Фартовый выждал паузу, вышел из хатенки, бросился вверх — на сопку, в тайгу. Там темно и холодно. Законник пошел, не разбирая пути. И вдруг треск сучьев услыхал. Вгляделся и вжался в дерево. Навстречу ему пахан тайги — медведь. Хорошо, что ветер от зверя на вора дул. Иначе не сносить бы головы.
Фартовый ползком в избенку воротился. Есть захотел. А пусто. Печка, нетопленная много лет, ощерилась черной пастью. Вот тут-то и вспомнил законник, как оставил на берегу все, что нужно было для жизни. Море смыло, унесло все, что отказался он принять из рук охраны.
Законник не своим голосом взвыл. Все вспомнил. И пахана, и свою долю. И усмешку зловещую. Пахан, конечно, знал, где фартовый. Но решил проучить того и не спешил на выручку. Не зря «в хвосте» оставил.
А фартовый, промучившись неделю в холоде, наломал в тайге сухих веток, трутом разжег огонь в печке. Та, прокоптив избенку дочерна, наконец-то разгорелась, задышала теплом. Фартовый носил сучья, ветки, складывал их про запас — на ночь.
Утром на морском берегу собирал ракушки, варил их в ржавом ведре; ел устриц жадно, одну за другой.
Морская капуста и крабы, мелкая рыбешка и ягоды — все шло в ход, ничем не брезговал. Истинно обрадовался, когда нашел на берегу топор, выброшенный приливом.
Море, поигравшись вволю, словно сжалилось над человеком. И тот, поняв, что случившееся с ним не сон, решил выжить и здесь.
Первым делом он укрепил хатенку, подготовив ее к зиме. Зашпаклевал мхом щели. Выложил крышу ракушником, чтоб не протекала. Подправил двери и порог. Заготовил дрова на зиму, обложив ими избенку со всех сторон под самую крышу.
Море изредка баловало человека. И однажды прилив выбросил на берег пару пустых, но крепких бочек, потом — обрывок рыбацких сетей. А на чердаке избы нашел вор мешок соли. Крупной, серой, слежавшейся в одну глыбу.
Сам себе насолил рыбу на зиму. А с первым снегом и вовсе повезло. Зарубил топором хромого оленя. Потом и куропаток научился ловить. Пек их в печи.
Законника не мучили голод и холод. Хватало дров и еды. Из высушенной морской капусты сплел толстый мат и спал на нем, как на матраце, укрываясь оленьей шкурой. Смастерил он себе нары и стол, лавку и табуретку. Грубо, но надежно.
Найдя колоду дикого меда, спер ее у пчел, доказав им, что фартовый и в тайге на дело ходить не разучился. Набрав стланиковых орехов, насушил их на всю зиму, а потом и ягоды кишмиша, чтоб сахар заменили.
Соорудив себе рогатину, осмелел. И с каждым днем уходил в тайгу все дальше. Но ни человечьего жилья, ни соседей-лесников, ни охотников не встретил ни разу. Хоть бы какой браконьер или беглец-зэк забрел бы по случайности. Но нет, судьба не баловала. Случалось, по три дня, по неделе искал он людей, хоть какую-нибудь тропинку, человечий след. Все напрасно.
Люди будто никогда не жили здесь. И фартового начали мучить кошмары. Он не знал, что это — болезнь одиночества — наказание тайгой. Ее перенести и выжить не всякому по силам.
Законнику казалось, будто кто-то окликает его. Он шел на голос, но попадал в тиски глухомани и чертолома. То слышались шаги. Он бежал навстречу и влетал в болото. То среди ночи просыпался, услышав, как дернулась дверная ручка и кто-то нерешительно топчется на пороге. Фартовый подскакивал, открывал дверь, в избенку врывались ночь и холод-
Законник научился говорить сам с собой. Себя хвалил, когда был в хорошем настроении, материл, когда хандра брала за горло. И каждый вечер жег костер на берегу моря. Высокий и дымный. Надеялся, что проходящее судно заметит и заберет его отсюда. Но напрасно.
Он оброс так, что таежное зверье, признав за своего, перестало пугаться; обносился и оборвался так, что стыдился самого себя. И поневоле научился ставить петли и ловушки, снимать шкуры, отминать их и шить подобие одежды. Неважно, как он в ней смотрелся. Лишь бы не замерзнуть в этой глухомани, в которую его засунул пахан. Его он проклинал день и ночь.
Никто не навещал фартового. Словно простившись с ним, похоронили заживо все — разом. А он жил, себе и всем на смех.
К нему пришли в конце третьего года его жизни в тайге… Он не поверил. Он встретил их рогатиной. Они тоже не узнали его.
— Возьми свои баксы! — услышал он.
Фартовый дико рассмеялся. Он давно забыл, что такое деньги. И для чего они нужны здесь, в тайге? На них ни глотка жизни не купить. И одичавший человек смеялся так, что дрожала тайга…
Почти полгода возвращали его кенты к жизни. Усмехался пахан. Думал, навсегда обломал человека. Никто на его примере не захочет требовать свою долю из общака. Но законник потерял в тайге все. И в пылу очередной попойки бросился на пахана с голыми руками. Некстати тайга вспомнилась. Пахан был начеку. Он не обязан был смотреть на руки. Всякий, кто поднимал на него хвост, сухим не выходил.
Пахан убил его прежде, чем одичалый законник коснулся его…
В памяти фартовых остались лишь его рассказы о тайге и жуткие вопли по ночам. Пахан вскоре забыл кликуху фартового. Но его помнила «малина», возненавидевшая пахана.
— Хиляйте к нам. Вместе фартовыми станем. Линяйте от своего пахана! А когда соберется сход, снимем с него свое, вместе со шкурой! — предложил Казбек задумавшемуся Власу. Тот глянул на Федьку.
— Мне один хрен с кем фартовать, — понял тот немой вопрос.
А через месяц новая «малина», пополнившись освободившимися законниками, выбрала себе паханом Казбека на первой сходке и пошла в дела.
Фартовые, отсидев в заключении немалые сроки, были жадными на все. Они трясли магазины и сберкассы, почту и инкассаторов, не решались пока подступиться к банку. На большое дело потребуются силы и осторожность. Всего этого предстояло набраться.
В новой «малине» уже через год приняли «в закон» Власа и он перестал быть стопорилой. Положение фартового запрещало ему убивать кого бы то ни было, кроме милиционеров и сук. Готовился к принятию в закон и Федька. Правда, иные фартовые не хотели о том слышать, потому что Федор не был в ходке. А значит, в закон ему рано.
— Везучий он, падла буду! Его ни одному лягашу не накрыть! Ему есть за что трясти мусоров. До гроба из шкур вытряхивать будет. Это — верняк! — ручался Влас за Федьку перед всей «малиной», и та верила. Да и как иначе, если Федька с Власом всюду были вместе уже много лет…
Глава 4. НЕВОЛЯ
— Спи, Федор, отдохни. Не вставай спозаранок. Ведь ночь на дворе и холод лютый. Совсем душу обморозишь. Полежи в тепле. Побереги себя, — уговаривал отец Виктор. И, решив, что гостю холодно, затопил печурку, поставил чайник. Сев на низкую табуретку, о своем думал.
— А не страшно, отец, одному на свете жить, без семьи, без друзей? — повернул голову к священнику Федор и встретился взглядом с отцом Виктором.
— Я и не живу один. У меня целый приход. Паствы много. Верующие из трех деревень сюда приходят молиться, и не смотри, что храм этот на кладбище, пусто не бывает. То просят дом освятить, иные дитя крестить принесут, на покаянье, на исповедь приходят, чтоб умирать светлее было…
— Коль умирать приспичит, какая уж разница, раскаялся человек иль нет. Смерть всех одинаково метет. Она, как лягавый, безразборная, — усмехнулся Федор.
— Ошибаешься. Ведь покаявшийся, но истинно, прощается Богом еще при жизни. И умирает без грехов. За него мы молимся. И человечья душа на небе встает перед Господом очистившейся.
— Выходит, всю жизнь можно грешить, а перед смертью все простится?
— Не надо кощунствовать! Церковь наша, и я, и другие священники молимся обо всех, о каждом, чтобы Создатель простил нам грехи наши.
— Наши? Да в чем ты грешен? Ни семьи, ни баб не знал, живешь скуднее некуда. И туда же — в грешники! Что же мне тогда о себе ботать? Живьем закопаться, враз, коли так?
— Всяк живущий — грешен. Словом, делом, помышлением. Безгрешен лишь Господь и иже с ним.
— Вот одного я не пойму. Много раз в жизни видел, как молятся люди Богу. Ни разу в жизни не видя его. Церковь тоже. Службы всякие идут. А ведь никто из вас не видел и не знает Бога. Вот скажи, за что он так людей наказывает? Бьет и старого, и малого, не щадя. Голодом и холодом, лютой смертью даже тех, кто любил его? — вспомнил Федька семью.
— Кто мы есть, чтобы судить дела Господа? Всяк в жизни своей получает испытания. Но они не выше сил человеческих. Я благодарю Создателя за все. Иначе что за человек, если только в радости помнит Господа? А сколько претерпел сам Бог на земле? Иль мало мучений выпало Ему? Он никого не проклинал. И жизнью, и смертью своею нас, грешных, спас и воскрес. А мы все от греха не отмоемся. Поверим, лишь увидев? А разве жизнь всякого не доказательство Божьего милосердия?
И Федьке вспомнилось громадное кладбище в могильных сугробах, молчаливое и холодное. Как он вышел оттуда? Как остался жить? Только после обращенья к Богу. А значит, Господь тоже его видит и бережет…
Федька вспомнил о своем обещании, данном на погосте. Ему стало не по себе. И, глянув на священника, попросил:
— Прости меня, окаянного! Ради Бога, прости за все!
Настоятель подкинул дров в печурку. Разлил чай по кружкам.
— Согрейся, — предложил кротко.
Федька пил, обжигаясь.
Когда он пил такой вот чай в последний раз? Уж и сам забыл. Так много лет с тех пор прошло, что отвык от вкуса и от запаха. Все больше водку хлестал. Воды не выпил столько. А все от того, что глушил память. Но от нее не ушел ни на день.
— Ложись, Федор. Теперь теплее будет спать. До утра уже немного осталось, — свернулся калачиком отец Виктор и вскоре уснул.
Когда на душе нет тяжести, человек легко засыпает. И сны ему снятся безмятежные, светлые, как небо, прозрачные, как облака.
Федьке спать мешали грехи. Они одолевали его видениями, выхватывая из памяти то одно, то другое, зля и будоража человека.
Он и рад бы уснуть. Да слова священника занозой в сердце застряли:
— Не свыше сил человечьих испытывает Господь…
Федька уставился в потолок кельи неподвижным взглядом. Он чист, как душа священника, спящего совсем по-детски. Во сне отец Виктор улыбался. Что-то доброе привиделось ему. Может, во сне увидел Создателя и возрадовалась душа? Таким Господь приходит во снах.
«Он — человек праведный. Не то что я. Потому мне одни черти и во снах, и в жизни попадались. Какой сам. Уж, видно, в невезучий день на свет я народился?» — подумал Федька и вспомнил, когда он впервые пожалел, что связался с ворами.
…Случилось это, когда «малина» Казбека, ощипав и тряхнув всю Сибирь, решила слинять в гастроли по волжским городам. Медлить с отъездом стало опасно. Милиция, поднятая на ноги множеством грабежей, неусыпно следила за каждым чужаком, появившимся в городе после освобождения из зоны.
Они хватали всех подозрительных, проверяли документы, прописку, место работы.
С наступлением ночи милицейские наряды заполняли все городские улицы. Им в поддержку дани дежурные машины, и милиционеры внимательно всматривались в лица припоздавших горожан, дежурили возле ресторана, магазинов, общежитий. Не оставили без внимания аэропорт, все дороги, ведущие к городу. Проверяли документы у жителей. И не оставили без проверки хазу барухи Нинки.
Та вмиг сообразила, увидев наряд милиции, направлявшийся к бараку. Успела предупредить фартовых, которые тут же нырнули на чердак барака, а уже с него задами, закоулками в притон, где никакая милиция не рисковала появляться даже засветло. Многие поплатились тут своим здоровьем и жизнями за чрезмерное усердие при проверках.
Именно потому в притоне никогда не убавлялось клиентов. Все знали, что его, коли заплачено, найдется кому защитить и отстоять перед кем угодно. Тайна посещения здесь гарантировалась.
«Малина», едва сбежав от Нинки, ввалилась в притон через потайной ход, каким пользовались посетители. Девки не ждали законников в этот вечер. Их не успели предупредить, и развлекались с городскими фраерами.
Воры не захотели ждать и начали выдергивать шмар от назойливой городской шушеры. Затаскивали потаскушек за перегородки. Сдергивали с них одежду, торопились. Городские клиенты, не успев захмелеть, подняли хай, полезли в драку. В ход пошли вначале кулаки, а потом «розочки», ножи, стулья и все, что попадало под горячую руку.
Через минуты здесь разгорелась настоящая бойня: кровь, мат, хруст сломанных костей, стоны, вопли, угрозы. Никто и не заметил дежурные милицейские машины, взявшие притон в кольцо.
— Кенты! Лягавые! Линяем! — услышал Федька, дубасивший здоровенного мужика, помешавшего ему провести ночь со сдобной смазливой шмарой.
Этот крик охладил всех. И горожан, и воров. Никто не хотел быть узнанным милицией. И, встав стенкой, мужики забыли о недавней драке, решили оттеснить милицию, не дать ей возможности войти в притон, отбросить любого, кто посмеет прийти сюда с проверкой.
Милиция пустила в ход резиновые дубинки. Это взъярило всех разом.
— Кроши мусоров!
— Дави лягавых! — послышалось со всех сторон, и толпа мужиков озверело бросилась на милицию.
В руках воров сверкнули ножи. Городские набросились на милицию с булыжниками, осколками стекла. Люди свернулись в рычащие кучи.
— Жмури ментов! — услышал Федька голос Власа и всадил тугим кулаком в лицо лейтенанта милиции. Оно брызнуло кровью.
— Это за мое! Получай, пидор! — хватил в ухо старшине, кинувшемуся на помощь своему.
Он дрался свирепо, отчаянно, пока самого внезапно не сшибла с ног резиновая дубинка и лишила сознания.
Федька очнулся в камере, забитой до отказа мужиками. Их по одному вытаскивали на опознание. Кого-то отпускали домой, других — «в декабристы» — на пятнадцать суток мести улицы города.
Дошла очередь и до Федьки. Едва его ввели в дежурную часть, увидел старшину. Тот тоже узнал. Почернел с лица. Двинулся на Федьку буром.
— Вот он! Его я искал! Он искалечил лейтенанта! — схватил за грудки и, приподняв в руках, с силой поддел Федьку коленом в пах. Тот, теряя сознание, схватил старшину за горло обеими руками. Сдавил накрепко, до немоты в пальцах.
Старшина упал вместе с Федькой, вывалив язык, начавший синеть. Кто-то, спохватившись, наступил ему на руки. Пальцы разжались и выпустили горло старшины.
— В одиночку его! Под усиленную охрану. Эта птаха особая! Из тех, кого ищем! Нутром чую! — услышал Федька над головой и почувствовал, что его куда-то тянут.
Не только остатки зубов выбили ему в милиции. Изувечили и искромсали так, что Влас, увидев Федьку в суде, не узнал его. И весь процесс сидел он злой, похрустывал кулаками.
— Пятнадцать лет… — прозвучало в приговоре. Отбывать срок Федьку повезли на Сахалин, куда труднее всего попасть ворам, откуда ни сбежать, ни улететь нельзя. Так говорили бывалые воры, тянувшие в зонах не одну ходку.
Федька не мог стоять на своих ногах, не мог владеть руками. Все было перебито, переломано. Он оказался настолько беспомощным, что не мог ни поесть, ни справить нужду. Он мог сидеть, если его посадили, лечь — не без посторонней помощи. Но встать самостоятельно не хватало ни сил, ни здоровья.
Федьку, как гнилой мешок, втолкнули в вагон, в дальний угол. Чтобы не видели другие зэки его косорылой, желто-зеленой личности. Там, подальше от фраеров, голодал и бредил, тихо плакал от беспомощности.
Его вытаскивали из угла лишь тогда, когда вонь от Федьки становилась нестерпимой. С него снимали приросшие к коже штаны, обмывали грязь и вонь. Накормив поспешно, снова заталкивали в угол, забывая о нем тут же на целую неделю.
Федька лишился даже голоса. Когда он хотел о чем-нибудь попросить, из его рта вырывалось шипенье или скрип. Слов не было. И зэки не считали Федьку за человека.
Он стал посмешищем для всех, ходячим трупом, уроком каждому: так, мол, поступят с тем, кто осмелится поднять руку на милицию.
К концу этапа он завшивел. По нему рекой ползли черви, разъедая человека заживо.
Когда его переносили из вагона на пароход, который перевозил партию заключенных на Сахалин, кто-то предложил помыть мужика в морской воде, и вскоре Федьку по горло посадили в горько- соленую воду, под присмотром двоих охранников, больше всех страдавших от Федькиной вони.
Вначале было больно и холодно так, будто не в воду, а в снег Колымы закопали по горло.
Все тело словно иглами закололо. Федька увидел, как вылезают из его тела черви и тут же сдыхают в морской воде.
Все внутри ныло, покалывало, щипало. Но Федька терпел, хотя слезы градом текли по его лицу. Их никто не видел.
«Мама родная! Зачем меня на свет пустила? За что такие муки выпали на долю мою. Уж лучше забери к себе, чтоб не мучиться больше! Зачем я вором стал? Простите, родные! Сам каюсь! Виноват перед вами, сжальтесь, заберите меня отсюда насовсем! Лучше уже не стану!» — думал мужик, прося помощи и понимания у тех, кто ничем уже не мог помочь ему.
Три дня старый пароход «Крильон» одолевал море, шел от Владивостока к Сахалину. И каждый день молодые охранники вытаскивали из трюма Федьку, сажали его в старый чан, заполненный морской водой. И держали в нем человека, пока не надоедало смотреть, как тот мучается.
А Федька плакал. Соленая вода, попадая на раны, обжигала болью. Но это лишь поначалу. Потом боль становилась терпимой, а вскоре отпустила вовсе. Исчезли черви. Быстро заживали ушибы и ссадины, шишки и синяки. Ноги и руки стали чувствовать тепло и холод. Федька в последнюю ночь на судне почувствовал пальцы на ногах и руках. Правда, встать самостоятельно еще не мог. Но уже уверенно сидел, не ронял беспомощно голову на грудь и плечи.
Когда его привезли во Взморье, он обрадовался, что будет отбывать срок в зоне, расположенной рядом с морем.
— А это что за пугало? — услышал он рядом с собой недоуменный голос.
С трудом повернув голову, Федька увидел мордатого мужика в военном кителе, не застегнутом на жирном пузе.
— Нам рабочие нужны! А вы кого привезли? Дармоеда? Так сачков здесь не надо! Убирайте! Мне он не нужен! — отказывался от Федьки начальник зоны.
Двое зэков, державших Федьку на плечах, отпустили его, и тот упал лицом в ноги начальнику.
— Это что за цирк! Все равно не возьму, как ни просите! Встаньте сейчас же! — заорал начальник зоны.