К сожалению, при пересказе невозможно передать двойственное положение «двенадцати». Вроде бы они — надежда Иисуса и будущее его учения. С другой стороны, они действительно «рабы» — глупые, суетные, несамостоятельные. Возможно, это диктовалось тогдашней литературной манерой. Огромная интеллектуальная дистанция между Иисусом и учениками, во всяком случае, очевидна. Иоанн с его несомненным литературным чутьем озаботился придать апостолам достойное звание — друзей Иисуса — хотя бы в конце повествования.
6. Арест
Обстоятельства ареста Иисуса в изложении всех евангелистов темны и непонятны. Как удалось найти его после всех предосторожностей, принятых им в пасхальный вечер? Иуда ведь никуда не отлучался с пасхального пиршества, и роль его свелась к знаменитому поцелую-указанию — вот, мол, кого надо схватить. Ничего другого он сделать не мог, то есть полиция пришла на Елеон буквально чудом. Иоанн, как мы видим, попытался исправить это — Иисус сам отправляет Иуду за полицией. В сцене ареста и следующей за ней сцене допроса Иисуса в доме первосвященника разночтения становятся раздражающими. Вот как разворачивается изложение.
С Елеонской горы Иисус переходит в сад («место», по Матфею, «селение», по Марку) Гефсиманию, в нескольких сотнях метрах от вершины горы, и там обращается к Богу [34]: «Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, а чего Ты» (Мк. XIV, 36). Его ученики дремлют, поддавшись естественному после пиршества томлению. И среди ночи «Иуда, взяв отряд воинов и служителей от первосвященников и фарисеев, приходит туда [35] с фонарями и светильниками и оружием» (Ин. XVIII, 3). По синоптикам, Иисус сам выступает вперед, сам отдается в руки отряду римских воинов и народу и еще раз говорит, что не погубит никого из своих учеников. Они же в свойственной им бестолковой манере восклицают: «Господи! не ударить ли нам мечом?» (Лк. ХХII, 49), и один из них отрубает правое ухо рабу первосвященника. Иоанн уточняет, что ударил мечом Симон Петр, а имя раба было Малх. По синоптикам, после ареста все ученики убегают, спасая свою жизнь. По всем книгам, за арестованным предводителем следует в отдалении Симон Петр. Иисуса приводят на двор первосвященника, Петр проникает следом и даже греется у огня вместе со служителями, пока синедрион допрашивает Иисуса. Петру трижды говорят, что он — один из бывших с Иисусом [36], и он трижды отрекается.
Ночной допрос Иисуса происходит одинаково по Матфею и Марку (см. [21]. По Луке, то же происходит утром). Синоптические Евангелия подчеркивают намерение синедриона осудить Иисуса в законном порядке. Показания «лжесвидетелей» оказываются недостаточными, и суд топчется на месте, пока Иисус [37] сам не сознается в тягчайшем религиозном преступлении, объявив себя равным Яхве. Его признают «повинным смерти» и избивают [38]: «И закрывши Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя?» (Лк. XXII, 64).
По Иоанну, суд синедриона вообще не собирается. Иисуса ведут к тестю первосвященника, Анне, который, по некоторым сведениям, фактически заправлял в Иерусалиме. Анна спрашивает арестованного об его учении и учениках [39]. Иисус отказывается давать объяснения — дерзкий Иисус Иоанна! — и один из служителей в ответ на дерзость ударяет Иисуса по щеке [40]. Арестант с достоинством замечает: «…Если Я сказал худо, покажи, что худо; а если хорошо, что ты бьешь Меня?» (Ин. XVIII, 23). Немедленно за тем Иисуса ведут со связанными руками к Каиафе, и немедленно же, ибо наступило утро, — в преторию [41] (по Евангелию — место суда римской власти, по Тациту — канцелярия наместника). Иудеи не входят в преторию («чтобы не оскверниться, но чтобы можно было есть пасху»), и сам Пилат выходит к ним (еще одно разночтение: у синоптиков Иисуса вводят к Пилату).
Впечатление от этой странной путаницы, разнобоя в тех фактах, в которых, казалось бы, все авторы должны быть единодушны, гнетущее. Очевидно, никто не рискнул сопровождать Учителя.
Перед лицом смерти он остался в одиночестве.
7. Понтий Пилат у синоптиков
Три рассказа синоптиков о суде Пилата можно изложить как единую историю. Иудеи вводят Иисуса и начинают обвинять его «во многом», в частности же в том [42], что он развращает народ, запрещает платить подать кесарю, а себя называет Христом Царем (один из титулов мессии — «царь» или «царь иудейский»). Обвинение построено ловко: на первый план выдвинут политический аспект, хотя синедрион вынес приговор по делу о богохульстве (см. [37]).
Суммирующее обвинение «развращает народ» означало смерть, даже если Пилат не был осведомлен о мессианских настроениях в Иудее и недооценивал опасность, исходящую от живого мессии. А ведь было и еще кое-что: въезд на осле, волнения в храме, проповеди вокруг Иерусалима — реальные волнения населения, имевшие место перед самой Пасхой, о которых Пилат, как любой внимательный правитель, должен был бы знать. Но отбросим и это, предположим, что он был некомпетентным правителем. Предположим, он был глупцом и не понимал, что интересы Рима в данном случае полностью совпадают с интересами иудейской верхушки. Но ведь он был римлянин, и жизнь одного-единственного иудея для него не стоила ничего. Если виделась хоть малейшая угроза спокойствию в провинции, то участь иудея, вызвавшего неурочное заседание синедриона, была решена бесповоротно. Смерть.
Что же происходит у синоптиков?
Римлянин, привыкший уважать если не сущность, то процесс судопроизводства, спрашивает: «Ты Царь Иудейский?», то есть: «Заявляешь ли себя мессией?» И получает утвердительный ответ: «Ты говоришь». Обвиняемый не отрицает вины. Тогда Пилат приглашает обвинителей выступить еще раз [43]. Иисус молчит, не пытаясь защищаться, и судья удивленно спрашивает: «Ты ничего не отвечаешь? видишь, как много против Тебя обвинений» (Мк. XV, 4). Опять молчание… «Так что правитель весьма дивился» (Мф. XXVII, 14). Казалось бы, все ясно. Но происходит невероятное: Пилат объявляет первосвященникам, что не находит никакой вины в этом человеке!
Пораженные обвинители пытаются возражать — мол, как это, чтобы никакой вины! Да он ходит по всей стране, от Галилеи до сих мест, и везде возмущает народ!
Пилат несколько осаживается и находит повод оттянуть решение [44]. Разве обвиняемый — галилеянин? Тогда пусть его дело прежде рассмотрит Ирод, тетрарх, правитель Галилеи (по Луке).
Если Пилат при этом хочет выручить Иисуса, то действует, казалось бы, неудачно. За меньшие вины Ирод заточил и казнил Иоанна Крестителя. Но — опять происходит невероятное. Тетрарх принимает Иисуса благосклонно, даже с радостью, поскольку много был наслышан и надеялся увидеть от Иисуса чудо. Не увидел. Более того, пророк не пожелал с ним говорить. Но все равно — вопреки настояниям «первосвященников и книжников», Ирод оправдывает подследственного. Такова схема этого эпизода.
Внутри него есть еще три малопонятных факта: Ирод со своими воинами смеется над Иисусом и уничижает его; затем одевает в «светлую одежду» и тогда лишь отсылает обратно к прокуратору. И в тот же день Ирод с Пилатом становятся друзьями, хотя прежде враждовали!
Мы наблюдаем два очень схожих события: и беспощадный сатрап Пилат, и злобный интриган Ирод, не сговариваясь, оправдывают опасного преступника. (О насмешках и уничижениях — чуть ниже.)
Он вновь у прокуратора, в новой светлой одежде. Видимо, пока он находился у тетрарха, за него просила жена Пилата, сказавшая мужу, что видела вещий сон, обещавший ей страдания, если праведника убьют. Муж созывает большой синклит — первосвященников, начальников, народ — и обращается к нему с речью. Он, Пилат, исследовал дело человека, якобы развращавшего народ, и не нашел его виновным ни в чем. Также и Ирод не нашел в нем ничего, достойного смерти [46]. «Итак, наказав Его, отпущу».
Заметьте, правитель предлагает освободить «невинного» — и все-таки наказать… Может быть, не так уж велика была его уверенность в невиновности Иисуса? Это сомнение укрепляется, когда Евангелия сообщают, что Пилат имел в виду не оправдание, а помилование (то есть Иисус юридически признан был виновным) [47]. Дело в том, что, по Евангелию, римский прокуратор на праздник Пасхи миловал одного преступника по выбору и желанию народа, и сейчас он имел в виду именно этот акт. «Хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?» — вопрошает прокуратор. Теперь дается объяснение помилованию: «Ибо знал, что предали Его из зависти» (Мф. XXVII, 18) [48]. Но первосвященники побуждают весь народ просить освобождения Вараввы, «известного узника», который был в заключении вместе с сообщниками за мятеж и убийство. Об Иисусе народ кричит: «Распни Его!» [49] И второй, и третий раз прокуратор предлагает отпустить не Варавву, а Иисуса, но весь народ требует его смерти «с великим криком… и превозмог крик их и первосвященников» (Лк. ХХIII, 24). Пилат видит, что уговоры не действуют, а смятение становится все сильнее [50], и при всем народе умывает руки водой, говоря, что на нем нет крови этого праведника [51], И весь народ ему отвечает: «Кровь Его на нас и на детях наших» (Мф. XXVII, 25). Этими зловещими словами, имевшими огромный, трагический резонанс на всем протяжении дальнейшей истории Европы, кончается сцена суда. Прокуратор отпускает Варавву [52]. «А Иисуса, бив, предал на распятие».
Теперь надо рассмотреть очередные логические несоответствия, имеющиеся у синоптиков, — помимо странного поведения правителя.
Первое: почему внезапно весь народ, который только что, за несколько дней до Пасхи, любил Иисуса и оборонял его от правителей, потребовал его смерти [53]? Трудно поверить, что священники смогли так быстро переубедить людей, которые пели «осанну» своему мессии.
Второе: почему Пилат, настойчиво пытавшийся спасти Иисуса, отступился от него после вынесения смертного приговора? И не спас его хотя бы от унизительного избиения? Узник ведь оставался в его власти.
Ко второму вопросу примыкают еще два, менее отчетливые. Бессмысленное чередование поступков Ирода — который оправдывает Иисуса, затем уничижает его, затем одевает в новую одежду — оказывается стереотипом, по которому действует Пилат. Римский правитель также оправдывает Иисуса, затем бичует, затем уничижает — как и Ирод. Воины прокуратора ведут Иисуса в преторию, раздевают, напяливают на него шутовскую багряную мантию, на голову — терновый венец [54]. Дают ему в руки трость как шутовской знак власти. Кривляются, становятся на колени с криками: «Радуйся, Царь Иудейский!» Избивают тростью, срывают шутовское платье, отправляют на казнь уже в своей одежде. Почему? Ведь они были не иудеи, а римские солдаты, которым, вероятнее всего, не было ни малейшего дела до грязных иудейских варваров, кишащих вокруг римской резиденции. Но предположим, они были солдаты местные, из враждебных племен (хотя исторически это маловероятно). Тогда почему их высший начальник, признавший преступника праведником, не оградил его от солдатских издевательств? Это ведь куда легче и безопасней, чем пытаться защитить Иисуса от обвинений, опиравшихся на доказанные факты.
В синоптической картине Пилатова суда, таким образом, есть значительные несообразности. Это: внезапная ненависть народа к Иисусу; попытки оправдания опасного преступника, с которым во всем остальном обращаются действительно как со злодеем.
8. Пилат у Иоанна
Иоанн пытается согласовать легенду о Пилате с житейской логикой, что ему значительно легче, чем синоптикам, так как его Иисус менее опасен для Рима (главы 18 и 19). Четвертый евангелист представляется мне (далеко не первому, я думаю) писателем особого, отважного склада — несколько самонадеянным и увлекающимся, никогда не упускавшим возможности зачаровать читателей своим искусством.
[55] При первой встрече с обвинителями Пилат выходит к ним и задает естественный вопрос: в чем обвиняется арестант? Очевидно, интонация вопроса выражает нежелание заниматься делом Иисуса, так как иудеи отвечают с оттенком раздражения и дерзко: «…Если бы Он не был злодей, мы не предали бы Его тебе. Пилат сказал им: возьмите Его вы и по закону вашему судите Его. Иудеи сказали ему: нам не позволено предавать смерти никого». Как видите, Пилат еще не потворствует Иисусу, просто увиливает от судоговорения. А вот с заявлением о непозволительности смертной казни надо разобраться. Оно ложное: сам Иоанн несколько раз говорит, что Иисуса «искали убить» [16], [22]. Или в другом месте: «А Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями» (Ин. VIII, 5) (чуть дальше Иисус изрекает знаменитое: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень»). Судебный трактат Талмуда разрешает иудеям четыре способа смертной казни. Но возможно, римская власть этого не допускала, считая своей прерогативой? Скорее всего, так [56]. Однако в данном случае Пилат сам позволил иудеям судить, делегировал им свою власть — что разрешалось римскими правилами.
Фиксируем важный, хотя и непонятный фрагмент: иудеи не хотят казнить сами, а стремятся заставить Пилата вынести решение. И он почему-то слушается: призывает Иисуса и спрашивает [57] о главном: «Ты Царь Иудейский?» Он задает главный вопрос, не получив дополнительной информации сверх предварительного обвинения: «Он злодей». Иисус отвечает вопросом: «…От себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне?» Пилат брюзгливо одергивает его: «…Разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал?» Иисус отвечает кратко, но абсолютно по существу: «Царство Мое не от мира сего» [4]. [58] Иными словами, он претендует не на мессианство, а на божественную сущность (что есть страшное кощунство для верующего иудея, но по воззрениям римлянина не является преступлением). Затем приводится и доказательство: «…Если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям». Легко себе представить сардоническую усмешку Пилата — опытного политикана, который отлично знал, как часто служителям царей не удается — или не желается — охранить властителей! Пожалуй, подсудимый слишком наивен для политической деятельности… Однако в ответе содержится и подозрительный, с точки зрения Пилата, элемент. В Риме претензия на прижизненное обожествление указывал» на очень высокое положение в обществе — иудейское и римское понимание вопроса в чем-то совпадало. Пилат говорит: «Итак Ты Царь?», и получает ни с чем не сообразный ответ [59]: «Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине». Для римлянина Пилата очевидная иудею связь между «царством не отсюда» и истиной отсутствовала, да и вообще эллинистические поиски истины вряд ли интересовали римских функционеров. Прокуратор мог понять ответ лишь как безумную, совершенно непрактичную попытку проповеди. Человек, стоявший перед ним, держался с гордостью воистину сумасшедшей. Все вместе было для опытного администратора, почитающего себя знатоком людей, достаточным свидетельством если не отсутствия формальной вины, то отсутствия угрозы общественному спокойствию [60]. «…Что есть истина?» — устало и надменно говорит Пилат, давая понять — как я думаю, — что поиски истины совершенно бесполезны, что истина никому еще не помогала спастись… Он выходит к иудеям и, понимая, что с их точки зрения Иисус — преступник, предлагает им по праздничному обычаю помиловать его [61]. В речи Пилата слова «Царь Иудейский», очевидно, звучали иронически — вот-де какие цари у вас, смутьянов!
Иудеи, как и по другим Евангелиям, просят освобождения Вараввы.
В пересказанной сцене Пилат изображен неглупым и гуманным администратором, и внутренне весь эпизод достаточно достоверен. Внешне, в границах Четвертого Евангелия, он подкрепляется отчетливым отказом Иисуса от мессианской деятельности и лишь на периферии, в книгах Ветхого Завета, опровергается [62]. Дело в том, что «царствие не от мира сего», по Даниилу «…сокрушит и разрушит все царства, а само будет стоять вечно» (Дан. II, 44). Все царства! В том числе и Римскую империю, не так ли? Но Пилат, разумеется, не читал Даниила, и периферию можно не принимать в расчет. Литературно весь эпизод написан тоже правдоподобно, в особенности же великолепно «Что есть истина?» — сколько в этом вопросе подлинной интонации, как он неожидан! И следующую часть действия Иоанн сделал правдоподобной. Прокуратор велит бить Иисуса, и тогда же легионеры устраивают спектакль с переодеванием в багряницу, терновым венцом и «радуйся, Царь Иудейский!». Здесь снимаются внутренние несообразности, которые мы видели у синоптиков. Пилат наказывает Иисуса, надеясь унять этим ненависть иудеян. Легионеры не самовольничают, а исполняют обдуманный приказ правителя. После наказания Пилат выводит к народу Иисуса в его шутовском наряде и говорит: «се, Человек!», то есть снимает с него обвинение в божественности. Этот битый, униженный, карикатурно наряженный иудей не может быть богом. Римлянину это очевидно. Иудеям — нисколько. Унижение не только не противоречит Иисусовым претензиям, но поддерживает их, согласно иудейским пророчествам… Представьте себе, как величественно нес голову, увечанную колючками, дерзкий и несгибаемый Иисус Четвертого Евангелия! Иудеи приходят в совершенную ярость и кричат «распни, распни Его!» уже не без основания, ибо позорный наряд, как ни крути, означал признание Иисуса виновным (хотя Пилат предваряет выход арестанта стереотипным заявлением: «…не нахожу в Нем вины»). Они кричат, и прокуратор отнюдь не упорствует — напротив, он предлагает им взять его и не просто уже казнить — распять: «…Возьмите Его вы, и распните; ибо я не нахожу в Нем вины».
Эта ситуация соответствует месту у Луки, где «превозмог крик их и первосвященников» и где Пилат выдает Иисуса иудеянам и те его распинают. Но здесь продолжение иное — как бы начинается новый суд.
Взамен того, чтобы принять Иисуса (вместе с разрешением на крестную казнь), иудеи совершенно нелогично и неожиданно заявляют: «…Мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим [63]. Пилат, услышав это слово, больше убоялся…» Я уже выражал сомнение, что титул сына Бога показался Пилату криминальным, но дело в другом. Здесь странный логический разрыв. Евреи словно бы не слышали предложения прокуратора — забрать Иисуса, они уже не говорят, что закон запрещает им распинать преступников [64], — нет, они как бы начинают все сызнова, требуя казни, пока не настаивая, чтобы Пилат ее совершил (во всяком случае, так в русском каноническом тексте). То же и в следующей мизансцене: Пилат возвращается к допросу уже в четвертый раз, но допрашивает [65] как бы начиная все сначала: «…Откуда Ты?» Иисус не дает ему ответа. Пилат грозит: «…Мне ли не отвечаешь? не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя?» Иисус возражает с обычным дерзким достоинством [66]: «…Ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе». Эта речь не могла произвести впечатления на подлинного римлянина — ни по чуждому религиозному смыслу, ни по логике, — поскольку Иисус софистическим приемом ушел от ответа. Смысл слова «грех» Пилат наверняка не мог понять. Но в следующем стихе евангелист заявляет: «С этого времени Пилат искал отпустить Его». Почему? Возможно только одно объяснение: римский прокуратор уверовал, проникся Иисусовым заявлением, что власть дается свыше, Богом Иисуса.
Ритмически же «искал отпустить» — очередная стадия нового допроса, в котором до определенного момента повторяются все элементы первого. Перелом совершается уже в следующей строчке [67]. Иудеи кричат: «…Если отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, противник кесарю». Титулу «царя» придан наконец его истинный, бунтарский смысл. По Четвертому Евангелию иудеи лживо приписывают Иисусу мессианство, чтобы запугать Пилата. Обвинение страшное и уже не религиозное, а политическое. Но правитель отвечает на этот выпад самым странным образом. «Пилат, услышав это слово, вывел вон Иисуса [68] и сел на судилище, на месте, называемом Лифостротон (Каменный помост), а по-Еврейски Гаввафа. Тогда была пятница перед Пасхою, и час шестый. И сказал Пилат Иудеям: се, Царь ваш! Но они закричали: возьми, возьми, распни Его! Пилат говорит им: Царя ли вашего распну [69]? Первосвященники отвечали: нет у нас царя кроме кесаря. Тогда наконец он предал Его им на распятие. И взяли Иисуса и повели».
Это очевидный парафраз первого выхода с объявлением «се, Человек!», но с окончанием по Луке — с выдачей иудеям для казни. Сейчас существенно разобраться, почему Пилат дважды употребляет слова «Царь Иудейский»? Почему он так настаивает на этом одиозном титуле, после того даже, как его обвинили в измене кесарю, причем именно за употребление царского титула и за желание спасти его носителя? И дальше, в 19-м стихе, прокуратор пишет и ставит на кресте надпись: «Иисус Назорей, Царь Иудейский», причем первосвященники протестуют, требуя заменить дощечку иной, с текстом: «Он говорил: «Я Царь Иудейский». Пилат отказывается. Происходит, таким образом, вывертень — римский прокуратор сам предлагает царя своей провинции — колонии Рима! (Обратите внимание, Пилат здесь уже не умывает рук. Иисуса вырывают у него почти что силой, под страшными угрозами.)
Напомню, что слова «Царь Иудейский» воспринимались иудеями как один из титулов мессии. В понимании же христианина это титул не иудейского пророка, а всеобщего, вселенского освободителя, мирного посланца и сына Бога. Якобы так и понимал его Пилат. Может быть, эта часть текста (с начала «второго допроса») писалась, когда первоначальный смысл царского титула уже стерся. Авторы этого варианта не успели еще утратить энтузиазма, свойственного раннехристианской эпохе, но уже привыкли к многочисленным обращениям в их веру знатных римлян. С их точки зрения, внезапно вспыхнувшая у Пилата вера никоим образом не была удивительной. Для верующего же стремление спасти Христа, хотя бы и с риском для собственной жизни, представлялась императивом. Восклицание Пилата: «…се, Царь ваш!» — звучало для христиан II века как подтверждение римской властью божественной сущности Иисуса. Возможно, это было попыткой христиан реабилитировать в глазах римлян титул «Царя Иудейского», отделить его от крамольного мессианского звучания.
Резюме двух последних глав
Я отдаю себе отчет, что подобные толкования, выдвинутые без развернутого исторического и лингвистического анализа оригиналов, по современным русским текстам, чаще всего оказываются ошибочными. Меня оправдывает лишь то, что я пытался провести анализ, подобный тому, который делал Булгаков.
Надеюсь, мне удалось показать, что внимательное чтение всего Евангелия приводит к важному выводу: прокуратор Иудеи держится в деле Иисуса совершенно нелогично — если не предположить чудесного его обращения по Иоанну. Иначе его поведение психологически необъяснимо. Пилат синоптиков настолько непоследователен, что не может получить статуса реальной личности, а значит, не может и быть предметом литературы. Конфликт между сердцем и долгом, между совестью и трусостью возникает лишь у Иоанновой ипостаси Пилата и лишь при условии, что Пилат поверил в Иисуса.
9. Иуда
Иуда Искариотский — одно из главных действующих лиц евангельской психологической трагедии. Если остальные апостолы статичны, бездеятельны и в лучшем случае удивляются Иисусовым чудесам, пугаются этих чудес и задают удивительно наивные вопросы, то Иуда действует (естественно, по-разному в разных книгах).
[70] Иуда решается на предательство. Он входит в контакт с храмовой полицией, входит активно. Он выбирает подходящий по ситуации момент для ареста учителя, и — что очень важно, — как бы по указанию самого учителя: «И после сего куска вошел в него сатана» (Ин. XIII, 27). Кусок же ему подает сам Иисус! Не удовлетворившись трансцендентными мотивами предательства, Иоанн приводит и психологические. Как мы видели по сцене тайной вечери, Иуда служит казначеем при Иисусе, а несколько раньше Иоанн описывает известную сцену миропомазания (в собственной интерпретации). Мария (сестра Лазаря-воскресшего) драгоценным миром «…помазала ноги Иисуса и отерла волосами своими ноги Его… Тогда… Иуда Симонов Искариот… сказал: Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим [71]? Сказал же он это… потому, что был вор. Он имел при себе денежный ящик и носил, что туда опускали» (Ин. ХII, 3–6). (По Матфею и Марку, о продаже мира говорят все ученики хором.) То есть Иуда аморален во всем. Закончим перечень его злодеяний «поцелуем Иуды», и картина будет полной. Но однотонной — ни одного светлого пятна. Такое пятно вводит Матфей — пожалуй, второй по силе евангелист [72]. У него Иуда после ареста учителя идет в храм и в раскаянии швыряет свои сребреники в святом месте [31], после чего и удавливается.
Предательство, несомненно, грозило смертью самому предателю. Роль тайного агента опасна, ибо отступник ненавидим тем сообществом, которое он предает, и презираем теми, кому он продал свои услуги. Но если Иуда был отступником от крошечной секты Иисуса, то и сам Иисус был таковым в отношении громадного уже сообщества — иудаистской церкви. В ее глазах агент-провокатор Иуда, напротив, был официальным героем, хотя и презираемым на личностном уровне. (Такие внутренне противоречивые отношения характерны для крупных организаций.) Это поддерживало дух Иуды Искариотского, делало его в собственных глазах героем, так что версия насчет возврата денег и самоубийства вызывает сильные сомнения, тем более что она сопровождается ссылкой на библейское пророчество.
10. Казнь
Евангелия излагают разные варианты исполнения смертного приговора. В двух первых книгах палачами объявлены римляне, в двух вторых — иудеяне. Передача палаческих функций при казни через распятие маловероятна, так как распятие было специфически римским видом казни, особенно позорным — для рабов, гладиаторов, бунтовщиков из низших классов. Напомню, что Иисус специально заботился об исполнении библейского пророчества: «…и к злодеям причтен» (Лк. ХХII, 37), — то есть о крестной смерти. Совершенно очевидно, что возмутителю народа такая казнь была обеспечена, хотя поздние евангелисты пытаются убедить читателя, что их кроткий герой никоим образом не был бы сочтен «злодеем» [73], если бы сам не позаботился об этом. Крестная смерть Иисуса — важнейшая часть христианской доктрины, и, предсказанная, эта смерть выглядит еще более внушительно (см. [6]).
Для нашего анализа важно то, что приговор к распятию делает еще более сомнительной версию о заступничестве Пилата. Как верховный и непререкаемый судья, он имел право назначить менее мучительную смерть — любую из обширного набора римской или иудейской практики.
Итак, Иисуса ведут на казнь. Синоптики пишут, что крест, орудие казни, нес некий Симон Киринеянин, возвращавшийся с поля и встретивший страшную процессию. По Иоанну, Иисус сам нес свой крест — громоздкое сооружение из вертикального бревна не менее 2,5 метров длиной и поперечины — не менее 1,8 метра, общим весом от 30 до 65 килограммов. Один человек, да еще изможденный многочасовыми допросами и побоями, фактически не в состоянии нести подобную тяжесть по весенней дневной жаре, и нести далеко. Очевидно, из-за этого карты-планы Иерусалима, публикуемые в современных изданиях Нового Завета, помешают Голгофу на холме в 300–400 метрах от крепости Антонии, предполагаемой резиденции римского правителя («Голгофа» — «Череп» или «Лысый Череп»).
Здесь показательно следующее: никто из своих не предложил помощи — крест великого проповедника нес чужой, случайный человек. Несение креста Иисусом я исключаю из любой попытки реставрации событий. Это была великолепная художественная находка, пронзительная метафора, инициировавшая сотни произведений искусства и многие тысячи менее значительных реминисценций, — но и только. Участие Симона Киринеянина хоть что-то дает для исторического толкования. Он был чужой. Следовательно, ученики Иисуса то ли не осмелились предложить помощь, то ли отсутствовали. Другое соображение: казнь, по-видимому, организовала не храмовая, а римская власть. Ибо схватить первого попавшегося иудея и заставить его выполнять тягостную и гнусную повинность могли только римляне, буйные легионеры, которым Пилат швырнул несчастного галилеянина, как крысу — своре фокстерьеров [74]. По Луке, за Иисусом идет «великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем». Это после того, как «весь народ» требовал распятия! (См. [51].) Другие авторы не говорят прямо о составе процессии, но упоминают присутствовавших при казни: первосвященников, книжников, группу женщин-последовательниц и «многие вместе с ними пришедшие в Иерусалим», сотника (центуриона), стоявшего напротив Иисуса; само собой — воинов. Синоптики пишут о том, что прохожие глумились над распятым Иисусом. У Луки появляется свое, особое противоречие — весь народ, перед казнью плакавший и рыдавший, после казни насмехается над ним вместе с «начальниками»!..
Перед распятием Иисусу предлагают выпить «уксуса, смешанного с желчью; и, отведав, не хотел пить» (Мф. XXVII, 34), или «вино со смирною; но Он не принял» (Мк. XV, 23). Его распинают, и вместе с ним двоих разбойников — [75] одного по правую его руку, другого по левую, что обосновывается ссылкой на Ветхий Завет — о причислении к злодеям. По двум первым книгам, разбойники насмехаются над Иисусом вместе с другими хулителями. По Луке — один насмехается, а второй прямо на кресте просит Иисуса о заступничестве на том свете.
Утомительный перечень противоречий приведен здесь не случайно. Разнобой, свидетельствующий о недостоверности описания, позволил Булгакову создать свою версию произошедшего на Лысом Черепе. Это — само собой. Но путаница говорит и о странном факте: многочисленные ученики Иисуса, в том числе Матфей и Иоанн, по-видимому, не присутствовали при казни. Последний факт чрезвычайно важен для понимания булгаковской схемы.
Следом за распятием отмечается несколько событий. Солдаты бросают жребий, разыгрывая одежду Иисуса [76]. В шестом часу наступает тьма и продолжается до девятого часа «по всей земле». Иисус спрашивает Бога: «Для чего Ты Меня оставил?» Его поят уксусом из губки, надетой на трость, после чего он, «возгласив громким голосом, сказал [77]: «Отче! в руки Твои предаю дух Мой» (Лк. XXIII, 46). Центурион, стоящий у креста, при виде его смерти обращается в христианство.
Иоанн добавляет, что ближе к вечеру иудеяне просили Пилата перебить казнимым голени и снять их с креста — чтобы казнь не продолжалась в субботу. Это исполняют в отношении обоих разбойников. Иисуса находят уже мертвым и, чтобы удостоверить смерть, «один из воинов копьем пронзил Ему ребра». Четвертый евангелист излагает это событие как подтверждение пророчества Захарии: «…воззрят на Того, Которого пронзили» (Ин. XIX, 37).
Наступил конец. Для меня самой страшной и трогательной подробностью легенды всегда было одиночество Иисуса в последние часы. Одиночество, к которому он сам себя приговорил, спасая своих последователей.
Тело Иисуса испрашивает у прокуратора некий Иосиф из Аримафеи, «знаменитый член совета», богатый человек [78]. «Пилат удивился, что Он уже умер; и призвав сотника, спросил его: давно ли умер?» (Мк. XV, 44). Получив разрешение, Иосиф хоронит Иисуса, обвитого полотном и умащенного, в пещере.
Дальше — воскресение Иисуса на третий день, событие мистическое (которого Булгаков, как мы помним, не затрагивает, хотя и намекает на него).
На следующий день после казни первосвященники просят Пилата установить стражу у места захоронения, дабы ученики не украли тело. Прокуратор отвечает с неподражаемой отчетливостью [791: «…имеете стражу; пойдите, охраняйте, как знаете» (Мф. XXVII, 65).
11. Отступление: о проповеди
Трагедия подошла к концу. Слово не спасло Иисуса из Назарета.
Но как раз слово, именно то, что сохранило его имя в веках, осталось вне нашего рассмотрения. В пересказ попали только сопутствующие сюжету фрагменты евангельской этики. Между тем у Булгакова и сюжет и ведущая тема суда теснейшим образом связаны с этикой, а точнее, с темой добра и зла.
Евангельские этические нормы содержатся в самостоятельном манифесте — Нагорной проповеди (5–7 главы в книге Матфея). Первые же ее стихи энергично и динамически провозглашают высшие эталоны поведения, Добро в максимуме. Блаженными — угодными Богу — людьми объявляются: кроткие; жаждущие правды; милостивые; миротворцы; изгнанные за правду; «нищие духом» — в другом варианте просто «нищие». Затем идут запрещения — очерчивается круг Зла. Запрещаются: проявление гнева; раздоры; прелюбодеяния; клятвы; демонстративная набожность; богатство; роскошь в одежде.
Уже эта часть проповеди производит сильное впечатление, ибо в ней последовательно отвергаются престижные ценности, в особенности же — признаки власти. Кротость противопоставляется силе и гневу, нищета — богатству и внешней роскоши, скромность — демонстративной набожности. Этическая схема общества, построенного на власти и силе, оказывается вывернутой наизнанку. Нагорная проповедь значительна именно широтой охвата. Большинство ее нормативов заимствовано из разных книг Ветхого Завета, но в ней фрагменты сошлись в единый кодекс и авторитетом Христа получили ранг вероисповедных правил.
Самое существенное, однако же, впереди. Шагом дальше проповедь цитирует ветхозаветное «око за око» и в противовес ему дает правила поведения, которые я назвал бы экстремальными. Это знаменитые слова о «другой щеке», притча о рубашке: «и кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду» и т. д. И немедленно за тем, снова в противопоставлении Ветхому Завету, идет удивительное обобщение: «А Я говорю вам: любите врагов ваших… благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас».
Очевидно, эти требования невыполнимы. Скорее всего, они никогда и никем не выполнялись — разве что для демонстративной набожности, которую та же проповедь запрещала. Судя по тексту Евангелий, сам законодатель то и дело отступал от экстремальных требований. Как мне кажется, они были существенным психологическим подспорьем для ранних христиан, среди которых большинство составляли рабы — ненавидимые, обиженные, гонимые люди. А в дальнейшем экстремальные положения приобрели новое назначение и новую ценность. Они ставили перед всеми членами церкви недостижимый этический идеал. Лозунг «любите врагов ваших» послужил тараном, следом за которым в европейскую мораль проникли выполнимые, важнейшие правила общежития, содержащиеся в той же проповеди: «Ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить», «и так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними…»
Этот «закон сопереживания» современная социологическая мысль полагает важнейшим, так как он дает норму отношений внутри любого разумного сообщества, каждой группы людей — от семьи до государства. Его нельзя считать собственным открытием христианства: закон сопереживания можно отыскать во многих этических системах. Но только в Евангелии он стал стержнем единого этического кодекса. Только там он подается не как норма-максимум, а под видом заурядного требования, идущего следом за экстремальными.
В наши дни ни один разумный человек не подвергает сомнению ценность Нагорной проповеди. Но по-видимому, сам Иисус понимал свою проповедь не так, как понимаем ее мы, и имел в виду иную общественную пользу. Он провозглашал нравственное совершенство как непременное условие спасения своих адептов от Божьей кары на Страшном суде. В этом, по букве Евангелия [80], и заключалась его мессианская функция.
Дамоклов меч небесного наказания — сквозная идея Ветхого Завета, так что Иисус вливал вино своих нормативов в старые мехи. Но лишь отчасти. В отличие от ранних пророков он предрекал, что расплата наступит очень скоро, при жизни его слушателей: «…Не пройдет род сей, как все сие будет» (Мф. XXIV, 34). Таким образом, он призвал своих последователей к кратковременному нравственному усилию. Наградой должно было служить, напротив [81], вечное блаженство («…Царство, уготованное вам от создания мира» (Мф. XXV, 34)). На таких условиях экстремальные требования Нагорной проповеди уже не кажутся невыполнимыми. Однако же, если судить по удельному весу в проповедях, главным стимулом считалось не ожидание награды, а стремление избежать вечной кары, вечного «плача и скрежета зубов». Нравственный императив, казалось бы, имел максимально возможное подкрепление. Но мало и этого. Вечному наказанию должны были предшествовать земные муки [82]: «Ибо восстанет народ на народ, и царство на царство, и будут глады, моры и землетрясения по местам; все же это начало болезней… Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!.. Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала века доныне, и не будет» (Мф. XXIV, 7, 8, 19, 21). Глобальность угрозы, предсказание абсолютного конца реального бытия, очевидно, воспринимались современниками Иисуса как свидетельства достоверности. Примечательно, что главный упор делался на земные кары; потусторонние как бы подразумевались.
Вокруг темы Страшного суда строится большая часть проповедей Иисуса. Сама тема делает их двойственными — проповедник мечется от любви к ненависти, от прощения к угрозе.
Итак, праведникам назначалось царство горнее, всем же прочим — адское пламя. Можно предполагать, что на социальном фоне Иудеи (и в какой-то степени всей империи) этот синкретический прием был эффективным, и ему новая религия отчасти обязана своими ранними успехами. Но с современной точки зрения земной закон Иисуса представляется внутренне противоречивым и, мягко говоря, несправедливым. Люди угрозами принуждались к доброте, причем на короткое время… И еще одно обстоятельство: на гибель обрекались все, кого не успели ознакомить с новым законом, то есть практически все население мира, кроме крошечного пятачка Палестины и ближних к ней районов. Спастись могли только верующие иудеи, принявшие учение Иисуса, остальным же не могла помочь даже самая высокая нравственность. Смягчающих обстоятельств Судья не признавал и, видимо, не ощущал здесь несправедливости. Маловерам он предрекал: «У неимущего отнимется и то, что имеет».
В прагматической идее Страшного суда лежит, по моему мнению, корень основных — если не всех — этических противоречий Евангелия. Императив Суда противоположен императиву Нагорной проповеди, которая велит «возлюбить врага», диктует небывалую терпимость и, по сути дела, запрещает всякий суд. В крайнем случае разрешается людям судить так, как они хотели бы быть судимы [83]. Но себе этот же автор разрешает суд, несомненно неправый с точки зрения большинства подсудимых. Противоречие существенное, и снять его ссылкой на право Бога нельзя, ибо закон, как только что говорилось, земной, и для его провозглашения Бог принял человеческий образ, стал первым среди равных.
Противоречие не снимается, таким образом, ни в этическом, ни в теологическом плане. Второй аспект не менее важен для нашего анализа, чем первый, ибо в новелле затронуты оба плана, — поэтому закончим теологическое рассуждение. Приуготовление людей к скорому Суду («Концу света») было главной функцией Бога Сына. Но Страшный суд, абсолютный финал бытия, так и не состоялся… Бог угрожал концом света — но отменил его? Это наводит на разнообразные сомнения, в том числе и на такое: почему всемогущий Вседержитель прибегает к посулам и угрозам? Разве он не способен своей волей сделать людей совершенными [84]? Может быть, он вовсе и не всемогущ?
Этот силлогизм я привел не затем, чтобы продемонстрировать атеистические убеждения или навязать их читателю. При анализе рассказа о Пилате я надеюсь показать, что владычные качества Сына Человеческого помещены в центре булгаковской теологии, так же как дилемма суда и прощения — в центре его этики.
Теперь — отступление внутри отступления: о булгаковском герое, Иешуа Га-Ноцри. Оно позволит избежать многочисленных отсылок при анализе текста романа.
Га-Ноцри неукоснительно выполняет требования Нагорной проповеди, и этим он отличается от властного и временами гневливого Христа. Иешуа кроток, он жаждет правды и подвергается гонениям за «истину». Он до крайности скромен в одежде и поведении, не дает клятв, не ссорится — всех именует «добрыми людьми» — и никак не демонстрирует набожности (тогда как Христос, если подойти к вопросу непредвзято, грешит [85] демонстративной верой). Иешуа стремится выполнять и экстремальные положения: он благотворит Пилату, излечивая его от головной боли, он хотел бы помочь словом палачу Крысобою (с. 444). Наконец, он жалеет предателя Иуду и робко пытается заступиться за него: «У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль» (с. 447).
Последний пример особенно показателен, ибо Христос не только проклинает Иуду, но и сам, силой предопределения — то есть своей безграничной властью Бога Сына — подталкивает Иуду к предательству и гибели. Булгаковский герой — фанатик добра, это несомненно. Важно при этом помнить, что максимализм Иешуа происходит непосредственно из максимализма Нагорной проповеди, а не из зыбких и противоречивых правил Нового Завета как целого.
12. Предварительное резюме
Таков сюжет главного источника булгаковской новеллы об Иешуа Га-Ноцри и Понтии Пилате. Надеюсь, в нашем пересказе проявились две несовместимые сюжетные линии: Иисуса-мессии и Иисуса-одиночки. И показано, что обе линии имеют свои логические разрывы. Если принять версию Иисуса-мессии, становится совершенно неправдоподобной роль Пилата, обязанного без малейшего колебания казнить иудейского вождя. Во второй версии имеются объяснения снисходительности Пилата, зато нет объяснений, каким образом Иисус мог дожить до Пилатова суда. Уцелеть в иудаистском центре, среди враждебного населения, Иоаннов Христос мог, только будучи Богом Сыном на деле, — что не укладывается в современное мировоззрение.
То есть при современном и притом литературном чтении Евангелий (эти оговорки необходимы) логические разрывы обнаруживаются: у синоптиков — всего лишь в поведении второстепенной фигуры римского правителя, а у четвертого евангелиста — в образе самого Иисуса Христа. Интересно, что исторический анализ приводит в общем-то к аналогичным выводам: синоптические Евангелия складываются в правдоподобную картину — хотя и с оговорками, — а Евангелие от Иоанна не поддается реконструкции в связный рассказ.
В подтверждение этой мысли приведу высказывания американского социоисторика Берроуза Даннэма — гипотезу, вносящую минимальные исправления в синоптический сюжет. «Исторический Иисус Христос был вождем вооруженного национального движения. Предательски раскрытое накануне восстания движение было подавлено, а вожди — казнены». О евангелистах: «Эту обработку (исторических сведений.
Как известно, еврейский народ уже не раз доказывал свою смелость и заслужил у римлян репутацию мятежников. Первые христиане были сектой внутри еврейской синагоги, а первыми христианскими миссионерами — облеченные специальной миссией евреи. И вполне естественно, что римские чиновники смотрели на новое движение как на потенциально подрывное. Поэтому участникам его нужно было отмежеваться от революционных идей, реабилитировать себя в глазах римлян, что, кстати сказать, христианам так никогда и не удалось сделать. Возможно, римляне знали истоки христианского движения лучше, чем мы, и понимали, что цель Иисуса была точно такой же, как и миссия Иоанна Крестителя и Иуды Маккавея до него, т. е. освобождение страны и создание идеального государства»[2].
Остается согласовать одну терминологическую деталь: именуя Иисуса революционером, Даннэм подразумевает, что в те времена вождь массового движения очень часто был и религиозным преобразователем — еретиком с точки зрения ортодоксальной религии. Об этом он и говорит на всем протяжении книги.
Кратко излагая и очень сжато обосновывая свою концепцию Христа, Даннэм не успевает разделить евреев «вообще» и евреев — руководителей иудейской церкви. Как я показывал на евангельских примерах, отношение храмового руководства к Иисусу существенно отличается от народного мнения о нем.
Если следом за Б. Даннэмом (и некоторыми другими историками) предположить, что Пилат без малейших колебаний казнил Иисуса, то бичевание и солдатские издевательства над Иисусом становятся частью официального приговора. Объясняется и род казни, распятие на кресте, применявшееся только к рабам и «злодеям». Объясняются: приказ о покупке оружия, конспиративные предосторожности перед тайной вечерей и, наконец, сам факт уединенной встречи пасхального праздника.
Замечу, что мне эта реконструкция кажется слишком упрощенной, оставляющей вне себя обширные массивы текста. Но как сюжетное построение она привлекательна своей красотой — главным качеством любой гипотезы. Она содержит минимум исходных допущений.
Но очевидно, что она не может быть применена к Евангелию от Иоанна, ибо в варианте четвертого евангелиста Иисус действительно не «замышляет против кесаря» и не должен внушать Риму тревогу.
Изложив все это, я оказываюсь в двойственном положении. С одной стороны, из изложения явствует, что Михаил Булгаков, выбравший линией своей новеллы развитие Иоанновой истории, отошел от исторической трактовки. С другой стороны, я считаю Булгакова чрезвычайно образованным историком, а его рассказ в основном правдоподобным. Двойственность эта не случайна. Дальше я попытаюсь показать, что Булгаков основал свою работу на иных христологических предпосылках и на ином отношении к Евангелию.
Часть II
Булгаков и Евангелие
13. Исторические посылки Булгакова
Современные ученые — одного из них я только что цитировал — полагают Иисуса Христа исторической личностью. Они довольно единодушно принимают версию мессианской деятельности Христа, в свете чего и трактуют евангельские тексты.
Напротив, ученые, работавшие в конце прошлого — начале нашего столетия, не имели в этом вопросе даже намека на единодушие. Серьезнейшие и влиятельные в науке школы считали Иисуса мифической личностью. Булгаков — именно как серьезный историк — должен был в какой-то степени подпасть под их влияние, хотя сам и полагал, что Иисус был реальным лицом. Примерно так я рассуждал, приступая к исследованию. И обнаружил, что Булгаков действительно знал труды гиперкритической школы христологов и взял у них многое, но, кроме того, пользовался и другими, довольно разнообразными источниками.
Он использовал конечно же Новый Завет, затем — труды знаменитых историков древности — Флавия, Тацита, Филона Александрийского; Талмуд; историко-христологические исследования нового времени и, наконец — совершенно неожиданно, — религиозный фольклор, традиционные легенды. Все это разумно и логично (кроме разве что применения последней группы источников); удивительно другое — как Булгаков пользовался своими источниками. Например, часть из них он прокламирует, а другую часть оставляет неявной, так что обнаружить ее можно лишь при внимательнейшем чтении. Например, на первых же страницах романа он посчитал нужным перечислить источники, которыми будет пользоваться, выразить свое к ним отношение — и мало того! — отметить, чем это отношение отличается от взглядов господствующей научной школы. Получилось что-то вроде литературного обзора, предшествующего диссертации.
Это поразительно и тем, что в художественной прозе ссылки на источники вовсе не приняты; и тем, что библиографическая и научная информация вкладывается в уста двух категорически противостоящих персонажей — атеиста Берлиоза и антипода Бога, сатаны. И тем, что все это причудливо, трюково, замаскированно.
Судите сами. Вот что заявляет Берлиоз — персонаж, отчетливо несимпатичный автору: «…Иисуса-то этого, как личности, вовсе не существовало на свете, и что все рассказы о нем — просто выдумки, самый обыкновенный миф… На древних историков, например, на знаменитого Филона Александрийского, на блестяще образованного Иосифа Флавия,
Еще раз: Булгаков выводит Берлиоза своим идейным врагом, но под этими словами Берлиоза он сам мог бы подписаться — кроме одной детали, кроме подчеркнутой мною фразы — якобы Флавий не упоминал об Иисусе.
Дальше я приведу этот параграф из «Иудейских древностей» Флавия, который Булгаков считал тоже «позднейшей поддельной вставкой», но по причинам совершенно иным, чем Берлиоз. По Булгакову, «вставка» искажает образ Иисуса, дает ложное представление о нем. Берлиоз же говорит, что «Иисуса… вовсе не существовало на свете». При этом его слова о Флавии бросаются в глаза каждому, кто читал «Древности» или знает о давней, яростной дискуссии вокруг сообщения Иосифа Флавия об Иисусе.
Это намеренный сигнал, метка.
Высказывание Тацита тоже спорно — вернее, сомнительно. Великий римский историк мог слышать о Христе от второго-третьего поколения христиан, так что и здесь Булгаков не стал бы спорить с Берлиозом. (Тацитов параграф тоже будет приведен дальше.)
Наконец, Берлиоз и любимец Булгакова Воланд одинаково относятся к центральному источнику, к Евангелиям. Воланд говорит: «…Ровно ничего из того, что написано в евангелиях, не происходило на самом деле никогда, и если мы начнем ссылаться на евангелия, как на исторический источник… — он еще раз усмехнулся, и Берлиоз осекся, потому что буквально то же самое он говорил Бездомному…» (с. 459).
Итак, достоверных свидетельств нет, а Евангелия — миф, выдумка, сборник легенд… И объявленное научное расхождение между Булгаковым и Берлиозом — только одно: был Иисус или его не было.
Далее я надеюсь показать, что Булгаков не считал свою новеллу о Понтии Пилате попыткой реставрации действительных событий. Он даже не доказывал, что Иисус был. Спор о Христе — только предлог, характерная булгаковская мистификация.