Влез обратно на свое место, накрылся шинелью с головою, затих.
– Не представляю, как бы я стал хватать и душить живого человека, – задумчиво пробормотал Николай Христофорович. – Интересно, что страх вопреки логике и инстинкту выживания не объединяет, а разъединяет. На этом и построена вся методология репрессий, ибо…
Теперь заскрежетал замок уже не соседней, а этой камеры. Профессор сглотнул и умолк. «Закричать не закричу, понял Антон, но смогу ли встать? Живот бы не схватило. Вот что страшнее всего».
Но живот вел себя мирно – точнее сказать, никак себя не проявлял.
А старший конвоя уже вышел на середину, и зажглась верхняя лампа, и мучительно долго шуршал листок.
– Так, – сказал посланец небытия – пожилой, с косматыми бровями, прокуренными усами, он был бы похож на садовника или сапожника, если б не ремни и кобура. – Десятая, значит… Из десятой сегодня… – Заскорузлый палец (все-таки сапожник, не садовник) пополз по строчкам. – Сюда свети, дурья башка.
Второй, с винтовкой, двинул рукой с фонарем.
– Ага. Двое только. Свезло нынче десятой… Это будут, значитца, Брандт и Седой… Нет, Седов. Только предупреждаю. – Начальник строго осмотрел арестантов. – Встали, вышли – и без концертов. А то сейчас одного пришлось прикладом в разум приводить. Ну, которых вызвал, слезай живей!
«А я?!» – чуть не выкрикнул Антон, не веря, что предчувствие не сбылось. Оно было таким точным, таким несомненным!
Сосед справа шелохнулся. Антон услышал, что из-под шинели доносятся всхлипы. Вот вам и вояка, вот вам и герой.
Николай Христофорович, тот не тянул – уже спускал ноги с нар. При неярком освещении не было видно, бледен он или нет. Но голос не дрожал.
– Сегодня узнаю, в чем тайна бытия. Интересно. Прощайте, юноша.
Даже улыбнулся. И к двери подошел спокойно.
– Я Брандт. Мне в коридор?
Ничего не ответил Антон профессору на прощальные слова. И никаких особенных чувств не испытал – всё не мог опомниться. «Жив, жив, и еще поживу!»
– Второй кто? Седов который? – Старшой недовольно оглядывался. От него прятали глаза. Только Антон в своей оторопелости замешкал. – Ты что ли, носатый? Слазь! Или тебе карету подать?
– Нет, я не…! Вот он – Седов!
Оказывается, иногда слова выскакивают сами собой – это не авторы романов придумали. И какие слова! Чудовищные! Ничего они изменить не могут, всё равно полковнику Седову спасения нет, но до чего же стыдно…
– Эй! – Начальник тронул лежащего за каблук. – Давай без этого, а? Не тяни.
И рывком сдернул шинель.
Полковник лежал ничком. Одна рука согнута в локте, прижата к горлу. Из-под плеча растекалась багровая лужа.
Утром Антон сидел на нарах, поджав ноги и закрыв лицо ладонями. Не мог заставить себя посмотреть ни налево, где пустовало место Николая Христофоровича, ни тем более направо, где на досках темнело большое пятно и откуда доносился сырой запах, мучивший обоняние всю ночь.
Жизнь, которая была гарантирована еще на целый день, не казалась Антону драгоценным подарком. Брандт безусловно прав. Бояться двери между
Оба соседа перешли в иное измерение и тем самым будто возвысились в глазах Антона. Уж и не верилось, что еще несколько часов назад они делили с ним жесткое ложе. Странная вещь, но теперь он думал о следующей ночи без страха.
Однако вспомнилось: это повторялось каждый раз. С утра бесстрашие, днем растущая тревога, вечером ужас.
Со всех сторон доносились оживленные голоса, кто-то смеялся, кто-то с кряканьем обтирался холодным мокрым полотенцем. Если на ночь приложить его к ледяному стеклу, а потом дать оттаять, получалось импровизированное средство личной гигиены.
Жизнь в камере продолжалась. Покойный Николай Христофорович как-то пошутил, что существование ее обитателей подобно краткой жизни мотылька: утром порхает с цветочка на цветочек, к вечеру крылышки отваливаются.
Мрачен был, кажется, один Антон. На него с обеих сторон давила пустота, а еще наводила уныние мысль о съеденном без толку недельном пайке. Всё, что осталось, – взятые профессором четыре сухаря и два кусочка сахара. Как на это прожить до следующего вторника? Тюремная еда – это миска пустого супа в обед, и всё. Даже хлеба в последнее время не давали, нисколько. Вчера прошел волнующий слух, что завтра, седьмого ноября, а по прежнему стилю двадцать пятого октября, каждому дадут по белой булке в честь революционной годовщины. Эту новость обсуждали целый день, но решили: вранье. Какая белая булка, когда и «черняшки» не дают? Значит, сухари придется переломить пополам – и по одному в день, на завтрак. Сахар лизать, не грызть.
В наказание за вчерашнюю истерику Антон решил оставить себя без завтрака и всю первую половину дня мучился от голода. Обед приносили в два, в начале третьего.
Перед дверью заранее выстраивалась очередь с мисками, и сегодня Антон оказался в ней первым.
Наконец в коридоре раздались тяжелые шаги и громыхание – это катили на тележке котел с похлебкой.
– Хорошо бы, господа, не картофельная, а хотя бы гороховая, – говорили за спиной. – Или рыбная, как третьего дня.
– Да, рыбной я, знаете ли, поел бы…
Должно было открыться окошко, но почему-то открылась вся дверь. За ней действительно стоял дневальный, и был при нем закопченный, окутанный паром котел, но рядом торчала еще одна фигура, в фуражке и ремнях.
В «хвосте» сразу стало очень тихо.
Это был Кренц, выделявшийся гнусностью нрава даже на фоне других тюремщиков. Поговаривали, что он из бывших прапорщиков и потому особенно старается. У чекистов он считался шутником и острословом.
– Что, овцы, к кормушке выстроились? – сказал Кренц, уперев руку в бок. В другой руке у него был листок, а это могло означать только одно. – Похлебка у нас нынче гороховая, и кое-кому ее подадут на Гороховой.
Раздался хохот – коридорный надзиратель оценил каламбур.
– Кто тут у нас… Ну и почерк у товарища комиссара. – Кренц нарочно сделал вид, что не может разобрать написанную на листке фамилию. Он не торопился, наслаждался эффектом.
– Давай быстрей, Костик, комиссар ждет, – поторопил коридорный, досмеявшись.
– Клобуков, – глядя в глаза Антону, сказал тогда Кренц. Зрительная память у него была отменная. Он был один из немногих охранников, кто знал каждого арестанта в лицо. – Я вижу, ты ждешь не дождешься, прямо у двери встал. Что, брат? – И подмигнул, оскалившись. – Очко сжалось? Бери багаж, баржа отходит.
Под новый взрыв хохота, не помня себя, Антон вернулся к нарам, взял узелок, где смена белья.
Предчувствие все-таки не обмануло. Но бояться, выходит, нужно было не полуночи. На Гороховую с вещами – значит, не на допрос, а прямиком в трибунал. За что ему такое отличие?
Всё равно.
Вот и решилась дилемма со вставанием на колени. У них там убивают в подвале, ставят к стенке. Попарно не связывают. Можно сказать, привилегия.
Он даже обрадовался, что способен иронизировать, но радость была вялая. И вообще всё было какое-то размытое, будто сквозь дым.
Не заметил, как вышел в коридор. Спохватился, что не попрощался с товарищами по несчастью, хотел обернуться, но Кренц подтолкнул в спину:
– Иди, иди. Комиссар ждет.
Комиссар, приехавший за арестованным с Гороховой, был первосортный: в хрустящей куртке и кожаном картузе со звездочкой, при «маузере» в желтом футляре. Сопровождавший его конвоир отличался от «шпалерных» подтянутостью, карабин сверкал начищенным штыком, а лицо было нерусское, раскосое. Калмык? Или китаец? Говорят, в чека охотно берут китайцев, но Антон еще ни одного не видел.
– По вашему приказанию заключенный Клобуков доставлен! – отрапортовал Кренц, и по тому, как он тянул шею, как взял руки по швам, стало ясно, что комиссар не из простых порученцев. У Кренца на серьезное начальство был нюх.
– Клобуков? Антон? – спросил кожаный человек, скользнув по арестованному взглядом. – Почему отчество не прописано? Незаконный, что ли?
– Маркович, – кашлянув, ответил Антон.
– Ага. Сходится.
Комиссар (он был хоть и важный, но совсем молодой, вряд ли сильно старше Антона) кивнул, расписался в журнале, приказал конвойному:
– Выводи.
От того, как тянулся перед комиссаром подлый Кренц, от хромированного «бельвиля», куда усадили Антона, вдруг шевельнулась надежда. Не стали бы гонять в «домзак» из-за обычного «вывода в расход» этакого щеголя на роскошном авто.
– Меня на допрос? – спросил Антон, глядя в затылок комиссару.
Затылок был крепкий, поросший светлым пушком. От твердого кожаного воротника на шее прорисовалась полоска.
Комиссар сидел рядом с шофером. Арестованного с конвоиром поместили сзади, и китаец (если то был китаец) не сводил с Антона узких настороженных глаз.
Кожаный на вопрос не ответил, китаец сдвинул брови и показал кулак.
Ясно. Разговаривать нельзя.
Попросту, без философий, подумалось: да будь что будет, надоело. И от нехитрой этой мысли Антон вдруг словно расстегнул крючки на тесном вороте, который мешал свободно дышать.
Откинулся на мягком сиденье, отвернулся от конвоира и стал смотреть на город. В последний раз – так в последний раз. Не очень-то жалко. Все равно это был не тот Питер, который Антон знал и любил. Чужой город, враждебный, больной. Весь в окровавленных бинтах транспарантов и знамен.
По случаю завтрашних торжеств проехать через Марсово поле было нельзя, там готовились к митингу в память жертв революции. Поехали в объезд по Литейному, потом через Невский.
Странно прощался Петроград со своим молодым обитателем. Будто Антон уже попал из разумно устроенного, логичного мира жизни в иррациональную вселенную смерти. Диковинные гигантские фигуры провожали его в последний путь шутовскими поклонами: Освобожденный Труд, весь из прямоугольников и углов, колотил фанерным молотом шарообразного Буржуя; махала мечом размалеванная, как шлюха, Свобода; на каланче городской думы красовался скомороший колпак алого цвета. «Столицу Северной Коммуны» к празднику украсили художники-футуристы.
Машина повернула на набережную канала. Прохожие с испугом смотрели на черное авто, в котором торчал кожаный истукан в фуражке, а сзади посверкивал штык.
Вот и угол Адмиралтейского, ныне переименованного в проспект какого-то Рошаля. Приехали.
Вылезая на тротуар, Антон заметил, что по этой стороне улицы никто не ходит – предпочитают сделать крюк, но не приближаться к зданию, которое раньше было обычным, а теперь превратилось в центр паутины, опутавшей город.
Пешеходов не было, зато все время подъезжали и отъезжали автомобили. Мимо часового быстро проходили озабоченные люди, показывая документ. Впереди кого-то, как Антона, вели под конвоем.
Но у кожаного комиссара часовой пропуска не спросил, а только подтянулся. Еще удивительней было, что китаец остался снаружи.
– Со мной, – коротко бросил комиссар и подтолкнул Антона вперед. – Давай, шагай!
Внутри здание Петрочека оказалось таким, каким ему и следовало быть: страшным.
Бесшабашность, несомненно вызванная нервным потрясением, истаяла. Антона вновь охватил трепет. Даже не при мысли о том, что развязка близка, а от вида людей, жавшихся к стенам вдоль лестницы. Это всё были арестованные – и при каждом конвоир. Непонятно, чего дожидалась эта бесконечно длинная очередь, но Антон встретился глазами с одним, другим, третьим, прочел в этих взглядах смертную тоску и немедленно заразился ею сам.
– Почему мы идем? Ведь другие ждут, – пролепетал он провожатому, но чекист молча пихнул его в спину.
Антон поднимался по ступенькам, все глядели ему вслед, и от этого было еще страшнее.
«Хвост» упирался в стол, за которым сидел дежурный с разложенными бумагами.
– Пригляди-ка за моим, товарищ, – сказал ему комиссар и ушел куда-то по пустому коридору.
Дежурный показал жестом: встать к стене.
Антон повиновался. Рядом, ступенькой ниже, стоял бледный человек в пенсне.
– Что здесь происходит? – шепотом спросил Антон.
Тот, еще тише:
– Не знаю. Заводят по одному в кабинет – там, в конце коридора. А потом бывает по-разному. Одних выводят обратно. А другие… не возвращаются. С той стороны проход во внутреннюю тюрьму.
Что хуже – когда выводят обратно или когда не возвращаются, Антон спрашивать не стал. И так ясно.
– Вы кто? – боязливо спросил бледный. – Почему вас вне очереди? Меня привезли из Петропавловки. Четыре часа стою, а вас – сразу.
Назваться Антон не успел.
Из-за угла появился кожаный комиссар, поманил:
– Эй, Клобуков! Сюда!
В спину шепнули:
– Храни Господь.
Первое, что бросилось в глаза, – широкий резной стол с опорами в виде сфинксов. Вероятно, еще два года назад за этим монументальным сооружением восседал его превосходительство господин градоначальник. Стул по ту сторону стола, однако, был самый что ни на есть демократичный, с голой исцарапанной спинкой.
Сначала Антону показалось, что кабинет пуст. Потом увидел: из-под распахнутых дверец высоченного канцелярского шкафа выглядывают ноги в стоптанных сапогах.
– Ни черта у них тут не найдешь! Бардак, а не картотека! – послышался голос, показавшийся знакомым.
– Доставил, товарищ Рогачов. Поглядите: он, нет? – сказал комиссар, и еще прежде, чем Антон успел удивиться, дверцы качнулись, стали закрываться.
Перед Антоном стоял Панкрат Евтихьевич. Не в солдатской шинели, как возле большевистского штаба, а в потертом пиджаке и косоворотке. Сильно похудевший, но такой же остроглазый и быстрый в движениях.
– Он-он, тот самый, – весело воскликнул Рогачов. – Здорово, узник замка Иф. Что моргаешь?