бессмысленно, не стоит суетиться. И я рад, оглядываясь, что у меня были такие работы, шесть — семь фильмов, которые оставили след в мировом кино, и у зрителей. Те же «Никто не хотел умирать», «Бегство мистера Мак-Кинли», «Гойя», «Солярис». Это останется и я в них делал то, что мне по душе.
— «Мертвый сезон»? А вы знаете, что мы не успели снять и трети этого фильма, как его было, закрыли, меня сняли с роли. Потому что мы правду играли. А «им» она была не нужна. Нужно — как надо. Но помогли наши прототипы из жизни, из советской разведки. Мой прототип выступил, что мы не играем тут какие-то патриотические лозунги, а реальных людей. И он поехал на Запад тогда работать на разведку, хотя и не был уверен, что прав. Но работал честно. И он защищал нас и правду. Вмешался великий Михаил Роом, свое весомое слово сказал разведчик Конон Молодый. И «они» отступили. Директор картины сказал «я умываю руки», раз вы все настаиваете, но, если будут неприятности и обвинят в «антисоветчине», пеняйте на себя. Правда, когда фильм и наши работы оказались успешными, он уже молчал и радовался. Это же был и его успех.
— Может кому-то и не нужна. Но мне и вам — нужна. Её трудно доказывать — кто-то всегда считает, что она другая. Потому что у каждого своя правда. И навязывать ее можно по-разному. Можно силой, а можно — тем, что показывают сегодня по телевидению.
Другое дело, что молодежь запуталась уже в правдах. И я не вижу вокруг настоящего, что-то сделанного в кино или театре вечного, на уровне. Как я называю — «от Софокла…» И до сегодняшнего дня через Шекспира, Мольера, Чехова. Может где-то подпольно, невидимо для нас и творят люди, делают, но их не видно.
Помню, еще в юности, еще до войны, я впервые увидел в Литве фильм «Веселые ребята». И мне показалось — как хорошо в Советском Союзе жить. Как здорово. И мне казалось — вот она, правда. А как же? Если в кино врут, то в газете бы сразу написали об этом. Разве можно не верить тому, что пишут для всех или всем показывают. Ложь ведь сразу бы разоблачили — такого, мол, нет, это все сказки. И только потом разобрался, с всякими там Лениными-Сталиными, что на самом деле и что такое неправда, но — для всех. Это было, а сегодня — другое…
— Посмотрите телевизор… Включите — сразу все видно. Если человек мыслящий, читающий — то он разберется. А, если он все время сидит у компьютера и смотрит только то, что ему дают, приносят на блюдечке, даже пережевывать, напрягаться не надо — то и получается этакий нереальный, виртуальный мир.
Меня беспокоит, что молодежь мало читает серьезное и настоящее. Ну не очень знают сегодня, кто такой Достоевский, а больше интересуется, кто такой, чем занимается, сколько он зарабатывает? Только это. Он что, занимается компьютерами? Вот, попробуйте, спросите на улице. Что там, спрашивать сегодня о Достоевском… О Бальзаке и не говорю. Ну и что? Это у меня такой пессимизм, но с юмором, легкий. Я не жалуюсь, нет вроде оснований, но нет сегодня для меня такого, что бы я делал с такой радостью и отдачей, как было, когда работал над настоящими ролями и в настоящем театре и кино.
И дело не в том, что времена изменились. Оно конечно — меняемся и мы, и время. Я о другом. Изменились приоритеты, оценочные и нравственные критерии. Раньше мешали напрямую, старались навязать свое, какие-то штампы. Диктовали и вмешивались. Причем те, кто мало что понимал в том же театре, но считал себя по должности знатоком. Но настоящие творцы свое дело делали честно и сильно. Помню, вдруг появился фильм «Сорок первый». Любовь. «Белый» офицер и убивающая его в конце, как врага, но ни за что «красная» девушка. Это было уже шагом. И высоким языком. Также происходило и с Тарковским. Мешали, ругали, замалчивали. И что? Я помню, как Тарковский дал мне ключ от какого-то маленького зальчика на «Мосфильме» и тайно там смотрел его «Андрея Рублева», уже запрещенного. И еще предупредил: «Если кто спросит, что здесь делаешь, скажи, что смотрю отснятые материалы». Такая была жизнь в чем-то. И где «они» — те, кто диктовал? А «Андрей Рублев» останется. Наш с ним «Солярис», кстати, зритель и тогда очень плохо принял. Ну как же, действия нет, «экшен» нет. Даже на Каннском фестивале плохо принимали — дали нам «Серебряную пальму», но это жюри — словно компенсировало. Оценило. А зрители не приняли. И пресса была вялая. Но через несколько лет — загремело везде. А сегодня все наоборот. Тарковский — как эталон. И заслуженно. Вот пересняли американцы свой «Солярис», деньги вложили, реклама, актеры дорогие, но критики фильм очень нелицеприятно сравнивают с работой Тарковского. Значит, истина была «тогда», у него. Хотя у новой версии, может быть, коммерческая цель — основная, как и во всем. Вернуть свое и заработать. И достаточно. Но главное, все-таки, что правда и творчество были всегда — «не смотря на обстоятельства».
— Что говорить — оглянитесь. А в России? Да во всем мире так. Коммерция во всем — деньги зарабатывать. А зарабатываются они только на очень низком уровне. В России, как я вижу, в этом смысле еще хуже. А вы посмотрите классику, у Софокла, у Эврипида — те же проблемы, теми же вопросами человек задается и мучается, решает. Все то же, что с ним и сегодня. Но — как было написано, как сделано! Это тогда, в Древней Греции. А Шекспир? Человек и его бытие за две с половиной тысячи лет не изменились. То же самое находишь там, что и сегодня волнует. Жизнь, она меняется, но человек и его стремление познавать и страдать, и радоваться осталось тем же. Потому что писали о вечном, хотя вроде о своем времени. Вот, вспомните, «Макбет» Шекспира.
Это же не просто интересная история о том, как нормальный, в смысле не злодей, человек брал власть. Потом убил короля Дункана, потом еще, и еще… И чем это закончилось, мы знаем.
Но ведь это же история про Сталина — надо только посмотреть, не акцентируя внимание на костюмах — а на суть… Но ничего, все настоящее вернется, никуда не уйдет навечно — так уже было. И в Греции, и в Древнем Риме. Период упадка культуры — не в первый раз в истории. Конъюнктура, конечно, всегда на плаву. То политическая, то коммерческая, ниже пояса. Ее легче переваривать — не надо напрягаться. Но настоящее снова поднимется…
— Что говорить. Кино и кинопроизводства своего нет. Но в театр, я это вижу по Вильнюсу, на новые постановки зритель ходит. И ставят старые интересные работы. Лично я играю «по договору» и уже не состою в штате театра. Предлагают — работаю.
Пьесу и роль выбирает не актер, а режиссер. Он определяет, а мое дело — правдиво раскрыть образ, а не спорить о творчестве. Раньше актеры вообще не спорили с режиссером. Тебя не спрашивают — нравится роль или нет. Режиссер ее давал — и ты должен играть. Вот так у нас было, еще у Мельтиниса. Не нравиться? Не устраивает? А чего ты тогда в нашем театре делаешь? Ищи другой. Нравы были по-своему суровые.
— А как же. Так и должно быть в театре. Здесь демократия другая. Зато посмотрите, он держится на режиссере, прежде всего. Был Товстоногов — был замечательный театр. Не стало Товстоногова — и этот театр закончился. Название осталось. Так же было у Станиславского, и у «моего» Мельтиниса. Да, во всем мире так.
— Нет, это принципиально. На Западе тоже на визитках достойные люди «красивое» не пишут. Помню, еще с итальянцами мы снимали фильм «Красная палатка», так они смеялись над нашими титулами. У меня много зримых наград, но я никогда в жизни их на пиджак не вывешиваю. Спасибо, конечно, что оценили — вот оно у меня и для меня останется. Это и есть принципиальный подход к своей профессии актерская школа еще со времен начала моей работы в театре — в 1941 году. Ты — это только то, что ты на сцене. Награды, оценки — хорошо, но показывать всем, что они у тебя есть… Не правильно, не мое.
А вообще, я верю в судьбу. Надо же было попасть именно к такому режиссеру как Мельтинес, в маленький город, да еще во время оккупации. И дальше, и дальше. Ты хочешь изменить судьбу, а она меняется так, как сама должна меняться. Как у многих героев Шекспира. Если ты сопротивляешься судьбе и хочешь ее изменить по- своему — оказывается, что это и есть твоя судьба, на самом деле…
Судьба советского разведчика
До нашей встречи он никогда и никому не говорил, что работал на советскую разведку. Во время той, Второй мировой войны это было бы смертельно опасно. После войны — нельзя. А когда, под конец жизни рухнула его страна и он переехал в Израиль — бессмысленно. Всего лишь вопросы и ненужные проблемы. Он и мне, единственному, подробно рассказал о себе, настоящем, не только потому что, по его словам, уважал и доверял. Была, полагаю, и еще одна причина…
Мы сидели в миниатюрной комнатке, не больше девяти квадратных метров в симпатичном жилом комплексе для пенсионеров в Ашкелоне под названием «Французская деревня». Близ самого Средиземного моря. Эта комната — почти все, что у него осталось. Да и то — подарила новая страна. Взрослая дочь жила в другом городе. Внучка — в Санкт-Петербурге. Далеко. А мы сидели близко друг к другу. Если поставить напротив дивана небольшой журнальный столик, уже не пройдешь: ни к письменному столу со старой печатной машинкой, ни к стоящему рядом древнему проигрывателю с виниловыми пластинками. Здесь редко бывали гости. Старость — это когда ты никому не нужен. Даже Родине. Которой, впрочем, уже тоже не было.
Он угощал меня своей домашней наливкой и пел студенческие песни на почти родном датском языке. «Де варрень скикеле ву нэ-эман сам скулэ гау эффероль. Оф, са-са..» У него всю жизнь было два имени: настоящее — Рахмиэль Косой и «жизненное» — Михаил Косов. Под этим именем его знали и друзья, и коллеги, и читатели. Как зарубежного корреспондента Телеграфного агентства Советского Союза- ТАСС. И это правда. Но не вся.
На самом деле Михаил все сороковые военные годы прошлого века был кадровым советским разведчиком, работавшем за границей.
Еще до войны он закончил в Ленинграде институт иностранных языков с основным профилем — немецкий. Второй язык — английский. Отличный студент, он поступил в аспирантуру, намереваясь стать филологом. Но где-то в это время его и «зацепили» ребята из разведки. Дело шло к большой войне и через партийные органы, вплоть до ЦК и, в частности, курирующего кадры, Г. Маленкова, Михаила сначала перевели в Москву и здесь уже стали готовить к специальной заграничной командировке. Прикрытием была выбрана работа корреспондента.
— В большинстве своем этим делом занимались действительно журналисты, — объяснил он. — Но иногда, как в моем случае, «корреспондент» становился прикрытием для разведчика. Я был в системе именно военно-морской разведки СССР. Но должен был работать над поставленными задачами не как нелегал, а под вполне официальной «крышей».
Сначала Косой был направлен, как журналист, по сути уже в фашистскую Венгрию, где, кроме местной контрразведки, вполне свободно действовали и немецкие спецслужбы. Там его и застало 22 июня 1941 года.
— Я и сейчас не понимаю, как мы тогда работали, потому что не очень осторожничали. Для нас главным было выполнение задания Центра, любой ценой. Мы как-то думали о себе лично в последнюю очередь. О том, что вот-вот грядет война стало понятно, когда немцы стали перебрасывать свои войска из Югославии не обратно — в Германию, а к границе с СССР, к узловой станции Чоп. Тогда немецкие поезда были стандартные и отличались от венгерских. И мы, весь наш корпункт, круглосуточно, отслеживали их составы, идущие через Будапешт: сколько, какие войска, какая техника.
О том, что будет война я точно узнал еще за десять дней до ее начала. Мой немецкий коллега из агентства «Вольф», с которым мы подружились, сказал мне тогда при встрече: «Миша, мы видимся сегодня в последний раз. Скоро начнется война». Это была не провокация. Он просто хотел меня предупредить. И не сомневался в их будущей победе: «Один немецкий солдат стоит трех русских,» — пояснил он тогда свою уверенность. «Увидимся через год и посмотрим, чья будет победа» — отшутился Косой.
Из Венгрии через третьи страны он вернулся в Москву и через год был направлен в нейтральную Швецию. Уже непосредственно по линии своей разведки. Но официально — корреспондентом все того же ТАСС.
Первым заданием было установление связи с советским агентом, эстонец по национальности, который был заслан в Швецию еще до войны, легализовался и был «законсервирован» до нужного часа.
— Обычно, — пояснил Михаил, — приехавший на связь диктует место и время встречи, исходя из ситуации и возможностей. Чтобы не засветить нашего человека. Но эстонец повел себя необычно — он сам стал навязывать условия. И мне пришлось поехать в его поселок и далее — в лес, где мы и встретились. Это оказалось неслучайным. Парень отказался работать с нами. Но и не «сдал». Ему самому это было невыгодным. Когда я сообщил о неудачной связи в Центр, оттуда последовала команда «отступить от него.» Но, признаюсь, я опасался, что после этого отзовут меня, а там — кто его знает? Но это тоже была часть работы — риск и с чужими, и со своими.
Одним их первых Косой, по его словам, получил информацию о том, что Германия уже работает над созданием своей атомной бомбы. Ею с советским журналистом сознательно поделился тогдашний мэр Гетеборга, сочувствовавший союзникам. Но без ссылки на источник своей осведомленности. Швеция была нейтральной, но торговала с Германией вовсю. Косой тогда не понял о чем идет речь — что такое работы над расщеплением урана и атомное оружие знали единицы. Он поспешил в Стокгольм и лично доложил об этом разговоре послу СССР в Швеции Александре Коллонтай. Но военный атташе отказался переправлять информацию в Москву.
— У нас — сказал он железное правило — Информацию, которую ты получил не лично, а с чьих то слов, да еще без ссылки — не передавать.
После войны его сразу же направили работать, еще на пять лет, в Данию. — С марта 1940 года, когда я поступил в ТАСС, и начались командировки — вплоть до октября пяти-десятого у меня не было ни дня отпуска, — так кратко охарактеризовал он условия своей двойной работы. Но уехать все-таки пришлось.
— А у вас не появлялось желания остаться на Западе. Некоторые же оставались и остаются?
— Это предатели, — сказал Рахмиэль. — Такое решение непозволительно. Особенно с учетом доверия к тебе и тех вещей, которые другие не знают и не могут знать. Правда, теперь, когда многое о том времени стало известно, я во многом был «лопухом». Но все равно, на предательство бы не пошел.
Вернувшись в СССР, он затем тринадцать лет был «невыездным», хотя и продолжал работать в ТАСС, уже в Москве. А затем — снова Скандинавия. Более сорока лет Косой дружил с датским художником-карикатуристом Ф. Бидструпом[1].
Он увидел его антифашистские работы в подпольной датской газете и сразу после войны, попав в Копенгаген, разыскал художника. Именно благодаря журналисту Бидструп издавался и стал популярен в СССР. Что касается своей «второй» работы, то Михаил-Рахмиэль всегда гордился тем, что его информацию никогда не подвергали сомнению.
— А что надо в этой жизни подвергать сомнению? Он выдохнул и впервые за весь вечер задумался — Власть — любую. И еще любую информацию, поскольку она может быть препарирована и использована так, как это нужно ее изготовителю. А вообще, дело не в сомнении — бояться ничего не надо…
— И даже женщин?
— И их тоже. Просто с женщиной нельзя доводить дело до того, чтобы ей пришлось жаловаться. С ними надо очень полюбовно, по — разумному.
— Как разведчик?
— Да, как разведчик…
«Старая школа» воспитания и общения. Через неделю он позвонил мне на работу и поблагодарил за встречу. И, возможно пошел на нее потому, что знал о тяжелой и уже неизлечимой болезни. 86 лет — уже не шутка.
Вскоре, проскакивая Ашкелон, я случайно узнал, что Рахмиэль Косой, он же Михаил Косов, советский разведчик сороковых годов и многолетний сотрудник ТАСС, а также — специалист по Скандинавии, ушел из жизни. В общем-то, одинокий и не высказанный.
Впрочем, теперь уже нет.
В мире идиотов
Он всю жизнь до пенсии был военным танкистом, настоящий полковник. И еще, он — единственный внук великого писателя Ярослава Гашека. Так и живет в своей трехъярусной квартире, на окраине Праги: с книгами великого деда и его Швейком. Они здесь везде. Целая комната-мансарда выделена под своеобразный музей Швейка.
По опросам, что ассоциируется у чехов с названием их страны, третье место после чешского пива и хоккейной сборной упорно держит Швейк. Бравый солдат, похождения которого Ярослав Гашек надиктовал перед смертью.
Швейк надолго пережил своего автора.
Люди живут в конъюнктурном мире.
Потому и умирают одноразовые. Гашек: конформизм или конькюнктура — несовместимы. Ни при его жизни, ни даже после неё.
Рихард, его внук, говорит с горечью о том, что его дед, уже известный писатель, но бунтарь, в духе начала двадцатого века, был коммунистом и участвовал в русской революции.
А это сегодня не модно.
Зато его рассказы, Швейк и яркая короткая жизнь так и остались — над временем. Хотя, кроме бумаги и друзей-забулдыг они, оба, ничего не имели. Ни Швейк, ни сам Гашек даже на машине не ездили. В небольшой городок Липнице, в глубинке страны, в августе 1921 года они приехали на поезде.
Причем накануне, Гашек просто вышел из дома, чуть ли не в халате, за пивом, встретил знакомого, поговорил и… поехал.
Он остро захотел сбежать от всех и вся. Подальше от унижений, преследований, нищеты и своих женщин, чтобы дописать давно задуманную и уже начатую историю бравого солдата Швейка.
Героя всех времен и народов, живущих в том же идиотизме, что и Швейк. Как и сам Гашек.
Тоже, кстати, не подарок.
Еще до фронта он как-то поселился в одном отеле Праги под именем… Лев Николаевич Тургенев. На вопрос зачем он приехал в Прагу, Гашек указал… «ревизия австрийского генерального штаба.» Политически бдительная обслуга занервничала и сообщила о подозрительном постояльце. Гашека забрали в полицию. И забирали потом постоянно.
Даже свой полк, идущий на фронт, Гашек нашел в военной форме, но в цилиндре. Кроме того, писатель издевательски симулировал ревматизм. Его признали дезертиром, но отложили наказание до конца войны. Империи нужны были солдаты, а не заключенные.
— Когда мой отец родился, в 1912 году, дед начал праздновать это событие. Взял с собой в шинок новорожденного. Потом пошли в другой, в третий. И везде праздновали, пили за здоровье малыша. Только через три дня, уйдя из дома и не вернувшись, Ярослав схватился, что где-то забыл сына.
Ребенка нашел потом тесть и стал, не в первый раз, настаивать на разводе дочери. Моя бабушка, его жена, Ярмила Майерова до этого уже созрела. Они встречались несколько лет, но Гашек сначала был активным анархистом, потом объявил себя буйным атеистом, печатался, смеялся над государством и государственными чиновниками, ночевал, где попало и совсем не хотел остепеняться.
После рождения моего отца, своего сына, он фактически не жил с женой до того, как ушел на фронт Первой мировой войны.
Пропавший потом в войне и в русской революции на пять лет, Гашек, с подачи мамы, стал для подрастающего сына геройски погибшем в бою легионером-белочехом, которые воевали с большевиками на стороне Колчака.
Хотя, на самом деле, он был одним из «интернационалистов», бойцом русской Красной Армии, мечтающим о мировой революции и всеобщей справедливости.
Но революция победила и… прошла.
Скорее всего, реальность оказалась скучнее и страшнее мечты. Однако не исключено, что он вернулся в Чехию уже не просто «домой», но и с заданием Коминтерна способствовать революции.
— До возвращения из России деда Рихард, мой отец, его не видел и Гашек должен был скрывать перед мальчиком, кто он. Это было условие жены. Но однажды Гашек сказал, что знет всё на свете. И отец ухмыльнулся
— Господин редактор, вы такой глупый. Разве можно всё знать?
— Это хорошо. Это мой настоящий сын, — сказал Гашек и, нарушив слово, данное жене, открылся, кто он есть.
Впрочем, это ничего не изменило.
До тридцати одного года жизни, до войны, Гашек жил фактически в богемных пражских кабачках, смешил людей, писал, влезал в проблемы с полицией и разные авантюры. Он везде писал, редактировал газету анархистов, выпускал пять журналов, сочинял рассказы, однажды делал одновременно полностью два издания под разными именами.
Известно до ста двадцати его псевдонимов.